355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Шурделин » Следы в Крутом переулке » Текст книги (страница 17)
Следы в Крутом переулке
  • Текст добавлен: 1 мая 2022, 10:02

Текст книги "Следы в Крутом переулке"


Автор книги: Борис Шурделин


Соавторы: Валерий Винокуров
сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)

21

Лейтенанту Осокину ничего в жизни так не хотелось, как совершить в раскрытии этого дела такое открытие, которое поразило бы прокурора. Он работал энергично и тщательно, не считаясь со временем, не обращая внимания на усталость, которая с каждым уходящим часом накапливалась еще и потому, что лейтенант нервничал и спешил, спешил и нервничал, полагая, что его медлительность раздражает Привалова. Но ему это только казалось. Прокурору не в чем было упрекнуть Осокина.

Картину смерти Петрушина лейтенант в целом восстановил. Того видели на автобусной остановке возле универмага примерно с двадцати трех часов. Он толкался там больше десяти минут, кое с кем даже разговаривал. Направился было через проспект, к универмагу, но вернулся, а позже скрылся в скверике. Явно, что он кого-то ждал.

Надежда утверждает, что никогда он не встречал ее с работы. Да, она звонила Елышеву. Да, просила встретить ее. Но лишь для того, чтобы поделиться своими страхами: ей казалось, что Петрушин теряет голову от ревности, считая, что она не любит его. «И не ошибался он», – добавила она в разговоре с Осокиным.

Елышев заметил Петрушина и потому ушел. Тогда ему казалось, что Петрушин его не видел. Теперь же старшина думает, что и Петрушин его заметил, потому и шел за ним до самых казарм. Но, видимо, что-то помешало мужу Надежды пристать к старшине.

Кол на могилу Сличко забил не Петрушин, а тот второй, который левша. Вероятно, Петрушин застал его за этим занятием, по здравому смыслу – необъяснимым. Судя по всему, эти двое у могилы Сличко поначалу беседовали. Даже могли выпить: неподалеку была найдена бутылка из-под мадеры. После беседы Петрушин, по мнению Осокина, направился к выходу, но не сделал и трех шагов, как получил удар палкой по голове. Обследование кола, который Привалов унес с кладбища, подтвердило, что первый удар был нанесен именно этим колом. Затем тот, второй, схватил Петрушина и несколько раз ударил головой о косяк каменного памятника соседней могилы. Потом швырнул его оземь, вставил кол в отверстие, пробитое раньше в изголовье могилы Сличко, и ушел. Но не к выходу, а в глубь кладбища и оттуда через забор вышел на улицу.

На бутылке остались отпечатки пальцев только Петрушина. На колу – никаких отпечатков, лишь ворсинки ткани, значит, второй был в перчатках. Кстати, Надежда вспомнила, что бутылка мадеры попадалась ей на кухне.

Петрушин все же очнулся, когда второй ушел. С трудом поднялся и потащился к забору. Он видел, очевидно, свет за ветвями деревьев в окнах проходной войсковой части. Сил у него хватило лишь добрести до забора. Там он и скончался от сердечной недостаточности, что судебно-медицинская экспертиза подтвердила.

– И от злобы, – сказал Осокин Привалову.

– Вполне вероятно, – улыбнувшись, ответил тот. И лейтенант не понял, согласен с ним прокурор или нет.

Осокину казалось странным, что Надежда никак не реагировала на отсутствие супруга. Ведь придя домой с вечерней смены, около часа ночи, она не застала его. И утром он не появился, и позже. Она же спала, пока ее не разбудила милиция. Она даже слова не произнесла, когда ей сообщили о смерти Петрушина, – устало и облегченно вздохнула. А прокурору все это странным не казалось.

– Такая вот женщина, – заметил он.

Лейтенант же подумал: «Стерва, а не женщина», а вслух сказал:

– На остановке возле универмага она не сошла, а проехала до конечной, до Октябрьской площади. Утверждает, что никого не видела, решила, что Елышев ее не дождался, и предпочла идти дальним путем, но зато по освещенной улице. Сперва шла не одна, а потом попутчики разошлись по своим дворам. В дороге вела себя абсолютно спокойно, болтала о работе.

– Да, такая… женщина, – повторил прокурор.

Тот, левша, на кладбище был в резиновых сапогах. И в таких же сапогах подходил к дому Надежды человек, поломавший замок. Ясно, что с замком возился не специалист. Впрочем, опытный преступник, конечно, и сапоги бы поменял…

Никогда прежде Привалов не выказывал такого интереса к моим литературным увлечениям, как теперь, когда я начал собирать материал о партизанском отряде. Обо всем, что имело отношение к этой теме, он говорил со мной увлеченно и без малейшей иронии, как было раньше, когда я спешил строить версии в той осенней, сличковской истории, выслушивал меня, подсказывал, анализировал. Вел разговор, так сказать, на равных, ничем не давая почувствовать разницу между собой, профессионалом, и мной, дилетантом. Однако к концу бесед у меня возникало подозрение, что его интерес к «партизанскому материалу» диктуется во многом еще и тем, что собственно расследование убийства Петрушина постепенно заходит в тупик. И возникло у меня это соображение вот почему.

Если, скажем, из предварительных рассуждений исключить возможные связи Петрушина с кем-то из бывших партизан, прежде всего из четверых оставшихся в живых участников операции на нефтебазе, тогда вообще никого не остается на подозрении.

Елышев? Решительно отпадает. Вот если бы он в ту ночь снимал свои хромовые сапоги и менял их на резиновые… Но где и когда? Нет, это невероятно. К тому же он не левша.

Надежда? Только потому, что утром не подняла тревогу? Да, она, конечно, хотела свести Елышева с Петрушиным, хоть и категорически отрицает это. Хотела она, безусловно, и избавиться от Петрушина. Но от желания до осуществления путь не короток.

Кто-то из тех, кто пока еще не попал в поле зрения угрозыска? Но ведь Осокин проверил алиби всех возможных подозреваемых. Скажем, Галина Курань, у которой Сличко скрывался в сорок четвертом и которая прижила от него сына Пашку, уже две недели находилась в Запорожье.

В Запорожье же, и это Осокин проверил точно, Галина искала адвоката для Пашки, который ждал суда за ограбление материного магазина.

Словом, повторяю, Осокин проверил всех, кто был так или иначе связан с Петрушиным в последние годы. Вел тот, однако, столь уединенный, затворнический образ жизни, что у трудолюбивого лейтенанта проверка заняла не больше времени, чем хождение по магазинам в поисках покупателя мадеры.

– Осокин сделал все, что в его силах, – сказал мне Привалов. – И он, и те, кто ему помогал, оказались молодцами. Признаю, что раньше я его недооценивал.

Эта реплика в устах Привалова прозвучала для меня как признание прокурора, что надежды на удачу осталось мало. В тот момент я и понял, что многое он связывает с партизанской историей. Многое, если не все.

Почему операция на нефтебазе все же была проведена вопреки предупреждениям деда Рекунова и Андрея Привалова? От кого исходила, если таковая была, иная информация, гарантировавшая успех? Чем руководствовался Мукимов, решительно возражая, по словам Мелентьева, против операции?

Баляба враждовал со Сличко еще до войны. Почему же он таинственно ухмылялся, а не открыто радовался, узнав о смерти полицая? Почему он избегает говорить о прошлом и при этом оценивает Петрушина иначе, чем все, кто знал сличковского холуя?

Гурба дружил с родителями Малыхи. Почему же только сейчас он решил рассказать парню об этом? Не потому ли, что узнал об участии Малыхи, связанном с делами Сличко и Петрушина?

Мелентьев – такой человек, который никогда и никого не прощает, и, по убеждению Чергинца, сам кого-то подозревает. Почему же он так возмутился, узнав, что и у других есть подозрения? После разговора с Чергинцом он уже ходил к Костюченко советоваться, стоит ли собраться вчетвером и попытаться выяснить все заново.

– Костюсь ответил ему, что это их право, какое уж тут надо разрешение, – сказал мне Привалов. – Вот нам бы надо присоединиться к четверым партизанам, чтобы послушать и подумать вместе с ними.

Присоединиться к четверым? А ведь четвертый Мукимов. И как выяснил лейтенант Осокин, осенью тот прилетал в Новоднепровск, точнее, залетал по пути из Москвы в Ташкент. Виделся тогда с Мелентьевым и Гурбой, но к Балябе почему-то не зашел. И было это, между прочим, как раз в те дни, когда и Сличко находился в Новоднепровске. Мукимов улетел в то самое утро, когда труп полицая обнаружили в овраге. Но почему он до сих пор не откликается на телеграмму-приглашение?

22

По стуку каблуков Вера сразу поняла, что на крыльцо взбежала Надежда. Не ожидала, что так скоро сестра окажется здесь. В растерянности Вера присела на край кровати. Дверь открывать не придется, Надя и не постучит, она всегда входит, не спрашивая разрешения, словно вид захваченных врасплох людей доставляет ей удовольствие. Тем более не постучит сейчас, когда примчалась, чтобы отобрать, вернуть свое и наказать обидчика.

Надежда застыла в дверях. Румяная, синеглазая, запыхавшаяся. Вера всю жизнь в душе завидовала красоте сестры, по сегодня не до зависти. Сегодня она ее боялась. Боялась напора, хваткости, того, чего у нее самой никогда не было.

– Где твой? Гришка где?

– Не знаю.

– Был он дома?

– Не знаю.

– Врешь!

Бесцельно спорить, шуметь. Все равно Вера ничего не отдаст сестре, пока не придет Малыха. Бессмысленно оскорблять друг друга. И уговоры не помогут. И поиски, если Надежда решится на это. Все спрятано так, что и Малыха не отыскал бы. Но ему искать не придется. Ему Вера сразу скажет и все отдаст. Он взял, пусть он и решает.

– Он украл! – кричала Надежда. – Он вор! Понимаешь? Настоящий вор! Его судить будут. Даже если он…

– Я ничего не знаю, – твердила Вера. – Нет его. И не было.

Наследив на только что вымытом полу, Надежда прошла через комнатенку и присела на кровать рядом с Верой.

– Я ж поделюсь с тобой, – неожиданно спокойно сказала она. – А он нет. Не поделится. Выгонит тебя – и все. Куда денешься? Ко мне же придешь жить. А он к Соньке пойдет. Дошло до тебя? Он же не любит тебя. Пожалел – и все. Жалость – не любовь. Еще короче ее век, чем любви.

– А может, он тебя любит? – вдруг спросила Вера. Она даже не поняла, что этот вопрос выдал ее – ее страхи, неверие, отчаяние.

– Любил бы, не удрал сегодня. Не обокрал бы меня. Он Соньку хочет, а ты ему сама навязалась.

– Замолчи!

– Он вор! Ты понимаешь это? Ты с вором жить хочешь!

И тут распахнулась дверь.

У Софьи совсем другие повадки. Она не врывается, она вползает, – бесшумно и с ядом… в душе и в уме. Но глаза выдали ее, лишь на одно мгновенье она потеряла контроль над собой, однако тут же торжество сменилось показной жалостью.

– Не вытерпела? – со злостью спросила Надежда. – Испугалась, что обделим тебя?

– Да ты что! – Софья зябко передернула плечами. – Мне-то зачем? У меня все есть.

– Тебе ж всегда всего мало!

– Я не для себя пришла. Чтобы ты Веру не обидела и не обделила, защитить ее пришла, – с трудом сдержавшись, чтоб не сорваться на ответный крик, сказала Софья.

– Ишь ты, защитница нашлась! Посмотри-ка на нее? – захохотала язвительно Надежда.

Но и Вера не поверила Софье: ничего та не делает без умысла, в котором нет корысти.

Софья оглядела комнатушку с брезгливым сожалением. Покачала головой.

– Ты, Надя, сестру не жалеешь. Видишь, в какой голоте живет?

– Ну и поделись с ней, отдай часть дома, – ответила Надежда. – Или хочешь, чтобы я отдала?

– Всем должно быть поровну.

– Это как еще? – встрепенулась Надежда.

– А так. У тебя, у меня все уже есть. Пусть ей достанется то, что унес Малыха.

Ни Вера, ни Надежда не понимали, что Софья просто не верит, что Малыха унес нечто ценное. Не верит, по хочет узнать, что же он все-таки унес.

– А что он унес? – не удержалась Вера. – Что? Ничего там и не было такого.

– Где не было? В мешке? Что, он пустой был?

– Мешок как мешок. Видать, понадобился ему зачем-то.

– Опять врешь, – вмешалась Надежда. – По глазам вижу. Ты с детства врать не умела. Глаза выдавали тебя.

– Не о том мы говорим, – примирительно сказала Софья.

– О чем еще говорить? – уже и не хотела сдерживаться Надежда. – Надо было вам не смотреть на Петрушина как на придурковатого, а человека разглядеть в нем. Тогда бы и… Не одну меня он обласкать готов был. На вас обеих у него бы тоже всего хватило. Его пожалеть надо было. А вы? Вы презирали. И его, и меня. Почему это надо мной должны были смеяться люди? Только надо мной. Позор на кого пал? На меня. Так вот, за этот позор все его – теперь мое. Не ее и не твое. А мое!

– Мне и не надо, – возразила Софья. – Я хочу, чтоб Вере досталось. Отцовское ведь все это. Не только петрушинское.

– Отцовское? – Надежда торжествовала. – Вот как ты заговорила? Это все тех, кто во рву, на пятнадцатом километре лежит, а не отцовское. И вам обеим пачкаться нельзя. Это мне можно. Я уж Петрушиным испачканная.

Из всех троих лишь Вера ужаснулась услышанному.

– Надя, Надя, что ты говоришь? Как ты так можешь?

– Замолчи, дура, замолчи! – в истерике завопила Надежда.

– Не ори на сестру, – повысила вдруг голос Софья. – Это ты, Надя, дура. Потому что рубишь сук, на который уселась. А то расхлебывать сама будешь. Без нас.

– Не пугай меня!

– Не пугаю. Советую. Отдай все Вере. Малыха придет, поздно будет.

Но испугалась Софьиного предостережения не Надежда, а Вера. Неужели старшая сестра знает Гришку лучше, чем она, жена его? Неужели он поступит вовсе не так, как решила она? Неужели не для себя, не для нее прихватил он все то богатство?

Однако и Надька приумолкла, сжалась. Прислонившись к побеленной стене, закрыла лицо руками. Софья-то поняла, в чем дело: не хочет Надька, чтобы видели ее лицо, перекошенное от злости.

А Вера этого не поняла, подумала, что и Надя испугалась. Может быть, испугавшись, все же поделится с ней, с младшей?

Вера вовсе не считала себя жертвой, да она и не была, как многим казалось, жертвой Софьиного деспотизма или Надькиной жадности. Ее простота – житейская, человеческая – в основе имела то, что называют ограниченностью. Софья считала Веру на редкость глупой, Надежда – до предела бесхитростной. В действительности же у Веры не хватало сил терпеть все, с чем она сталкивалась в Крутом переулке. Появление отца, его смерть лишь распалили пламя, и без того бушевавшее в доме тетки Павлины. Вера знала, что Софья поставила себе целью выжить сестер из дома, пусть не любой ценой, а простейшим способом – сплавить их замуж, без приданого и без права на наследство.

К Малыхе Вера сбежала потому, что больше некуда было бежать. Гришку она любила без памяти, но все равно не верила ему. Да, она считала себя недостойной этого парня, пользовавшегося нешуточным вниманием стольких женщин. Но не верила по другой причине. Он ведь не способен был скрыть, что пустил ее к себе и пошел с ней в загс из жалости, из сострадания, хотя, понятно, таких слов не произносил. Она же считала, что на жалость или сострадание он не способен, и потому не верила, полагая, что у него есть какая-то особая, неведомая ей пока корысть.

Из четырех сестер она была самой плохой хозяйкой. О Софье вообще говорить не приходится: эта помешана на чистоте и порядке. Надежда не хотела угождать старшей сестре и потому демонстративно хозяйством не занималась. Зато в доме у Петрушина она решила навести такой блеск, который и Софье не снился. Петрушин не позволил развернуться. Но рано или поздно у нее в доме будет получше, чем у Софьи. Младшую, покойницу Любочку, никто не заставлял убирать или готовить, сама она заниматься этим не хотела, а еще менее хотела помогать сестрам. Вера же и хотела бы стать хорошей хозяйкой, и ленивой никогда не числилась – в цехе про нее худого слова никто сказать не мог, – да вот все у нее из рук валилось, когда бралась за дела по хозяйству. Сама себя она утешала тем, что дом в Крутом переулке вызывал у нее такое отвращение, что, когда доходило до уборки или приготовления обеда, руки у нее опускались.

Сестер она не понимала, не пыталась разгадать их натуру, объяснить поведение, проникнуть в существо их поступков. Поэтому то, что они совершали, всегда оказывалось для нее неожиданным. Твердо знала она только одно: в горе никто из сестер ее не утешит, не приласкает, не поможет. Верит она Гришке или не верит, а надеяться может лишь на него.

23

Меня разбудил телефонный звонок. Спросонья я не сразу сообразил, что частые звонки означают «междугородку». Девичий голос уточнил номер и предложил говорить с Ташкентом.

– Я имею честь говорить с сыном Екатерины Константиновны Рябининой?

– Вы совершенно правы.

– Извините, что звоню так рано. Вас невозможно застать в иное время. Здравствуйте.

– Очевидно, я имею честь слушать Фархада Мукимовича Мукимова, – в тон собеседнику сказал я.

– Так точно, так точно. Я прилетел позавчера. А тут ждет твоя телеграмма, дорогой. Вчера весь день звонил и весь вечер. Ты не женат, гуляешь много, да?

Ничего себе вступление! Если бы мне такое сказал кто-нибудь не по «междугородке»… Гуляешь? Рассказать бы ему, как я вчера провел день: горздрав с его обилием бумаг, потом вечерний прием в ярутовской больнице, да еще как холостяк подменял до полночи коллегу, убегавшего с дежурства на вокзал встречать жену.

А голос с восточным акцентом не ждал от меня ответа:

– Ты не представляешь, какое это для меня радостное известие! Эта твоя телеграмма – как праздник сердца и души. «Светильник красоты твоей льет в темноту ночей огонь, Коснулся он моей груди, и выжег знак на ней огонь». Бессмертный Навои мог бы понять, как я рад.

– Подождите, подождите, товарищ Мукимов. О каком известии вы говорите?

– Как о каком, дорогой? Что ты существуешь! Что на свете существуешь ты!

«О, восточные льстивые речи», – подумал я и насторожился. И уж совсем не к месту вспомнил (так подействовал на меня этот узбекский филолог), что предупреждал Огюст Конт: «Знать, чтобы предвидеть, предвидеть, чтобы избегать».

– Я тоже рад. Предстоящему знакомству с вами. Но, понимаете, для меня это несколько неожиданно. Я о вас ничего не знаю. Совсем недавно лишь узнал о вашем существовании.

– Понимаю, дорогой, ой, как хорошо понимаю. Я живу-то, жизнью обязан твоей матери, да будет память о ней в людях всегда. Я бы сгнил уже давно, если бы она не спасла меня, не вытащила фашистскую пулю из моего плеча.

Я знал уже, что ранен он был в правое плечо. Господи, к чему я об этом? Осокин ведь установил, что прилетал Мукимов осенью. А это ведь Петрушина убил левша. Прилетал? Но как он сказал: только что вернулся в Ташкент, прилетел позавчера. А если не прилетел, а приехал? Или из Новоднепровска уехал поездом, а уж потом откуда-то летел в Ташкент? Осокину ведь нипочем не установить, приезжал ли он к нам в город поездом.

– Мы скоро увидимся, дорогой. Есть самолет Ташкент – Запорожье. Я завтра на нем прилечу, он прямой. А то ведь в Новоднепровск лететь с посадками-пересадками, да и не каждый день рейсы. А оттуда я на такси. Утром жди меня, дорогой.

– Я встречу вас в аэропорту. С машиной.

– Ой, спасибо. Значит, на два часа раньше увидимся. Ты похож на маму?

– Не знаю. Люди по-разному говорят.

– Ты попроси машину у Привалова. Это младший брат Андрейки. Хотя ты, наверно, не знаешь его.

Вот те на! Он и Привалова знает.

– Я его хорошо знаю, – сказал я. – Так и сделаю.

Что-то в моем голосе ему почудилось нехорошее. А я просто подумал о том, что Привалов зря не сказал мне, что знаком с Мукимовым.

– Я почему, дорогой, про его машину – если не узнаем друг друга, жди у машины. Я найду ее на стоянке. Обнимаю тебя, дорогой. Будь здоров, и счастлив, и любим. До завтра, дорогой.

– До свиданья. До встречи.

Неужели можно подозревать Мукимова? Даже если правая рука у него плохо работает? Хотя что я: говорил же Мелентьев Чергинцу, что Мукимов всегда левшой был, еще до ранения.

Редкий случай: самолет совершил посадку минута в минуту по расписанию. Одним из первых по трапу спустился огромный, тучный, широколицый узбек. Он мог бы выступать в самой тяжелой весовой категории, вместе с Костюсем. Не-смотря на свою тучность, сбежал он по ступенькам покачивающегося под его тяжестью трапа с удивительной для мужчины такого объема ловкостью. Фибровый чемоданчик в его левой руке выглядел женской театральной сумочкой в сравнении с размерами хозяина. Ступив на бетонную плиту аэродрома, Мукимов лишь на мгновенье остановился, глянул по сторонам. Расплылось в радостной улыбке его лоснящееся лицо: он увидел нас и поспешил нам навстречу.

– Здравствуйте, Фархад Мукимович, – сказал я, не зная, как поступить: взять у него чемоданчик – значит, первым протянуть руку? Передо мной стоял человек, разбирающийся в восточной литературе, которая столь чтит этикет, а это ведь, что бы ни говорили, понятие условное. У нас, например, принято ждать, пока к тебе обратится старший по возрасту, а на Востоке, кажется, наоборот: первым обязан поклониться младший.

Но он был так возбужден, что, по-моему, ни о чем этом не беспокоился: стремительно пожал шоферу руку, вручил ему чемоданчик и крепко стиснул меня в объятиях. Прижал к груди, потом, взяв за плечи, отодвинул и всмотрелся в мое лицо, потом снова прижал к груди.

– Ну, вылитая мать, сынок. Кто может сомневаться, что ты на нее похож? Только глупец. Или слепец. Одно лицо. Словно живая Екатерина Константиновна передо мной.

Мне даже показалось, что, отпустив меня, он смахнул слезу толстой ладонью. Пока мы шли к площади, где оставили машину, Мукимов то хлопал меня тяжелой рукой по плечу, то стучал кулаком мне в спину, а около машины еще раз обнял и запихнул на заднее сиденье. Сам взгромоздился рядом.

По дороге в Новоднепровск гость говорил, не умолкая. И неизменно возвращался к воспоминаниям о моей матери. Он помнил даже, в чем она бывала одета, когда приходила сперва в дом к деду Рекунову, а затем в часовенку старой польской крепости, уже тогда полуразрушенной, где Демьян Трофимович Рекунов прятал партизан Олеся и Федора.

– Как она спасла нас? Уму непостижимо. Она была бы величайшим хирургом мира, если бы не эта проклятая война. Олесь Щербатенко был ранен в живот. Сейчас такую операцию бригадой делают, аппараты подключают. А ей помогал только Василек. Ты знаешь его? Он теперь сталь варит. Большой мастер! А мое плечо? Моя правая рука еще лучше стала работать, чем до ранения.

И чтобы доказать силу своей правой руки, он навалился на меня всем своим огромным телом и так сдавил в объятиях, что я чуть не задохнулся!

– А какая красавица! А какая сильная она была! Ночью они с Васильком вдвоем донесли Олеся до Довгалевки, когда уж он окреп немного. Вернулась и меня привела сперва к себе в барак, а потом уж организовала мажару с сеном, чтоб меня вывезти в степь. В село Каменный Брод, что за Кохановкой. Под сеном я лежал и сквозь щелочку видел, как она мне вслед смотрела. Ах, какие глаза у нее были! В жизни не встречал я женщину с такими глазами.

Когда же завел я речь об обстоятельствах гибели отряда, Мукимов решительно и начисто отверг мысль о предателе. О предателе, а не о предательстве, подчеркиваю. Я же сперва не обратил внимания на это различие. По его словам, буквально за три дня до операции немцы завезли на нефтебазу горючее и, естественно, должны были усилить охрану. Поэтому сам он решительно выступал против операции. И информация от Андрея Привалова предостерегала. Но командир Волощах («Ай, какой доверчивый человек был») прекратил спор, назначив день и час операции, предложив четкий план движения отряда тремя группами («Ай-яй, обманул его кто-то, план умный был, но те две группы немцы уже ждали, потому и переправиться спокойно нам дали»).

По словам Мукимова, о смерти полицая Сличко он узнал из письма Мелентьева.

– Жаль, что он случайно сдох. Лучше бы я его – своими руками. – Он опять навалился на меня и посмотрел мне в глаза. – Как маму твою убили, знаешь?

Я молча опустил голову.

– Кто тебе рассказал?

– Привалов.

– Когда?

– Прошлой осенью.

– И что Сличко ее казнил, сказал?

Я молча кивнул.

– Я б его – своими руками. Я же осенью был здесь. И никто не дал знать, что он с нами по одной земле ходит. – Он вдруг схватился за голову: – Что же вы все скрытные такие? И про тебя, сынок, мне тоже никто не сказал тогда! Ай-яй, ну, как же можно так!

– А что Петрушина убили, тоже не знаете?

– Когда убили? Кто?

– Неделю назад. А кто? Думаем, тот же, кто и Сличко отправил в овраг.

– Как отправил? А Ваня Мелентьев написал, что случайно тот сдох. «Пусть разрушится то колесо, чье вращение ложь. То, что криво кружится, неся в исступлении ложь!»

– Это тоже Навои? – спросил я.

– Нет, прекрасных поэтов много было. Это Агахи.

До самого Новоднепровска он читал нам с шофером прекрасные и мудрые стихи, на столетия пережившее своих создателей. «Чистота человеческих сердец остается навеки, а грязные души сгнивают раньше, чем тела, где они гнездятся», – думал я, слушая своего образованного гостя. «Пусть разрушится то колесо, чье вращение ложь», – это ведь к нам обращается из древности поэт.

При въезде в Новоднепровск Мукимов попросил:

– Если можно, сначала поедем туда, где была нефтебаза.

– Там сейчас вода.

– Ну так что же?

Мы подъехали к обрыву над разлившимся морем Днепром.

– Это там было, – сказал я, указывая рукой вниз. – Так распорядилась история. Когда заполняли водохранилище, иначе нельзя было.

– Да, да… История не щадит и человеческие сердца, – сказал он, будто подслушал мои мысли, – что уж говорить о камнях…

Мукимов открыл чемоданчик на переднем сиденье, извлек из него две огромные алые розы и бросил их вниз, в воду. Вода была черной, холодной, жестокой, как всегда по ранней весне. Розы медленно поплыли по воде, теряя крупные лепестки. Алые и словно горячие, они, казалось, согревали воду, отдавая ей тепло земли. Алые и горячие! Как кровь, оросившая ту землю, что сейчас скрывалась под этой черной водой. Лепестки роз плыли в разные стороны, то расходясь далеко друг от друга, то сближаясь, чтобы снова разойтись. Алые ташкентские розы на черной днепровской воде…

– Возвращение – всегда печаль, – сказал он.

А я отошел к машине, оставив Мукимова одного. Думал, что он нуждается в одиночестве. Однако гость, будто испугавшись, что мы бросим его тут одного, поспешил за мной.

– А теперь в гостиницу, – сказал он, плюхнувшись на заднее сиденье, отчего «Волга» закачалась на рессорах.

– Ну уж нет, – возразил я. – Вы – мой гость.

– Я не стесню тебя, сынок? – навалился он на меня.

– Холостякам жить проще. У меня же еще два дома: горздрав да больница.

С нескрываемой благодарностью он посмотрел на меня. А меня мучило сознание, что в мыслях я еще недавно оскорблял недоверием такого замечательного человека.

Дома он достал из чемоданчика две пиалы с причудливыми рисунками, фарфоровый чайник, квадратное полотенце, вяленую дыню на вощеной бумаге. Все это отнес на кухню, аккуратно сложил на столе.

Чемоданчик остался открытым. Я невольно заглянул в него: диковинной показалась мне обложка книжки, лежавшей на дне чемоданчика. Прочитать название я, понятно, не смог: откуда мне знать эту витиеватую вязь?

– Автор жил в первой половине пятнадцатого века, пояснил мне Мукимов, вернувшийся с кухни. – Ибн Арабшах. Тимур привез его в Самарканд из Багдада. Это мне подарок. Студенты нашли где-то на юге республики. К сожалению, один томик, а их – несколько. «Факихат альхулафа», что означает: «Приятный плод для халифов». Сказки северного Ирана. Такой замысловатый язык, что мои студенты схватились за головы. Но, как говорят на Востоке, за голову хватается тот, кто поздно вспоминает о ней. До сих пор так говорят.

– Фархад Мукимович…

– Сынок, зови меня дядя Федор. Так меня и в отряде звали – Федей, а то и просто Мукимом. Примерь-ка.

Под книжкой оказался сложенный вчетверо цветастый шелковый халат.

– Мне? Что вы? Зачем? Такой дорогой подарок! – Я улыбнулся и, чтоб успокоить гостя, попытался пошутить: – Я даже от своих пациентов таких дорогих презентов не принимаю.

– Правильно! Понимаю! Не хватает тюбетейки? Но кто сказал, что ее нет?

Тюбетейка была расшита серебряной нитью.

– Вот я уеду, а ты как-нибудь вечером будешь коротать время, наденешь халат и тюбетейку, заваришь чай – как я научу – и вспомнишь своего утомительного гостя. А теперь – чай. Только чай с дороги. И не косись на сервант, – он похлопал себя по левой стороне пухлой груди, – крепкое пью раз в году. Когда встречаюсь с теми, с кем воевал, партизанил.

– Федор Мукимович… дядя Федя, хотите встретиться со своими товарищами?

– Почему же нет? Я приехал прежде всего встретиться с тобой. С ними я встречался. По отдельности. А тут Ваня Мелентьев написал, что надо бы посидеть всем вместе, потолковать. Что-то он хочет выяснить, проверить. Так я не прочь.

– Что-то выяснить? Значит, он не исключает, что отряд предали?

– И я не исключаю. Даже уверен в этом. Но только никто из наших. Кто-то в городе. В плавнях предателя не было. А за весь город кто может поручиться?

Он накинул на меня халат:

– Будто по заказу шили. Сделай милость, позвони Мелентьеву. Скажи, что я приехал. То-то он удивится. И, если не возражаешь, пригласи его к нам. Я такой чай устрою! Ваня говорит, что мой чай молодость ему возвращает.

По дороге в аэропорт я решил, что приглашу гостя в наш новый ресторан «Сичь». Но пришлось согласиться с ним, и я позвонил на нефтебазу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю