Текст книги "Глухомань. Отрицание отрицания"
Автор книги: Борис Васильев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Однако утолить свое жгучее желание тому было не суждено. Внезапно открылась дверь тамбура, и передо мной предстал Маркелов. Глянул удивленно:
– Приветствую. Признаться, не ожидал.
Прокуренный попытался было куда-то шмыгнуть, но сегодня, как выяснилось, не его был день.
– Ты куда намылился, Хромов? – строго пророкотал Маркелов. – Опять червонцы сшибаешь с доверчивых пассажиров?
– Да нет, это… – прокуренный замялся и примолк.
– Вот «это» и верни.
Прокуренный нехотя вернул мне деньги, проворчал угрюмо:
– Должок за тобой, Маркелов. Уж как-нибудь сочтемся.
– Как-нибудь… – Маркелов почему-то вздохнул. – А теперь на следующей станции слезешь вместе со своим напарником и поедешь в обратную сторону. И если узнаю, что ты на этой ветке бомжуешь, милиции сообщу.
– Ладно, Маркелов, ладно… – свирепея, начал было прокуренный.
– Ладно, Хромов, тебе будет, если все исполнишь. А коли не исполнишь, от решетки следующий раз не отвертишься.
Признаться, я с тревогой ожидал, что этот Хромов ткнет открытой ладонью в живот Маркелову, как ткнул своему напарнику. И даже подвинулся, чтобы перехватить удар. Но прокуренный насквозь Хромов опустил голову и покорно юркнул в вагон.
– Ты с вещами?
– Нет. Я – из командировки.
– Пошли в служебное купе.
И пошел впереди, служебным ключом открывая двери. Миновали еще один общий, потом – плацкартный, зашли в тихий купейный, и здесь Маркелов тем же ключом открыл дверь двухместного служебного купе.
– Выбирай любую полку. Чайку попьем?
И вышел, не ожидая моего ответа.
Я только успел снять свое командировочное кожаное пальто, как он вернулся. Погладил ладонью итальянской выделки кожу, усмехнулся:
– Вот на это пальтишко они и клюнули.
Я понял, что он говорит о моих собутыльниках, но спросил о том, что меня удивило:
– Знаком с этим прокуренным?
– Он не прокуренный, у него глотка не тем спиртом обожжена. Еле откачали. А вообще-то знаком, он у меня работал на прежней службе. Пьяница и бездельник на порядок больше всех остальных. Ну, я его и уволил.
– Поэтому он про должок и помянул?
– Не поэтому… – Маркелов смущенно улыбнулся, хотя смущение никак не соответствовало его вечно хмурой физиономии. – Жену я у него увел. Хорошая женщина, с ребенком. Уж очень он над ними куражился. Как выпьет, так и куражится.
Вошла проводница со стаканами, чайником и сахаром.
– Если чего еще понадобится…
– Понадобится – скажем. – Маркелов дождался, пока она выйдет, начал разливать чай. – Между прочим, ты его мог и в Глухомани видеть. Он неплохим был спортсменом, в спортлагере у Спартака Ивановича занимался. Обещал, как говорится, но спился.
Опять гладиатор со своим лагерем. Это становилось уже чем-то навязчивым.
Я думал об этой странности, а Маркелов неторопливо и обстоятельно пил чай, ожидая, когда я заговорю. Потом, видимо, молчать ему надоело, потому что спросил вдруг:
– Знаешь, кто русского человека пить приучил? Наша родная советская власть.
– Все мы на нее валим. Тебе не кажется?
– Кажется то, чего нет. А что есть, то казаться не может. В день объявления войны Германии в августе четырнадцатого царь Николай ввел сухой закон. А мы – фронтовые сто грамм. И отменила этот царский сухой закон советская власть, когда правительство дилетантов не смогло свести концы с концами в еще не разграбленной, не погубленной до конца стране. Это, так сказать, фактор экономический.
– А что же может быть сильнее факторов экономиче-ских?
– Грех, – сказал Маркелов.
Сказал, как обронил. С весомым стуком.
– Разве тебе в школе не объясняли, что грех – церковное понятие, чтобы темный народ запугивать?
Глупо я пошутил. Прямо скажем.
– Народ другим запугивали, куда как более страшным, – спокойно, задумчиво даже продолжал Маркелов. – Надо было не просто страх в душах людских поселить – надо было совесть убить. А грех – единица измерения совести. Ее пограничный столб. Снесли столбы и – простор! Гуляй, ребята, все дозволено. Пить – на здоровье, украсть – да бога ради, девчонку несчастную обмануть – ну и молодец парень. И ведь это все – только начало, только первые ро-сточки того ядовитого, что в душе без внутреннего закона расцвесть способно. Чайку налить?
Налил мне чаю, не ожидая ответа. Отхлебнул, сказал:
– Это – что одной, так сказать, отдельно взятой души касается. А чтоб всех разом опустить до уровня полной бездуховности, что надо сделать? А надо народную нравственность загадить во имя построения общества невиданной справедливости. И ведь – загадили.
– Это ты насчет повального разрушения церквей?
– Вера – свобода совести твоей, твой выбор. Нравственностью она не занимается.
– Загадками заговорил, Маркелов.
– Какие уж тут загадки… – Маркелов невесело вздохнул. – Нравственность не на веру в Бога опирается, а на семью.
– Да понял я все.
– Ничего ты не понял, потому что мозги у тебя отравлены, – отрезал он. – Семья маленькому без всяких лекций пример свой собственный в душу вкладывает. Пил отец – и сын будет пить, бил мать при нем – и он свою жену колотить будет, ругался непотребно – и сын ругаться будет. Тут прямая зависимость, потому что нет и не может быть для ребенка примера выше, чем его родители. И тут никакие красные галстуки, никакие комсомольские посиделки ничего уже сделать не могут.
– Ты, стало быть, общественное влияние ни во что ставишь?
– Это все – нитки. У нас – красные, у немецких фаши-стов – коричневые, у Пол Пота – черные с кровавым отливом. И все эти нитки на шпульку наматываются в душе твоей. И если шпулька такая заложена – ты женщину никогда не ударишь, при детях не выругаешься и голодному кусок хлеба протянешь. Какие бы нитки на душу твою ни наматывали, ты всегда так поступишь, как твои родные поступали.
– Да какая там шпулька, Маркелов! Страхом эта шпулька твоя называется. Перед властями, перед обществом, перед Церковью.
– Я тебе о нравственности толкую, а ты – о терроре!
– Я не о терроре, я…
Тут уж взял старт бестолковый русский спор не по существу, а по терминологии. И с этим спором мы и прибыли в нашу Глухомань.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Я так заспорился, что, только явившись домой, вспомнил, что ничего не привез Танечке из поездки. А всегда что-нибудь да привозил. Какой-либо пустячок, и ей было приятно и очень радостно. А тут – забыл. Бормотал что-то о внезапной надобности немедленно выехать в Глухомань, хотя Танечке куда важнее было само мое прибытие как таковое. Это для нее и было главным подарком.
О глубинной причине своей забывчивости я ей ничего не сказал. Впрочем, у меня было время подумать, и я – подумал. И решил пока о своих предположениях помалкивать – даже Киму ничего не говорить. Почему, спросите? Да потому, что наше телевидение, равно как и наша пресса, об этом помалкивало. Да, шла весьма агрессивная болтовня об опасной тенденции чеченцев к изоляции от России вплоть до отделения, но то была только болтовня. Телетреп, за которым ничего пока не проглядывалось, и я решил, что не имею права сеять неразумное и недоброе, хотя для России и вечное. Судя по ее истории.
А тут и впрямь ко мне понаехали комиссии, имеющие целью переоборудование винтовочного производства в автоматическую линию по производству подствольных гранат, а вместо патронов калибра 7,62 уже стали поступать станки для выпуска патронов, предназначенных для автоматов. И все делалось непривычно споро, продуманно и весьма энергично.
Это оживление моего полудохлого производства несло на себе ясный отпечаток подготовки к полномасштабной военной операции. Завод мой бурлил, работяги не скрывали радости по поводу завтрашних регулярных зарплат и даже, что вполне возможно, премиальных, напрямую связывая собственные получки с грядущей войной в Чечне. Они – связывали, а я – помалкивал. Вот какой камуфлет вдруг произошел в моем сознании. Сам себя стал уговаривать, что это внезапное возрождение чрезвычайно выгодно моему предприятию, а значит, и мне, и всей нашей Глухомани. И даже в том себя почти уговорил, что для нас это вообще чуть ли не единственный путь к взрыву экономиче-ской деятельности, инъекция от спячки и растерянности и вообще – благо, за которое надо поклониться мудрым дядям из правительства.
И наступил момент, который, как мне показалось, очень даже оправдывал мое полное невмешательство. В прессе все чаще замелькали статьи о необходимости переговоров с чеченскими лидерами, правда, ни газеты, ни телевидение особенно не выделяли, с какими именно. То ли с родными нам вчерашними, то ли с пугающими нас завтрашними. Первых представлял Завгаев, вторых – Герой Советского Союза генерал-лейтенант Дудаев. И аккурат в этот бурный спор внезапно вмешался военный министр Грачев, бодро заявивший с телеэкрана, что для разгрома дудаевцев нужен «десантный полк, и два часа делов».
Это заявление самого главного вояки современной демократической России вселило невероятную решимость в сторонников, мягко говоря, дальнейшего развития всего военно-промышленного комплекса, который загибался ввиду нашей подчеркнуто мирной политики. Мы и из Европы все войска повывели, и из Афганистана ушли, оставив там тысячи могил, и с НАТО сели за один стол, чтобы потолковать по душам, и очень многим, прямо скажем, это не нравилось, потому что мы уже привыкли выпускать десятки тысяч танков и миллионы единиц разнообразного стрелкового оружия. А вот делать современные автомобили, телевизоры или хотя бы кухонные комбайны так и не научились, и на поле конкурентной борьбы нас ожидал полный конфуз. Зато на иных полях мы могли вволю потратить патронов и снарядов, наломать автоматов и спалить пару тысяч танков. И вновь оживившиеся ура-патриоты на каждом углу орали, что это-де и есть пресловутый «особый путь» России.
Так я себе представлял тогда вдруг вспыхнувшую античеченскую истерию. В этом проглядывала, как я сейчас понимаю, наивная попытка объяснить самому себе необходимость того, на что военный министр потребовал «десантный полк, и два часа делов». Я ведь был прежде всего промышленным «генералом», а не директором по выпуску макарон. Отрезвление пришло значительно позже, а похмелье оказалось весьма тяжелым не столько даже для меня, сколько для всей нашей российской глухомани.
Впрочем, меня и в те времена пытались образумить, но я получил новые станки, заказ, гарантированную оплату труда и даже некоторое расширение производства. Холодный душ вылил на меня профессор Иван Федорович. Танечкин бесквартирный дед.
Это случилось во время нашего традиционного похода в гости к ее родителям. Они всегда искренне радовались нам, готовились, угощали, чем только могли при обезумевших ценах, ну и, естественно, мужчины давили бутылочку, которую я приносил с собой. А пока мать и дочь накрывали на стол, Павел Николаевич принимал меня в своем кабинетике. То бишь в бывшей комнатке Танечки.
– Кавказ совсем распоясался, – ворчал он, строго сдвинув брови. – Это же нарушение всех международных норм! Все народы Кавказа в свое время принесли присягу русскому царю, а мы, современная Россия, являемся правопреемниками…
– Все знания ныне черпают в колодцах, – туманно сказал профессор. – А это, заметьте, самые точные знания, потому что их можно пощупать руками. И тут уж все зависит от того, что выроешь, то есть от места, где вздумалось этот колодец копать.
– Не понял я ваших намеков, Иван Федорович, – недовольно заметил мой тесть.
– Это не намеки, это – аллегория, Павел. Ну, к примеру, вздумалось болгарину копать колодец. Копал он, копал и выкопал… гробницу фракийских царей. Уже ограбленную в древности, но – с абсолютно целыми фресками на стенах. А некий итальянец в поисках воды дорылся до мраморной статуи Венеры. А чеченцы в подобных случаях знаете что чаще всего находят? Нефть. Нефть, которую можно черпать ведрами без всяких насосов.
– Что-то я опять недопонял… – вздохнул Павел Николаевич. – Где, как говорится, именье, а где – вода.
– Да в том-то и дело, что не вода, Павел, – вздохнул и профессор. – Нефть, а не вода. И рыночная цена этой неф-ти сегодня в наших глазах многократно превышает культурную и историческую ценность как фракийской гробницы, так и мраморной Венеры. И если наша чеченофобия снизу подпирается базарными отношениями, то в высоких кабинетах она отчетливо попахивает нефтью.
– Однако о нефти что-то все помалкивают, – сказал я. – Даже пресса демократической ориентации.
– Так ведь для нас понятие демократии – партийное, а не мировоззренческое. Так именуют себя сторонники реформ, не более того. К примеру, приватизация, проведенная демократом Чубайсом, столь же далека от демократии, как Лондонский или, там, Парижский банк от советской сберкассы.
– Вы полагаете, что надо было поступать по-иному?
– Полагаю. Демократическая приватизация должна была бы начаться с частной собственности на землю, системы ипотечных банков, прав на куплю-продажу, заем и наследство. А государственная промышленность могла и подождать: это должно было стать ее стратегическим резервом, посредством которого она могла бы сдержать масштабную спекуляцию землей. Так поступили Польша, Венгрия и другие страны с демократическими традициями, которых наша страна не имеет в силу чисто исторических причин.
– Каких еще причин? – угрюмо спросил Павел Николаевич: ему очень не нравился этот разговор. – А советская власть, по-вашему, не демократия, что ли?
– Демократия при советской власти – иллюзия… – Иван Федорович помолчал и неожиданно улыбнулся. – Иллюзии – типично русское явление, несмотря на иностранное его обозначение. Одно из понятий этого латинского слова удивительно соответствует русской психологии – «необоснованная надежда, несбыточная мечта…»
Я как-то запамятовал о Киме, но не потому, что наши отношения стали прохладнее хотя бы на десятую долю градуса. И он навестил меня сразу же в день моего возвращения в Глухомань, и мы с Танечкой регулярно у них появлялись. Просто я был угнетен собственным раздвоением личности, и это непривычное состояние так тяготило меня, что я сначала сам должен был в нем разобраться. Иван Федорович соединил обе половинки моего "я" довольно быстро, привычные приоритеты – а именно их смещение и вызывает то, что мы чаще всего именуем «раздвоением личности», – вернулись на свои места, я вздохнул с облегчением и уже смотрел телевидение глазами, а не ушами.
Русскими глазами управляют русские уши, замечали? Происходит некая аберрация зрения, при которой то, что мы видим, нами воспринимается практически без эмоций. Ну, показали еще десять трупов, мы крякнули и закусили, а наши дамы поохали и побежали на кухню, чтобы картошка не подгорела. Сбитый на улице несчастный зевака собирает толпу, которая с бесчувственным любопытством глазеет на него, пока его не увезут, мешая милиции и «скорой помощи». Разве не так?
Увы.
Зато если по телевидению вам расскажут – ничего при этом не показывая – о том, что некий господин Б. перевел в заграничные банки два миллиона долларов, об этом будут судачить долго и с удовольствием. И звонить друзьям-приятелям:
– Ты слышал по телевизору?
Разве не так?
По телевизору надо видеть, а не слышать: для этого, собственно, его и изобрели. Но нас куда больше привлекает то, о чем говорят. «Слыхал?..» – любимейший русский вопрос. Суды, адвокаты, свидетели, доказательства всякие – это все малоинтересно для нашего брата-глухоманца. Ему важно услышать. Желательно – собственными ушами.
Но это так, вместо абзаца. Чтобы сменить не только аллюр, но и направление.
Ну так Катенька, слава богу, забыла о той гнусной истории. То есть, безусловно, не забыла, да и невозможно такое забыть, но воспоминания о пережитом страхе детство затягивает благодетельной пленкой. Она как бы размагничивает напряжение, ужас пережитого уходит в глубину, в память, переставляя полюса самого пережитого, и остается только сюжет как таковой. Без мучительных переживаний.
Взрослые теряют эту спасительную детскую способность. Они и рады бы забыть, да не могут. И Ким, когда адрес одного стервеца более или менее прояснился, пошел в милицию и написал заявление. Милиция вплоть до начальника долго отпихивалась от этого заявления, уговаривая Кима пойти на мировую, но Альберт был не из тех, кого можно жать прессом. Заявление было зарегистрировано, Катеньку уговорили дать показания в присутствии матери, но время шло, а никто ее не вызывал ни на какие собеседования. Ким еще раз наведался в нашу родную, которая нас всех бережет, а там ему сказали, что беседа проведена, что парень все осознал и что коли нет факта изнасилования, то остается одно хулиганство, за которое с родителей взят штраф, а дело закрыто и сдано в архив.
– Наверно, это скорее хорошо, чем плохо, – сказал он мне. – Только вот какая штука, друг… Право при этом страдает. Правосознание, если уж точно говорить.
– Твое? – спросил я.
– Нет. Общее. Каждый начинает искать, что выгоднее: подвергать свою потерпевшую дочь допросу или поставить на этом крест во имя ее душевного равновесия. За рубежом всегда – ну или почти всегда – выбирают Закон с большой буквы. А в странах, где закону с малолетства не доверяют, поскольку не видно за ним заботы о нашей справедливости, поступают наоборот.
Андрей, как мне показалось, придерживался иного мнения. Когда Ким исчез ненадолго по делам, я нашел его с неразлучным Федором. Ребята очень обрадовались, тут же нашлось по глотку припрятанного, под который я и рассказал о точке зрения Кима на правосознание.
– Это он Катьку щадит, – нахмурился Андрей.
– Точно Андрюха говорит, – подтвердил Федор. – Менты такого не снесут, чтоб им поперек. Раззвонят по всей Глухомани, а Катюшке что тогда делать? В доме прятаться?
– А о делах он не говорил? – спросил Андрей, явно пытаясь уйти от этой темы.
– Не успели еще. По телефону его в дирекцию вызвали. А в делах что-то новое появилось?
– Появилось, крестный.
– Зыков долг потребовал?
– Наоборот, – криво усмехнулся Андрей. – Все как раз наоборот, и мне это не нравится.
– Да что наоборот-то?
– Новый кредит предложил. Для расширения производства. А со старыми долгами готов подождать, пока отец с продаж деньги получит. Вот тогда и рассчитаемся на преж-них условиях. Отец очень обрадовался, но я уговорил его обождать хоть недельку.
– Зачем же ждать? Пока Зыков передумает?
– Затем ждать, крестный, что Зыков под залог землю требует.
– Совхозную?
– Если бы совхозную, я бы и не возникал. Нет, он ту землю требует, которую отец взял в аренду с полной предоплатой. То есть он все отцовское хозяйство к рукам приберет в случае чего. Всю его мечту. Представляешь, что тогда с отцом будет?
– А что ты имеешь в виду, говоря «в случае чего»?
– Ну, крестный, ты будто с другой планеты, – усмехнулся Андрей. – Да все что угодно может случиться. На рынке могут такие цены дать, что ни на какой долг ее не хватит. Даже на старый.
– Могут и машины с овощами до рынка не доехать, – буркнул Федор. – Гаишники могут прицепиться, или они сами собой в кювет завалятся.
– Такая нынче жизнь пошла, – невесело улыбнулся Андрей. – Единственно, что мы гарантируем, так это то, что усадьбу они не сожгут. Мы каждую ночь дежурим с твоими молитвами под рукой.
Тут появился Ким, и мы сразу же заговорили о другом. И со смехом, потому что ребят очень интересовало, как это так получилось, что меня чуть не провели двое пройдох. И Ким пояснил – как:
– Пить надо меньше, Федя!
В том, насколько оправданны мрачные предположения ребят, я убедился уже на следующий день. Вечер у нас выдался свободным, а по дороге домой я заехал в магазинчик, где не только продавались кассеты, но и сдавались в прокат посуточно, и взял какой-то американский фильм, получивший «Оскара». Танечка любила оскаровские фильмы (между нами, она вообще любила американское кино, но, поскольку я относился к нему прохладно, ссылалась на свою особую любовь именно к фильмам, отмеченным премией Оскара), и я решил сделать ей сюрприз. Отказаться от всех приглашений, забыть о суете за стенами квартиры и уютно прове-сти вечер, глядя фильм в тапочках.
– Вечером у нас с тобой премьера, – сказал я, отдавая кассету. – Что-то про дождик.
– Это же «Человек дождя»! – в восторге воскликнула Танечка. – Это одна из самых знаменитых картин, я читала об этом! Там играет сам Дастин Хоффман!
Восторгов хватило на три восклицательных знака и неизвестную мне мужскую особь, названную «сам». И я сразу же надел тапочки и домашнюю куртку.
Но, как выяснилось, человек может по личному желанию надеть тапочки, и не более того. Не успели мы после ужина, убрав со стола и перемыв посуду, протянуть ноги перед телевизором, как раздался звонок в дверь.
– Кого-то нелегкая… – проворчал я, направляясь в прихожую. – Со всеми договорился…
И замолчал, открыв дверь. Передо мной стояли сыновья Вахтанга. Два "Т" – Тенгиз и Теймураз.
– Не узнаете… – с какой-то робкой безнадежностью вздохнул Тенгиз. – Мы – Вахтанговичи.
Я шагнул за порог, обнял их, прижал к себе. И сами они прижались ко мне. Крепко прижались, по-детски. Комок к горлу у меня подкатился, но я с ним совладал и с хрипотцой сказал:
– Шагайте, ребята.
Поначалу они были очень скованы, смущены, даже, пожалуй, слишком напряжены, но более всего – растеряны. И растерянность эта, как мне показалось, теснилась где-то позади братьев, бросая черную тень на все их общее состояние.
– Как мама?
– Ничего.
– Как тетя Нина?
Братья переглянулись. Помолчали, и старший сказал:
– Тоже ничего.
Это «тоже ничего» звучало почти как «не ваше дело», и я понял, что ребят надо сначала растормошить, снять с них напряженность, расслабить, что ли, хотя я, признаться, не люблю этого слова. К счастью, у нас хранился некоторый запас мукузани, предназначенный для деда Ивана Федоровича. Танюша уже стучала тарелками, и я шепнул ей об этом.
Мы начали наше невеселое застолье с самого горького тоста. С поминовения жертв 9 апреля. Ребята это приняли, стало немного легче, но, если бы не мягкая настойчивость Танечки, я бы – уверен – не смог до конца растопить лед в их душах. Она была ненамного их старше, воспринималась почти как ровесница, и к ее словам, а главное, к интонациям ребята прислушивались чутко.
– Только не говорите женщине, что кто-то «ничего» себя чувствует! – Она сердито постучала пальцем. – Для нас «ничего» и есть ровно ничего. А я о здоровье вашей мамы спрашиваю, разве можно на такой вопрос ответить «ничего»?
Братья несколько смущенно переглянулись. У Теймураза промелькнуло даже нечто вроде улыбки.
– Здоровье у мамы и правда ничего, – сказал он. – Уж извините, другого слова не подберу. Она не жалуется…
– Она беспокоится, – решительно перебил Тенгиз. – Очень беспокоится, потому что…
Он опять замолчал.
– Говори, – строго сказал я.
– Много причин. Тетя Нина в больнице и…
Он замялся, и Теймураз выпалил:
– Тетя Нина в больнице, а мы – в долгах. По самые уши.
– По самые уши?
– Мама распродала все, что можно было продать… – Кажется, Тенгиз наконец-таки решился рассказать все. – Но этого не хватило, и она стала брать в долг где только можно. и все ушло на похороны. Отца и Тиночку хоронили в родном селе, в Кахетии. Перевозка, памятники. Получилась большая сумма, а отдавать надо с процентами, вот и… И стали требовать, чтобы мы расплатились. А у нас долги требуют, как теперь в России. И… и маме опять пришлось влезть в долги.
– Зачем?
– Без этого ничего уже не получалось, – вздохнул Тенгиз.
– Кроме надежды, – осторожно добавил Теймураз.
– Какой надежды?
– Посоветовали нам привезти в Россию фрукты на рынок. Сказали, здесь хорошо за них платят. Быстро продадим, за машины рассчитаемся и часть долга вернем. Хотя бы проценты, чтобы они счетчик выключили и маму не пугали.
– Фрукты? – спросила Танечка. – Они же не доедут, мальчики. Может быть, вы в холодильниках их привезти думаете?
– Холодильники – это очень уж дорого, – сказал Тенгиз. – Мы обыкновенные фуры наняли.
– Так все же испортится.
– Это мы сообразили. Сообразили и взяли только то, что не портится. Изюм, курага, чернослив, орехи, чурчхела. Россия это тоже кушать должна, ведь правда?
– Продали? – спросил я, поскольку разговор уходил в сторону подробностей, которые мне были не нужны.
Братья переглянулись.
– Нет, – тихо сказал Тенгиз.
– Никто не покупает?
– Не знаем, покупают или нет.
– Это еще почему?
– Нас на рынок не пускают, – признался Теймураз.
– Как так – не пускают? – удивилась Танечка.
– Требуют, чтобы мы все оптом продали. А цену такую назначили, что мы и за машины не рассчитаемся.
– Так, может, у нас в Глухомани ваш товар пойдет? – спросил я. – Куда вы машины поставили?
– Машины – на стоянке возле рынка, – сказал Тенгиз. – Их какие-то парни не выпускают.
– В камуфляже? – спросил я.
– В кожанках.
– Потому мы к вам на электричке и приехали, – вдруг тихо сказал Теймураз.