355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Шурделин » Следы в Крутом переулке » Текст книги (страница 16)
Следы в Крутом переулке
  • Текст добавлен: 1 мая 2022, 10:02

Текст книги "Следы в Крутом переулке"


Автор книги: Борис Шурделин


Соавторы: Валерий Винокуров
сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)

19

К отчиму своего первого подручного и друга Грицька Супряги Чергинец решил отправиться один.

Иван Дементьевич Мелентьев родом был из Смоленской области, но в Приднепровье прижился прочно. Он и украинский язык знал уже не хуже соседей или рабочих нефтебазы, которой управлял восемь лет, с того дня, как ее начали строить. В городе его уважали, понимая, что в значительной мере ему был обязан Новоднепровск тем, что керосином население снабжалось бесперебойно: продавали его не только в специально сооруженных кирпичных магазинчиках, по и развозили на подводах.

Однако нрава Иван Дементьевич был сурового. Лоботрясов и жуликов на нефтебазе не терпел, никого из них не прощал – увольнял немедленно. По причине этой в недоброжелателях и врагах у него тоже недостатка не было, некоторые из них и распространяли слухи, норовя бросить тень на прошлое Мелентьева.

Чергинец приехал к нему на нефтебазу к концу рабочего дня. Мелентьев, собираясь домой, укладывал в стол какие-то бумаги. Увидев Сергея, он удивленно вскинул брови, но все же приветливо улыбнулся. Конечно же, удивился он не тому, что Сергей пришел к нему, а тому, что пришел на работу, а не домой, где его всегда встречали хлебосольно.

Вышли вместе. Во дворе Мелентьев обнял Сергея за плечи левой рукой – правая у него плохо работала еще с войны – и предложил пройтись до дома пешком.

Дом Мелентьева ничем не отличался от других домов на Довгалевке. И глядя на чистый, аккуратный домик, Сергей в который уже раз порадовался за мать Грицька: хоть на старости лет повезло ей, а то ведь больно несладкую жизнь прожила. Сергей вдруг вспомнил, как сказала про нее одна микитовская сплетница: «Она всегда интеллигентно одевалась, тем и покорила однорукого», – и, вспомнив это, улыбнулся.

– Ты чего это радуешься? – спросил Мелентьев, пропуская Сергея на высокую, просторную веранду. – Что хозяйки дома нет? Потолковать можно? Пока на стол не соберу, никаких толковищ не жди.

Бросив пальто и кепку на стул, скинув туфли, Сергей прошел в маленькую гостиную и присел к столу. С двух стен смотрели на него увеличенные фотографии, явно перепечатка, жизнерадостного узкоглазого мальчонки: на одной – ему не больше пяти, на другой – постарше. Сергей давно уже знал, что война отняла у Мелентьева сына и жену, что погибли они в Смоленске под бомбой, а как попали в город из деревни, неизвестно. И ни одного фото жены не осталось.

Ловко управляясь левой рукой и чуть придерживая посуду правой, Иван Дементьевич выставил тарелку с нарезанным окороком домашнего приготовления, поставил другую с вареными яйцами, очищенными от скорлупы, и крохотными маринованными огурчиками.

– Компотом запьем, холодненьким, из подпола.

Усевшись напротив Сергея и не успев приступить к еде, Мелентьев вдруг отодвинул тарелку и неожиданно сурово сказал:

– Уверены ли вы, что не покушаетесь на самое святое в нас… во мне… на память о наших… моих товарищах, а? Меня можно подозревать, Федю Балябу – тоже можно, Мишу Гурбу – тоже, даже Федю Мукимова – и того можно. Потому что мы остались живы. Нас можно подозревать. Мы живы. Но всех умерших, погибших – не имеете права. Не юридического права, против закона не пойдешь, а права совести. Я отвечу на все твои вопросы, но знай: отвечу только потому, что ты – неофициальное лицо. Те, кому понадобилось ворошить прошлое, умные люди, раз не пошли по официальному пути. Ну, выкладывай свои вопросы.

Все приняло такой неожиданный оборот, что Чергинец растерялся. Бесцельно надеяться на удачу, коль собеседник предубежден и непреклонен.

– Хотя вопросы твои я знаю, – продолжал Мелентьев. – Например, вас наверняка интересует, почему некоторые пошли не на Довгалевку, а на Торговицу. А у нас не было другой дороги. Сперва-то, когда казалось, что ничего уже взорвать не удастся, мы двинулись на Довгалевку. Нас в этот момент четверо было рядом, но Антоша Решко уже раненный тяжело. Пока мы с Олесем Щербатенко – его все Аликом звали, а ему нравилось, чтоб говорили Олесь, я его только Олесем и звал – пока мы с Олесем Антошу перевязывали, Мукимов вдруг вернулся и две последние гранаты – себе для защиты ничего не оставил – швырнул в цистерну с бензином. От безнадежности швырнул, в сердцах – те цистерны, считалось, гранатами не возьмешь, но подрывников наших, тех, что в другой группе шли, уже перебили. А цистерна возьми и взорвись. Мукимов прибегает, правый рукав весь в крови, глаза навыкате, я к нему, а он ничего не соображает, заладил одно слово – «сделано, сделано, сделано…». Когда он вернулся, на Довгалевку мы уже идти не могли. Тут я сообразил: раз он что-то взорвал, значит, хоть и не вся, но удалась операция. Значит, имеем право идти на Торговицу. А как идти, когда двое раненых – Решко и Мукимов. Поделились. Я на себя Решко взял, а Олесь Щербатенко – Мукимова. Только потом у них – это я уж спустя сколько лет узнал – все переменилось. Олеся так сильно ранило, что Федя Мукимов его здоровой рукой тащил: у него слабая была правая, он же левша, левой и гранаты швырял, а правую тогда чем-то и зацепило.

– Осколком, что ли?

– Может, и осколком. Как ночью-то разберешь?

– А как же Олеся ранило? Вы же все на Торговицу двинулись, там же не было стрельбы?

– То-то загадка была! Федя Мукимов как говорил: шли они, шли, Олесь помогал ему, а потом вдруг как застонет, за живот схватился и без чувств. Докторша, которая их в крепости выхаживала, мать твоего друга Рябинина, полагала, что ему раньше в живот угодило, но в азарте не почувствовал, а от напряжения что-то там раскрылось или порвалось в животе. Она выходила его, да лишь до конца войны дожил Олесь. Я его так и не увидел больше. Антошу дотащил до его дома и в степь подался. Антоша на чердаке прожил еще дня два. Жена его потом ночью во дворе у себя захоронила, чтоб никто не узнал. Там, у нее во дворе, до сих пор его могила. Не позволила переносить… А вы? Кого подозревать можно? Давай-ка, ешь. А потом я тебе на второй вопрос отвечу.

Чергинец молча жевал, не чувствуя во рту ничего, кроме горечи. И ругал себя, что согласился выполнить просьбу прокурора. Ну как действительно можно мучить всех этих стариков?

А Мелентьев, выговорившись, ел с аппетитом. Когда тарелки опустели, он принес из кухни запотевший кувшин с компотом и, наливая Сергею в огромную эмалированную кружку, сказал:

– Ты уж не обижайся на меня, бригадир. Не привык говорить то, что хотят услышать, могу только – что думаю.

И от таких вот простых слов стало Сергею легче на душе: и не помнил когда – пожалуй, когда родители были живы, – пил он с таким удовольствием холодный компот. И, кажется, еще раз наполнил ему кружку хозяин. А потом так же, как и раньше, без вступления, заговорил торопливо Мелентьев:

– Знаю и второй твой вопрос: зачем полезли мы на нефтебазу? Я был простым бойцом в отряде, меня и не спрашивали ни о чем. Мукимов – другое дело, он был членом штаба, все-таки лейтенантом начал войну. Он рассказывал, что возражал против операции, считал ее авантюрой. И был прав. Если бы меня спросили, я б тоже так сказал. С его слов знаю, что и Рекунов, и Андрей Привалов предупреждали по связи, что дело это опасное. И Миша Гурба, который в разведчиках был, подтвердил, что о предупреждениях этих командир знал. Но Миша думает, и я тоже, что была и другая информация – благоприятная. Только командир мог бы все сказать, как было. Но когда он кинулся выяснять, что с другими группами приключилось, а затем не вернулся, погиб и тела его даже никто больше не видел, я тогда еще понял, что информация у него была неверной, – оттого и бросился он сам, чтобы что-то понять.

Сергею показалось, что Иван Дементьевич сам не раз пытался разобраться в случившемся. Говорил он так горячо, как будто все это повторял уже не раз. И еще показалось Сергею, что давно уже понял Мелентьев: самому ему не разобраться в этом. Осторожно, чтобы не обидеть хозяина, Сергей спросил:

– Иван Дементьевич, а почему бы вам с друзьями, вчетвером, не попробовать восстановить все в памяти. И нам бы рассказали. Чтоб сохранилось. Чтоб все узнали. Тогда б и подозрений ни у кого, и у вас самих, не осталось бы.

– Это тебе прокурор и Костюченко подсказали? – вспыхнул было Мелентьев, но, увидев, как опустил голову Чергинец, сказал уже тише: – Была у меня такая мысль, да как-то все боязно, веришь? Пожалуй, выберу время, загляну к Костюченко или к самому прокурору. Если дадут добро, потолкуем с ребятами… – И снова вспыхнул: – Но подозрений никаких у меня нет. Никого не подозреваю. Так и знай. Потому что некого подозревать!

По дороге домой Сергей думал о том, что Мелентьеву можно доверять полностью, но сам Иван Дементьевич не больно-то доверчив, и подозрение какое-то у него есть. Он и сам бы хотел от него избавиться, не дает оно ему покоя, словами пытается прогнать его, но не выходит.

Мелентьев, как человек основательный, не склонный к скоропалительным выводам, на протяжении многих лет мысленно возвращался к тем давним событиям, итогом которых оказалась столь трагически закончившаяся операция. Свои выводы он сформулировал для себя уже давно, они явились итогом многолетних размышлений. Не раз и не два он отбрасывал то, что казалось ему неубедительным, дополнял оставшееся, продвигался постепенно вперед, нередко заставляя себя начинать сызнова. Так или иначе, он пришел наконец к определенным выводам, которыми, однако, не счел нужным делиться даже с друзьями.

Бывший красноармеец, он вскоре после того, как попал в отряд, стал одним из руководителей. В его подчинении постоянно находились семь-восемь человек, по армейским меркам – отделение, по партизанским – считай, взвод. Ни одно совещание у Волощаха не проходило без участия Мелентьева, поэтому о многом он знал.

Он прекрасно помнил, что план операции с нападением на нефтебазу вопреки обыкновению в отряде не обсуждался. Утром к командиру вызвали пятерых, в их числе – Мелентьева. Волощах объявил о своем решении, ознакомил с планом операции, разъяснил некоторые детали. Всё – сухо, точно, но в отличие от подготовки к былым операциям, пожалуй, чересчур лаконично.

Столь же хорошо Мелентьев помнил, что никто не возражал, не просил пояснений, то есть тогда никто не усомнился в необходимости или целесообразности нападения на нефтебазу. Все приняли изложенное командиром как должное, как приказ, который выполняется без обсуждения.

Неоднократно Мелентьев вспоминал об этом с холодной дрожью. Ведь тогда он имел право усомниться, по крайней мере попросить обоснованных объяснений. Почему же он не поступил так? Мелентьев мог оправдать себя: долг превыше всего, – но не искал оправдания. Потому что вспоминал еще кое о чем, и весьма важном. И это «кое-что» обвиняло его, наравне с остальными командирами, – правда, обвиняло и оправдывало одновременно, но не позволяло ответить на вопрос: почему же они выслушали приказ молча?

Когда отряд поддерживал более или менее регулярную радиосвязь с центральным штабом – она оборвалась в конце лота, – кто-то из центрального штаба несколько раз интересовался, почему отряд Волощаха щадит новоднепровскую нефтебазу. На всей оккупированной территории партизаны и подпольщики прежде всего взрывают хранилища с горючим, лишая тем самым немецкую боевую технику питания, в Новоднепровске же упорно уклоняются от такой важной акции. Вопрос этот тогда казался вполне естественным, да и спустя столько лет он представляется логичным, уместным. Ответ, однако, чрезвычайно прост и тоже логичен. С юга забор нефтебазы подпирали не только складские помещения, но и густозаселенные дома Торговицы, а за северным забором начиналась Довгалевка. Крупная диверсия на нефтебазе неизбежно привела бы к гибели людей, повинных лишь в том, что они жили рядом с бензохранилищем.

До поры до времени Волощах находил возражения предложениям – или требованиям? – центрального штаба. Но после того, как исчез радист – в отряде считали, что он, не знакомый с местными условиями, утонул в одном из днепровских быстряков, – лишь однажды Волощаха посетил связной издалека. Мелентьев полагал, что именно этот связной передал приказ об уходе отряда из плавней вместе с категорическим требованием напасть на нефтебазу.

Волощах обязан был выполнить приказ.

Таким образом, Мелентьев считал, что нападение на нефтебазу было навязано отряду сверху. Обычное, сезонное расформирование отряда – ради спасения его как такового – прошло бы, конечно, бесследно, безо всякого ущерба для оккупантов. Поэтому кто-то где-то решил, что прежде, чем разойтись до весны, партизаны должны совершить нечто такое, что нанесет оккупантам ощутимый вред. Уничтожение нефтецистерн – достойное завершение деятельности отряда Волощаха. Почему завершение, а не перерыв до весны? В центре, естественно, вправе были предполагать, имея полную информацию о положении на фронте, что будущей весной отпадет надобность в партизанских отрядах Приднепровья.

Согласился ли внутренне с этим приказом Волощах?

Мелентьев давно уверовал: нет.

Волощах и ринулся в самое пекло, чтобы погибнуть вместе с товарищами. Он считал себя ответственным за их гибель. Он понимал: его обвинят – плохо подготовил операцию. А что в ней вообще не было необходимости – об этом если и вспомнят, то потом, а «потом» может и не наступить.

Так что выводы Мелентьева оказались на удивление простыми.

Уход отряда из плавней в связи с наступлением морозов и разливом Днепра был неизбежен.

Нападение на нефтебазу осуществлялось по приказу центрального штаба, в соответствии с высшими интересами, с общими планами.

Волощах считал, что ведет отряд на верную гибель, но приказ нельзя не выполнить.

Командир предпочел погибнуть вместе со всеми, чтобы впоследствии не страдать от мук совести.

Вот, собственно, и все выводы Мелентьева, которыми он никогда и ни с кем не делился. Если и говорил что-либо, то лишь по частностям, а не в общем, не складывая в единое целое свои соображения. Тем более, что сам себя убеждал: все это – не факты, а его личные догадки. Он в своих выводах уверен, по вовсе не обязательно убеждать в них людей.

20

Днепр, как всегда в это время года, был холодным даже с виду, жестковатым, свинцовым с черным отливом, но более или менее спокойным. А Малыха не любил спокойную воду, не чувствовал почему-то себя моряком, когда буксир не переваливался с борта на борт.

Сегодня ему повезло: управились быстро. И надо было спешить домой. Там ждал… мешок – неизвестно с чем. Ждала ли Верка?

Но в порту ему сказали, что просил зайти новый заведующий грузовым двором. «И что еще понадобилось?» – подумал Малыха.

Михаил Петрович Гурба уже обжился в своем новом кабинете, если можно так назвать комнатку, отделенную фанерной перегородкой от складского помещения. За два дня новый заведующий все разложил по местам, определил в письменном столе по ящику для накладных, заказов и других бумаг, которые прежде кипой валялись где попало. Дощатый ящик поставил на «попа», накрыл салфеткой и на нем кипятил воду в электрическом чайнике. А в самом ящике приладил перегородку, как полочку, и на ней держал стаканы в подстаканниках и сахар с заваркой. Чайник только что закипел, когда без стука заглянул сюда Малыха.

– Вызывали?

– Почему вызывал? – приветливо откликнулся Гурба. – Просто просил зайти.

В присутствии рослого широкоплечего красавца Малыхи Гурба выглядел совсем непривлекательным: коротконогий квадратный крепыш в чересчур для него длинном габардиновом плаще – ну, одно слово – «шкаф», как прозвал его на радость ребятам-докерам Малыха. Разойтись двоим в такой крохотной комнатке им было трудновато, поэтому Малыха без приглашения уселся на табурет возле двери и, пока Гурба возился с чайником, заваривая чай прямо в стаканах, осмотрелся. Фактически у этого «кабинета» было одно украшение: огромное окно чуть ли не в полстены, отчего комнатка и не казалась такой крохотной, какой была в действительности. И через это окно виден был едва ли не весь грузовой двор порта.

«Удобно для «шкафа», – подумал Малыха, – который любит знать обо всем. Тут уж его подчиненным не пофилонить».

По стакану чая выпили молча. Малыха недоумевал, для чего пригласил его бывший бригадир, но из упрямства решил никаких вопросов не задавать: «Сам позвал, пусть сам и начинает».

Прихлебывая чай и глядя в стакан так внимательно, будто на дне его лежало что-то необычное, Гурба вдруг внятно произнес:

– Я хорошо знал твоих родителей, Гриша.

– А я не очень, – от неожиданности буркнул Малыха и тут же устыдился – как только дошло до него то, что он услышал.

По сути же Малыха сказал правду. Ему едва исполнилось шесть лет, когда началась война и его родители ушли добровольцами. Отец и мать погибли в сорок втором, и воспитывался Гриша у дяди Петра, родного брата отца, и тетки Евдокии, дядиной жены. Петра Андреевича он так и называл дядько Петро, а Евдокию Васильевну – мамой. Родных же отца и мать помнил смутно, больше по рассказам да по фотографиям.

Реплику Малыхи Гурба словно и не расслышал.

– С отцом твоим мы дружили, хоть он и старше меня был на три года. Учились на речников. Мы познакомились, когда он уже женат был. Твоей маме, Анюте, семнадцать было, когда родила тебя. Как они друг друга любили! Ее нельзя было не любить. Ты в нее такой красавец. И я твою маму сильно полюбил. По-настоящему. Как раз в жизни бывает.

Малыха поднял голову и уставился в лицо Гурбе. Тот наконец оторвался от стакана, и взгляды их встретились.

– Но об этом, поверь, никто никогда не знал. Анюта и не догадывалась. Я только одному человеку признался – Андрею, отцу твоему. Он тогда, как услышал, обеими руками взял меня за голову, ушам даже больно стало, и долго смотрел мне в глаза. А потом сказал: «Я верю тебе, Миша». Так сказал, что у обоих у нас слезы выступили. Сколько раз вспоминал я его слова! Он поверил мне, что я так сильно полюбил ее. И поверил, что ему одному я признался в этом.

У Гурбы перехватило дыхание, он замолчал, отхлебнул чаю. Малыха смотрел на него, не отрываясь, и чувствовал, что теряет дар речи.

Неизвестно, сколько времени прошло, прежде чем Гурба заговорил снова.

– И еще помню, как они уходили на фронт. Вернее, сперва наоборот – в тыл, на обучение. Это ведь я отвел тебя в дом к дядьке твоему Петру. Он тогда болел тяжело, легкими, застудил их сильно на ранней рыбалке. Андрей мне сказал: «Миша, береги пацана, пока здесь будешь». А Анюта все тебя целовала. И меня – один раз, на прощанье, когда мы с тобой уходили. А ты почему-то не плакал. Анюта плакала, и я плакал. У Андрея – ни одной слезы. И у тебя почему-то. А я уйти не успел: мы с дедом и бабкой жили, они болели, пока решали, чему и как быть, тут под немцами оказались. Я едва успел в плавни, к партизанам. Но за тобой приглядывал. Я ж в разведке был отрядной. Иногда пробирался ночью в город. К Петру и Евдокии заброшу что-нибудь в дом, на тебя спящего гляну, и прочь, чтоб если и попадусь, то подальше от вашего дома. О том, что родители твои в сорок втором погибли, это мы уж узнали, когда наши пришли, вернее, я-то уж узнал, когда после войны, после армии вернулся.

– А сами-то как? – спросил Малыха, не понимая толком, о чем спрашивает.

Гурба же, кажется, понял.

– В сорок третьем, в начале самом, ночью нарвался на патруль и укрылся в доме у Угляров. Там у них на чердаке и хоронился дня три. Тогда и женился на Кате, Екатерине Трофимовне. Потом и заглядывал не только к вам в дом, но и к ним. Это я уж потом подумал, что женился, когда мамы твоей в живых не было. Я ведь клятву себе давал: не жениться, раз не судьба, раз полюбил жену друга. Клятву, выходит, сперва не сдержал, а потом оказалось, что Анюты уже в живых не было. В начале сорок четвертого, когда Катя родила мне Володьку, мы уже в степи партизанили, и оттуда с нашими войсками я дальше пошел. Володьку первый раз увидел, когда ему два годика было. А тебе – все десять. Но ты меня не узнал. Ты уже Евдокию, тетку свою, мамой звал. Она и попросила меня, чтобы помалкивал. Потом у нас с Катей Ленька родился, Алексей. Жизнь-то и взяла свое…

– А со мной-то как? – и снова Малыха удивился себе, потому что опять не понял, о чем спрашивает.

– На тебя я все издали смотрел, пока в порту не пересеклись наши дорожки. Но тогда я уже зол был на тебя.

– За что… Михаил Петрович?

– За что, за что? За то, что связался ты с этим сличковским семейством. Я же знал: добром не кончится. И когда осенью появились здесь Чергинец и доктор этот, Рябинин, за тобой они пришли, помнишь, – зла у меня на тебя тогда не хватало.

Я вовсе не связывался, – ответил Малыха, но понял, что со стороны всем казалось так, как и Гурбе.

– И не женился на дочке этого гада, да?

– Так она же ни при чем! Она совсем другая. Совсем. Не такая, как они все.

– Тебе виднее, конечно. Может, и другая. А вот родись дитя, и спросит: а кто мой дедушка был? Ты ему, значит, сперва про Андрея расскажешь, а потом про эту сволочь Сличко? Ты только подумай, что бы сказали Андрей с Анютой? Да и дядька твой Петро, будь жив, разрешил бы тебе на сличковском отродье жениться? Ну, ты сыну не скажешь, врать будешь, так ведь люди правду скажут! А кровь заговорит? И в Верке заговорит, увидишь! Я хотел к Евдокии пойти, ты ведь матерью ее зовешь, да не успел – узнал, что расписался. Все думал с тобой потолковать, так в бригаде, считал, неудобно, все ж начальником твоим зимой был. Не успел: затащила она тебя в загс.

– Она не тащила. Я сам ее потащил. А вы что ж, хотели, чтобы у нас, как у Володьки Бизяева, случилось? Хотели, чтобы Верка, как ее младшенькая Любочка, отравилась? Чтоб я, как Володька сейчас, вину носил? – Малыха аж задрожал, так ясно вспомнив Володьку и Любу, родителей Бизяева, настоявших на своем, и Любочку в гробу, такую маленькую, пухленькую, уже носившую в себе Володькино дите. – Чем дочки-то виноваты, что отец у них гадом был?

Злость и возбуждение, которые охватили его, заставили и Гурбу сбавить топ.

– Не они первые, не вы последние, – с нотой примирения в голосе сказал Михаил Петрович. – Что бы и кто бы ни говорил, в ответе дети и за родителей, не только за себя. Подумай, как жить сыновьям, если за отцами что-то такое стоит, чего люди ни простить, ни понять никогда не смогут? – И вдруг нашел Гурба, как показалось ему, последний довод: – А нужно тебе еще, чтоб говорили, будто позарился ты на грязное сличковское добро, которое Верке от отца досталось?

– Добро? – закричал Малыха. – Да ни на какое добро ни я, ни она не зарились! И нет у нас ничего. И ничего нам не надо. С Надькой и Сонькой не равняйте нас!

– Да успокойся ты, Гриша, успокойся. Я ничего не думаю, – испуганно заговорил Михаил Петрович. – Это люди говорят, что у него золота на всех хватало, да еще и петрушинское…

Малыха вдруг обмяк, словно понял, что люди правы. Ведь сестры на людях всегда держались вместе, как привыкли с детства. И если близко не знать их, то как догадаться, что две из них – хищницы, а две – Вера и Любочка покойная – настоящие?

Михаил Петрович вышел из-за письменного стола, положил руку на плечо Малыхе. Тот опустил голову.

– Не обижайся на меня, Гриша. Я ведь хотел как лучше. О тебе думал. Чтоб помочь. Наказывали ж мне Андрей с Анютой беречь тебя. Думал уберечь от ошибки. Извини, если что не так. Для нас ведь с войны, с партизанства Сличко – самый лютый враг. Что живой, что мертвый. Такие хуже фашистов, понимаешь? Оборотни, предатели, холуи, как Петрушин. Сличко же только сперва вроде для вида, для порядка в полицаи пошел. А потом стал палачом самым зверским; вешал, расстреливал, его и полицаи-то боялись. Хуже фашиста был, понимаешь? А что может быть хуже фашиста?

– Пошел я, Михаил Петрович, – тихо сказал Малыха, поднимаясь с табурета. – Все я понимаю. Не в обиде на вас. Будет час, о родителях мне расскажете – не помню ведь их совсем.

Ссутулившись, двинулся к выходу.

– А может, заглянешь как-нибудь к нам домой? Екатерина моя рада будет. Володьке ж осенью в армию идти, а Ленька все больше гуляет. На шофера стал учиться, как старший брат, да у них, семнадцатилетних, сейчас, сам знаешь, что на уме – парубкуют.

– Зайду, Михаил Петрович, спасибо. Но мы пока с женой поодиночке никуда не ходим.

Свежий ветер с Днепра взбодрил его. Но, глянув на часы, недавно повешенные электриками на административном здании порта, Малыха прибавил шаг. И у ворот едва не столкнулся с лейтенантом Осокиным. Тем самым, черноволосым, который приносил ему записку от Привалова. В последние дни Малыха не раз замечал этого лейтенанта в порту, и тот приветливо кивая ему. Но сейчас Осокин был чем-то так озабочен, что, хоть и столкнулись вроде нос к носу, лишь посторонился, словно не узнал Малыху.

После той осенней истории в Крутом переулке Малыха подумал, что бывали в его жизни люди, которые пытались опекать его. Не покровительствовать, а просто приблизить к себе, заменить старших, которых он давным-давно потерял, которых фактически и не знал. Но что могла сделать для него тетя Дуся, вдова отцова брата, кроме как накормить борщом? Что мог предложить капитан буксира? Или тот же Гурба: он и говорил-то всегда малопонятно, будто говорит об одном, а думает о другом, и слова у него точно не связаны в цепочку, а насажены, каждое по отдельности, на проволочную пружину и болтаются из стороны в сторону.

Совсем иное дело, подумал он тогда, доктор Рябинин. Хоть и ненамного старше он, зато людей хорошо знает.

Но самое главное, думал Малыха, такие люди, как Рябинин и Привалов, нисколько не раздражают, не щелкают по самолюбию. Они, правда, странные, непредсказуемые, зато с ними чувствуешь себя легко, уверенно. Что вот только им нужно от Малыхи? Зачем они стремятся расшевелить его? И сам же ответил себе: значит, так надо, им виднее, потому что наверняка они смотрят дальше и видят глубже, чем он.

Собственно, что он мог видеть? Только то, что происходило у него на глазах.

Босоногим и загорелым мальчишкой бегал через весь город к старому речному порту, погребенному сейчас на дне Каховского водохранилища, смотреть на пароходы – эти дымящие чудища. И как же манил его стоявший у штурвала верзила в изодранной и такой желанной тельняшке!..

Манили не далекие страны, заросшие пальмами, а Днепр, который звал вниз, в таинственный город Херсон, или вверх, в такой же загадочный город Запорожье. Ходить вверх и вниз по Днепру казалось пределом мечтаний. Однако странное дело: едва его приняли на работу, как тут же послали матросом в рейс на стареньком буксире с высоченной черной трубой. Первым же рейсом он побывал и в Херсоне, и в Запорожье. Не такое уж заманчивое для многих путешествие, а Малыха, вернувшись из него, заснуть не мог: ушел к реке и пролежал на траве всю ночь.

Зато уже в новом порту он оказался не салагой: весь Днепр ниже старой плотины избороздил, все знаменитые пороги обошел, все быстряки и протоки знал, все мели и водовороты до самых низовьев – от Запорожья до Голой Пристани не было у Днепра от него тайн.

Армейскую службу прошел на флоте, правда, не в лучшее для флота время, когда на самом верху посчитали, что у флота нет перспектив и прогресс военной техники обойдется без него. После учебного отряда Малыха недолго проболтался в Ленинграде – в отряде опытовых, как говорили моряки, кораблей на Малой Невке, а потом его перевели на озеро – красивое, но скучное, где до последнего дня службы крутил он штурвал старого стотонного «малого охотника». Изо дня в день крутил, исключая, понятно, месяцы, когда озеро покрывалось льдом. Большего он ждал от службы на флоте, зато ребята там подобрались хорошие и жилось не плохо.

А после флота – опять новоднепровский речной порт, который он поначалу не узнал. Не потому, что появились новые здания и мощные краны. По другой причине: люди почему-то изменились, иными стали их отношения между собой – одни зачерствели, другие разжирели. А может, это он так изменился, что теперь стал замечать то, чего раньше не видел?

Если бы он считал, что люди должны жить так, как угодно ему, пришлось бы туго. Но он считал иначе, он не собирался переделывать людей, потому что понимал главное: он – песчинка в этом мире, а коль так, значит, должен жить для себя, не обирая других, но и не уступая своего. Потому и не нажил он врагов да недоброжелателей, сохранил себя, свою независимость.

Но разве Рябинин или Привалов себя способны потерять, даже если заимеют врагов? Малыха хотел бы стать для них другом, или помочь в чем-нибудь, или хоть рядом с ними почаще бывать. Ему казалось, что любое, пусть мимолетное, общение с такими людьми возвышает его в его собственных глазах. Но ведь право на это общение надо заслужить. Значит, надо в чем-то изменить себя. Да, он никогда не намеревался переделывать других, но, может быть, стоит переделать себя?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю