Текст книги "Психолог, или ошибка доктора Левина"
Автор книги: Борис Минаев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– В общем и целом, – сказал Левин, с трудом разжимая веки. – А где она?
– Кто «она»? – раздраженно спросила Лиза на другом конце Мирового океана.
– Ну кто… копия.
– Копию, Лева, должен сделать ты. У нотариуса! Она – это копия. А оно – это свидетельство. Лева, я знаю, что, когда ты проснешься, ты все забудешь. Но я тебя умоляю, запиши! Встань сейчас с постели, доползи, добреди, мобилизуй все внутренние ресурсы, найди ручку и запиши… Иначе все пропало.
– Да ничего я не забуду, – недовольно пробурчал Лева. – Я все прекрасно помню. А где искать-то эту копию… фу, черт, свидетельство где искать?
– Значит, так. Помнишь мамин ридикюль? Такой черный, из крокодиловой кожи? Мы в нем держали все документы. Помнишь или нет?
– Да вроде помню.
– Лева, проснись, пожалуйста, ну я тебя умоляю! Что значит «вроде»? Мы двадцать лет там держали все наши документы, твой аттестат зрелости, которой ты так и не достиг, извини, пожалуйста, я сейчас, конечно, не об этом, твой диплом, твой военный билет, все документы на квартиру, твои грамоты, загранпаспорта – ну что, вспомнил или нет? Ты там еще свой комсомольский билет зачем-то хранил, не давал мне выбросить, а?
– А! Этот… с такой ручкой? Полукруглой?
– Да, да! С такой ручкой… Я когда квартиру меняла, и вещи потом собирала – я все документы переложила, а Женькино свидетельство, видимо, как-то попало в кармашек отдельный, в общем, не знаю. Ну забыла, ну дура! А нам оно сейчас срочно понадобилось! Короче, Лева, я оставила тебе ящик с моими вещами. При отъезде. Помнишь?
– Помню, – тупо сказал Лева и вдруг почувствовал, что нестерпимо хочет в туалет.
– Лева, я тебе еще раз говорю: ты сейчас заснешь, как всегда, и отрубишься. Все забудешь. А мне оно надо! Очень надо! Ты понял? В мамином ридикюле, который в ящике с моими вещами, сделать копию, заверить у нотариуса. Вечером позвоню. Приятных сновидений!
Он добрел до ванной (санузел совмещенный, ванная сидячая, кафельную плитку за сорок лет так никто и не поменял, точно такая же была и у них в квартире, в восемнадцатом доме, правда, тут предыдущие жильцы поставили новую, приличную раковину), с облегчением помочился и снова жутко захотел спать. Лиза говорила, чтобы он все записал, но разве ее звонок – забудешь?
Все-таки она чемпион мира по скорости проникновения в его печенки. Абсолютный чемпион, вечный, навсегда. Как-то, в общем, ничего особенного, но чувство вины, стыда, неловкости она ему может внушить мгновенно. А вот как? Чем?
Сейчас лягу и подумаю над этим. Спать-то уже не засну, наверное… Да, точно не засну. Наверняка не засну. Вон уже и солнце в окне такое яркое. И тюлевые занавески колышутся. Почему же они так напоминают ему походку девушек на улице? Что за странное, нелепое сравнение?
О мамином ридикюле Лева вспомнил в три часа дня, когда уже начал собираться в институт. Времени было совсем в обрез. Рабочий день у Даши кончается в пять. Можно, конечно, позвонить, попросить подождать, но это неудобно. И потом, – сколько времени может уйти на поиски свидетельства и на нотариальную контору? А они ведь именно сегодня хотели пойти на выставку! Черт! Черт! Выбор, конечно, не самый удачный – эротические рисунки Феллини. Все равно как вести девушку смотреть порнофильм. Но все-таки Феллини. Все-таки родной для них Пушкинский музей. (Однажды он пришел туда на какую-то выставку, а впереди шли двое – парень и девушка, и парень вдруг спросил, громко так, хотя и с некоторым беспокойством: «Слушай, а что, Пушкин разве рисовал?») Черт! Черт! Ну почему Лиза всегда права, всегда, даже находясь на том конце Мирового океана – она все про него знает? Надо было, конечно, написать себе записку. Встал в одиннадцать, четыре часа занимался черт знает чем (Марина, конечно, в эту номинацию не попадает, хотя…) и даже не вспомнил. Ну что тут еще можно сказать. Где этот ящик? Где мамин ридикюль?
Лева метался по квартире, вспоминая, где у него может быть ящик с Лизиными вещами. Кухня, ванная, под ванной, два шкафа со старыми чемоданами, спальня, под кроватью, антресоли, прихожая, где? Может, она что-то перепутала? Какой ящик? Какие ее вещи? Сроду он ничего знать не знал ни про какие ее вещи. Какие вещи она могла оставить ему? Может, Марине позвонить? Точно! Надо позвонить Марине… Нет, это неудобно.
Наконец, выбросив на середину комнаты все чемоданы, тюк с грязным бельем для стирки, картонные коробки со своим архивом, Лева понял, что сейчас скончается – на часах полчетвертого, он по-прежнему в джинсах на голое тело, и самое гнусное, что так и придется выходить, трусов нет, и еще почему-то в Женькиной старой бейсболке, как он в ней оказался, совершенно не помнит, – и никаких идей насчет ящика.
Проклиная все на свете, он набрал мобильный телефон Марины.
– Что случилось? – испуганно спросила она. – Ты заболел? Болит что-нибудь? Опять сердце?
– Да нет… Слушай, извини, ради бога, тут Лиза позвонила, ты не знаешь, где у меня какой-то ящик с ее вещами? Там надо документ один найти.
– И для этого ты звонишь мне с городского на мобильный? – возмутилась Марина. – У меня деньги скоро кончатся, понимаешь ты это или нет? Я за рулем, у меня тысяча дел, я к Мишке в школу опаздываю! Нет, ну ты просто…
– Извини, Марин. Ну пожалуйста, извини, – сказал Лева и хотел уже положить трубку.
– Посмотри на антресолях, за пылесосом, там, кажется, стоит какая-то маленькая коробка, – сухо сказала она и отключилась.
Лева взял табуретку, полез на антресоли, с огромным трудом вынул оттуда пылесос «Буран», долго держал его на весу, соображая, как вынуть коробку, не опуская пылесос, наконец, все-таки сверзился вниз, с раздражением грохнул пылесос на пол, опять залез, чуть покачнулся (вот еще упасть, сломать руку, ногу, выбить челюсть, сейчас это будет очень кстати) – и наконец «ящик» был у него в руках.
Это, конечно, был никакой не ящик, а действительно маленькая коробка из-под принтера «Хьюлит паккард», аккуратно обмотанная скотчем. Как можно было назвать такую маленькую коробку ящиком, – думал Лева, разрезая скотч и осторожно доставая из него плюшевого медведя, чем-то доверху набитую косметичку, несколько старых телефонных книжек, пару деревянных шкатулок, вот.
Мамин ридикюль. С ручкой.
Ридикюль не бывает с ручкой, это нонсенс, но эта старая, довоенная дамская сумочка из кожи какого-то крокодила, жившего в начале прошлого века, была действительно так похожа на ридикюль, и к ней так подходило это слово, что эту вещь звали так всегда. Лева понюхал ее – пахло его старой жизнью, но времени не было, он быстро пошарил в абсолютно пустой сумочке, полазал по кармашкам и среди совсем уж странных бумажек с выцветшими телефонами быстро нашел то, что нужно – Женькино свидетельство о рождении. Светло-зеленую тонкую книжечку с буквами и печатью.
Он умылся на скорую руку и побрился, смочив себя Марининым подарком – одеколоном «Хьюго Босс», вышел из подъезда и сразу ринулся к первой попавшейся бабушке.
– Вы не знаете, здесь есть поблизости нотариальная контора? – заорал он на бедную старушку.
Она посоветовалась с кем-то еще, кто сидел тут же, на лавочке, ленинским жестом указала ему нужное направление, и он помчался по раскаленной, гудящей от машин улице, прижимая к груди книжку (от Марины – Даше), где между страниц было вложено свидетельство (для Лизы).
Очередь была огромная, но шла быстро. Он сидел, не сводя глаз с циферблата часов. Так можно было и с ума сойти, но, к счастью, его, как всегда, отвлек чей-то ребенок.
Девочка лет пяти хныкала, расхаживая по коридору между взрослых ног: «Не хочу стоять в очереди! Не хочу! Пойдем!»
Лева стал показывать ей зайца из пальцев, девочка примолкла, во все глаза глядя на странного дядю, как вдруг раздался тяжелый, утробный крик ее матери:
– Иди сюда, дрянь! Иди сюда, я тебе сказала! Сколько раз тебе говорить: не приставай ни к кому на улице! Не приставай! Не приставай!
Девочка вздрогнула от страха (Лева хорошо видел это ее неуловимое движение губ), потом напряглась и захныкала: «Не хочу стоять в очереди, не хочу, не хочу! Здесь не улица! Здесь не улица!»
Но дальше было хуже: мать встала, тяжело дыша, зацокала высокими каблуками по коридору, дернула за руку и нанесла увесистый шлепок по бедной попе.
Раздался густой протяжный рев, и обе, в ярости и негодовании, удалились в предбанник.
Лева успел бросить взгляд на мать – большой, просто выдающийся бюст, схваченный какой-то синтетической кофточкой (в жару-то!), рабочий макияж, тяжелый подбородок, красивые ноги, красные туфли, тридцать – тридцать пять лет.
«Не приставай ни к кому на улице, – подумал Лева. – Интересно. Повод для раздражения или действительно устойчивый страх? Нет, не страх, какое-то смутное чувство, неосознанный комплекс – нельзя никому не доверять, нельзя, надо внушить ребенку с детства чувство опасности в незнакомой среде, чтобы быть спокойной, чтобы успокоиться – кому-то сама слишком доверилась? Или в том-то и дело, что никому?»
Как все-таки тяжело видеть этих простых мамаш, еще подумал Лева, вечно раздраженных, агрессивно-пошлых, читающих нотации, заводящихся на ребенка с полпинка, с пол-оборота, но вот что интересно – это абсолютно не его клиенты. То есть они, теоретически, могут быть его – тут вон целый ворох неврозов, страхов, агрессии у мамы, – но это состояние войны, вечной войны со всем миром, в которую они погружают ребенка, оно, как ни странно, далеко не всегда дает отрицательный результат. Ребенок уже не ждет ласки, он приучается только драться, царапаться, визжать – и в прямом, и в переносном смысле, – и это как-то мобилизует его силы. Хуже всего – противоречивость, спутанность, непредсказуемость. Но этого-то добра у матерей всегда в избытке. Всегда…
Девочка вошла в коридор как новенькая, улыбнулась Леве, мамаша посмотрела на него со строгим интересом и села на стул. Ну вот, удрученно подумал Лева. Вот прямое опровержение всех твоих теорий, всей твоей деятельности, по сути дела, всей твоей веры. Бить их надо, и все. Но каким же чистым, незамутненным разумом надо для этого обладать?
В пять часов вечера Лева вошел в кабинет нотариуса, пожилой, но ухоженной тетеньки с сухо поджатыми губами, плюхнулся на стул и стал ждать оформления.
У Даши в пять кончался официальный рабочий день, оставалось надеяться на чудо, мобильника у него не было, да и звонить в такой ситуации неудобно, он так изнервничался, что ему было уже все равно.
– Ваш сын – Левин Евгений Львович? – переспросила тетка для проформы (видимо, так было положено в 50-е годы, когда нотариальные конторы были важным государственным учреждением, а она была молоденькой практиканткой).
– Да, – устало ответил Лева.
– 1987 года рождения?
– Да.
– С вас семьдесят рублей.
Медленно зашуршал принтер.
Восемьдесят седьмой год. Дача в Мамонтовке. Дожди. Все лето были дожди. Ржавая крыша, зеленый забор, круглая веранда с какими-то продавленными креслами, каждый день он таскал из Москвы тяжеленные рюкзаки с едой, с детским питанием, с какими-то вещами, Лиза ждала его с коляской у станции, это была ее вечерняя прогулка, единственное развлечение за целый день, если шел дождь, она брала зонт и все равно шла. Он выходил из душной электрички, закидывал рюкзак за спину и смотрел – стоит ли. Она стояла всегда. Слабо махала ему рукой.
– Ну как ты?
– Я-то ничего. Как вы?
И с первых секунд начинался длинный, бесконечный разговор о чем-то родном, домашнем, теплом, пахнущем материнским молоком, – надо привезти бумажные подгузники, надо занять денег, надо принести побольше воды из колонки, Женька опять днем мало спал…
Никогда, никогда больше он не испытывал блаженства такой нестерпимой силы, как в те минуты, когда под дождем, оскальзываясь в грязи, они шли со станции домой – она в резиновых детских сапогах, он в ботинках, а Женька таращился в коляске.
– Слушай, а у него волосы всегда такого цвета будут?
– Конечно, нет. Ну ты что, совсем дурак?
… На даче в то лето она ходила в каких-то длинных старых юбках, застиранных кофточках, причесывалась раз в день, совершенно не обращая на внимания на то, как одета (там и зеркала не было, только крошечный осколок, он всегда стоял на веранде, между маленьких горшков с рассадой). Но именно в то лето она открылась ему по-новому, не как девушка, с которой переживаешь что-то острое, сладкое, напряженное, заканчивающееся свадьбой или разрывом, и с которой главное не постель, а отношения – а как настоящая женщина, которая вся светится изнутри, переливается оттенками света, с ее голыми руками, с грязными щиколотками, с ее озабоченным выражением лица, с ее подчеркнутым равнодушием к нему – он хотел ее безумно, как сумасшедший, но… это было всего два или три раза за все лето. Да и то с некоторыми оговорками. В эти разы она стелила на веранде, и он сразу понимал, что будет, и замирал, уже совершенно ничего не соображая…
– Ты давай потише, – говорила она в кромешной темноте, – чтобы Женьку не разбудить. Да и вообще мне еще рано. Потише, ладно?
Потом у них было по-разному, и хорошо, и плохо, их ласки менялись с течением времени, они принимали друг друга и привыкали, и делали свое дело любви более умело, более тщательно, осторожно, ласково, откровенно, иногда нарочито грубо – достигая все большего понимания и прозрачной невесомости – но потом никогда он не испытывал с Лизой такого яркого ослепления, яркого, как дикая белая вспышка, которая заслоняла все. Никогда после этих двух-трех раз.
При этом было совершенно неважно, что она в эти разы никогда не дотягивала до того берега, к которому плыла (не достигала, или даже не хотела достичь, или заранее понимала, что не получится) – плыла отчаянными детскими саженками, хватая его за шею и выгибаясь стремительно и немного испуганно. Хотя как это могло быть неважно? Конечно, было важно, и он думал об этом – но совсем потом, потому что в эти минуты думать ни о чем было нельзя, не получалось, так ослепляла его эта белая вспышка, эта острая боль.
– Эй, ты там живой? – с иронией спрашивала она, когда он пытался отдышаться, свесившись с ржавой пружинной кровати головой (как вообще они там помещались, загадка).
– Живой, да… – говорил он. – Я живой пока.
– Лева, ну ты бы не торопился так… А? Ты бы мне говорил что-нибудь. Книжек не читал в подростковом возрасте? Вот вижу, что не читал. Темнота, необразованность! Я же не успеваю… И вообще, женщина любит ушами.
– Я буду, буду… Извини.
– И это все, что ты можешь мне сказать? Это все? – с вызовом спрашивала Лиза, садясь на скрипучей кровати и поднимая край одеяла до подбородка. – Какой же ты негодяй! Просто сволочь!
И она, сдавленно смеясь, чтобы не разбудить Женьку, начинала бить его подушкой, выгонять с постели, и он уползал на кухню, пил воду, ел смородину, потом долго сидел возле нее, пока она лежала и смотрела на него в темноте, взяв его за руку.
… Но было этого счастья у них немного, потому что иногда Женька капризничал, болел, кричал, иногда настроение было плохое, иногда она чувствовала, что ей нельзя, иногда Лева забывал купить резиновое изделие номер два, иногда ей было просто по-настоящему нельзя, иногда (вернее, чаще всего) приезжала Лизина мама – помочь с ребенком.
Ну а при маме делать это она категорически отказывалась.
Еще то лето запомнилось одним эпизодом. (Вернее, эпизодов было много, все яркие, свежие, огромные, как голливудское кино, но с течением времени все их дачи, все детские болезни, его работы – все как-то перепуталось, сплелось – но вот этот эпизод он почему-то запомнил отчетливо, как никакой другой.) К ним на какой-то праздник (именины Женьки? ее именины?) приехали гости, и они взяли у соседей рюмки, потому что своих не было совершенно. И соседи сказали: «Только не разбейте».
Рюмок было много, разномастных, симпатичных, и стопок, и на ножке, они стояли на какой-то узенькой доске, типа подноса, и когда шашлыки были съедены, песни спеты, счастливые и довольные гости убежали на электричку, Лиза начала мыть посуду, и начала с рюмок – вымыла их бережно, осторожно, поставила на ту же доску – сохнуть.
И ему вдруг показалось, что они стоят на столике как-то опасно, что она может их смахнуть, и что они мешают ей мыть посуду в алюминиевом тазике с горячей водой, и почувствовал к ней жалостливую нежность, захотел помочь – взял этот подносик-доску, поставил на шкафчик, рюмки стояли хорошо, отдельно, правильно, но тут еще ему показалось, что надо их задвинуть к стене, чтобы уж совсем надежно… А шкафчик прилегал к стенке неплотно.
– Нет! – истошно, дико завизжала она. – Нет!
И он зажмурил глаза от страха, и она стала бить его кулаком по спине, довольно больно, и била долго, отчаянно, захлебываясь слезами, а потом села и по-настоящему разрыдалась.
И потом, когда она уже чуть-чуть успокоилась, они пошли отдавать соседям деньги (за причиненный ущерб, он взял все, какие были, двадцать рублей), и соседи со смехом сказали (хорошие были люди, надо отдать им должное), что за пустую посуду денег не берут, и она почти совсем успокоилась, но была печальной, тихой и, сидя на темной веранде, курила и нескладно пела протяжным голосом одно и то же:
– Стаканчики граненые стояли на столе… Стояли и разбилися, разбилась жизнь моя!
Потом Лиза спросила, не знает ли он, как дальше. Он не знал, и она затянула вновь, снова и снова:
– Стаканчики граненые, стояли на столе…
И потом ему почему-то всегда казалось, что у нее от этого эпизода осталась какая-то мелкая вроде, но незаживающая царапина, – и когда ей приходилось в течение их долгой жизни мириться, ладить с его ленью, бестолковостью, неуклюжестью, неумелостью, привыкать к его упертости в самых неожиданных вещах и его вялости, невнятности, нерешительности в вещах самых простых, обыкновенных – эта ее царапина всегда болела.
Ну, может, не болела, но побаливала…
Он вышел на улицу, посмотрел на уличные часы (своих не носил никогда в жизни), поднял руку и взял такси.
Договорился за сто рублей (а больше у него и не было) и через двадцать минут был на улице Кржижановского.
– Привет! – сказал он, открыв дверь в кабинет директора, отметив, что сердце стучит, как сумасшедшее, то ли от того, что пробежал двадцать метров, то ли от волнения, поди разбери… – А я решил, что вы уже ушли. Я опоздал?
– Куда опоздали? – удивилась Даша. – Разве сегодня совещание? Или к вам кто-то должен прийти?
– Да нет, мы же хотели на выставку пойти. Феллини. В Пушкинском. Помните, договаривались? Но мы, кстати, еще успеваем. Если прямо сейчас…
– А я уже сходила, – виновато улыбнулась она. – Я почему-то решила, что вы сегодня не придете. Ничего особенного, кстати. Но забавно. Вам бы понравилось, наверное. Там у него такие женщины, знаете, с несоразмерными попами, с несоразмерными бюстами, и рядом такой маленький Феллини… – она засмеялась. – Нет, забавно. Просто выставка закрывается, а я потом не смогу, вот и решила – заеду до работы. Ничего?
– Ничего… – только и смог вымолвить Лева. Что теперь делать, он совершенно не знал, не представлял, и его вновь охватило то же чувство странного страха, почти паники, которое охватывало его всегда, когда он вот так находился рядом с ней, не понимая, что с ним будет дальше, в следующую секунду.
Видимо, надо было вчера позвонить… Договорились как-то невнятно. Но почему? Почему пошла без меня? Нет, не понимаю. И даже пытаться не буду. Что за странная девчонка, честное слово, лихорадочно думал он.
– А вы домой собираетесь, Даш? – наконец, произнес Левин. – Может, вместе, до метро?
– А вы что, тоже домой? – снова удивилась она, чуть покраснев. – А зачем же вы приезжали?
Вопрос был закономерный. Но ответа на него, в общем, не существовало. Вернее, чтобы ответить не соврав, надо было говорить что-то, чего он говорить не хотел. Сейчас не хотел. Никогда не хотел. Поэтому опять пришлось мелко и неубедительно врать.
– Да я на пять минут, мне надо рукопись одну забрать на выходные, поработать. Мы же творцы, дома работаем, – жалко пошутил он. – Подождете меня?
Она кивнула, и он пошел в свой кабинет типа забирать рукопись. Рукопись, к счастью, действительно имелась. И действительно он ее хотел забрать, но не сегодня, конечно. Сегодня были другие планы…
Они вышли на крыльцо старого кирпичного здания и зажмурились от солнца, задохнулись от духоты.
– Давайте сегодня мимо пруда пройдем, – предложила Даша, прислонив к глазам ладонь козырьком. – Там купаются, загорают, хоть чуть-чуть лето почувствую. И дорога в тени.
– Давайте, – выдохнул он, чувствуя, как опять земля уходит из-под ног, и знакомый страх, смешанный с чем-то еще, ядовитым и терпким, заполняет его целиком.
Если мимо пруда да медленным шагом, это почти сорок минут, прикидывал Лева. Значительно лучше, чем трястись на метро до центра, там бродить по выставке (денег на билеты, кстати, у него уже нет), значительно, значительно… Какая умная все-таки девушка. Просто ума палата.
Даша аккуратно ступала между корней старых деревьев, которые, создавая густую благоприятную тень, лет пятьдесят росли тут, у пруда, росли-росли да и выставили на сухую пыльную тропинку усталые крючковатые ноги.
Под корнями образовались сырые провалы, в которых, несмотря на жару, виднелись коричневатые лужицы с живыми жуками, размокшими сигаретными окурками, неприятной тиной и прочей городской природой.
Чтобы не попасть тряпичными туфельками в такую склизь, Даша иногда вставала на толстый корень, покачиваясь, удерживала равновесие и потом прыгала через лужу с некоторым мелодичным звуком.
Каждый такой прыжок сначала чрезвычайно веселил Леву своей сугубой неуклюжестью, но прыжков через пять он вдруг почувствовал полное оцепенение, онемение и отупение, и затем – новый острейший приступ тяжелой душевной паники.
Казалось, что его уже не слушаются ни руки, ни ноги и что он сейчас все бросит и побежит куда глаза глядят.
А что бросит?
– Да, кстати, Даша! – чуть ли не заорал он с чрезвычайным облегчением. Она вздрогнула и обернулась. – Марина просила передать вам книгу! Вот! Чуть не забыл… Иду, держу в руках и, как всегда, чуть не забыл.
Он вынул свидетельство с вложенной в него копией, сунул в задний карман джинсов и торжественно передал ей книгу Артура Переса-Реверте с многообещающим названием «Королева юга».
– Ура! А я думала, это вы читаете. Передайте Марине мое огромное спасибо. Или я лучше ей сама позвоню… – Даша подошла к нему и бережно взяла у него из рук книгу в черной обложке, чуть коснувшись его ладони мягким горячим запястьем.
Лева хотел спросить, откуда у нее телефон Марины, но потом благоразумно решил этого не делать. Хватит с него на этот день острых ощущений: неудавшаяся выставка, прыжки молодой лани, книга, запястье. Значит, Марина дала ей свой телефон… Вот это, конечно, интересно, но с другой стороны – его-то какое дело?
Вместе с передачей книги прогрессивного испанского писателя прыжки лани вдруг как-то завершились – с книгой прыгать неудобно, теперь она без затей просто перешагивала через грязные лужицы; с другой стороны, Леве приходилось иногда ее поддерживать, потому что в некоторых местах лужи становились значительно шире и глубже под влиянием неизвестных сил природы и даже просто сжимать ее ладонь, чтобы она не упала… В общем, ко второй половине пути Лева уже просто ничего не соображал, паника достигла наивысшей за всю историю их отношений отметки, и тут Даша сказала:
– Мне ваша Марина нравится. Очень. Я еще таких женщин в жизни не видела.
Лева почувствовал неприятные явления в горле, такие толчки, как бывает при аритмии, – но снова взял себя в руки и сказал просто:
– Да. Она хорошая.
– Она, знаете, она может говорить сразу, что думает. Абсолютно открыто. Я так не умею. Я все время боюсь сказать не так. Обидеть. Я ей очень завидую. В этом смысле.
… Лева благоразумно пропустил свою реплику.
– И еще, – добавила Даша, коротко взглянув в его сторону, – она замечательная мать. Я ее видела всего десять минут. Она мне столько про Мишку рассказала! Она так о нем говорит… И я все время вижу, ну, про себя, как она с ним гуляет. Вот как они идут по парку. Он бегает, листвой под ногами шуршит, хулиганит, тащит на веревочке какую-то машинку… У него есть машинка на веревочке?
– Не знаю, – осторожно и аккуратно сказал Лева.
– Жалко. А то я так хорошо, так ярко представила себе эту машинку на веревочке.
– Даша… – еще более осторожно сказал Лева. – Я вам уже говорил: все будет хорошо. Все обязательно как-то устроится. Просто сейчас вам не надо с ним воевать, судиться, устраивать ему скандалы и прочее. Силы неравны. Это раз. На ребенка это подействует ужасно. Поверьте мне, просто ужасно. Он и так мальчик с непростой судьбой. Не надо его рвать на части, раз уж так получилось. Это два. Да вы и не сможете. Вы не такая. Я знаю.
– А Марина смогла бы? – с вызовом спросила Даша, вдруг как-то застыв на месте на полушаге.
Лева тоже остановился.
– Марина – смогла бы. Но дело в том, что Марина просто в другой ситуации, в прямо противоположной. Я бы совершенно не удивился, если бы Марина сказала бывшему мужу, или кто он там, – хочешь забрать ребенка? Да пожалуйста! Попробуй-ка один, без матери! А я посмотрю… И была бы в чем-то права. Никто в мире, кроме Калинкина, то есть кроме Сережи, не пошел бы сознательно на такой шаг. Никто не способен это взять на себя. Ни один мужчина. Я уверен в этом. Может быть, есть какие-то голубые… Но я об этом даже и думать не хочу. Вернее, ничего об этом не знаю.
– Господи, ну господи, ну почему именно я? – голос сорвался, и Лева, уже безо всякой внутренней паники, просто взял ее за руку.
– Даш, кончайте. Не надо. Вы вот меня прервали, а я только хотел сказать: ваша главная задача, ваш долг перед Петькой – снова стать сильной, прийти в себя, зажить какой-то новой жизнью. Просто нужно вести свою линию… и не умирать. Пожалуйста. К тому же, я точно знаю, что у вас еще будут дети. Я много видел матерей. У меня на это дело нюх.
– Да я не умираю, – Даша отняла руку и пошла дальше, снова покачиваясь на корнях. – Я сейчас одну вещь скажу, Лева, только вы, это… не презирайте меня, ладно? Дело ведь совсем не в том, что я такая уж фанатичная мать. Я не фанатичная мать. Я вообще… ну не совсем мать, это же понятно. Формально – да. Биологически да. Но душевно – нет. У меня остались одни вот эти фантазии, которые меня душат. Но, в общем-то, материнского тут мало. Скорее психиатрическое. Но поскольку Сережа человек богатый, сильный, умный, он мне выделил штатного психиатра.
– Так! Приехали! Даша!
– Я же не сказала: оплатил. Я сказала: выделил. Ну не обижайтесь, пожалуйста. Должна же и я хоть иногда вас на что-то провоцировать. Ну так вот: дело не в том, что я какая-то там мать. Я в себе этого не чувствую, не понимаю, ну, что-то там болит внутри сильно, но что болит – мне же неизвестно. Может, это совсем другое – болезнь желудка, например… Короче: я просто поняла, что ребенок – это был мой шанс хоть кем-то стать. Как-то реализоваться. Найти себя в жизни, что я – это вот я, такая вот мать, с таким вот ребенком, чтобы было абсолютно понятно что делать – сейчас, через год, через два. А он у меня этот шанс отнял. И я опять никто. Понимаете, Лев Симонович? Вот что меня мучает. Я просто опять никто. Тридцать лет, человек без профессии, без ничего. Одни комплексы. Какие будущие дети? О чем вы?
Помолчали. Сразу говорить было нельзя – Лева знал это четко. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь…
– Знаете, Даша, я вам вот что скажу. Я, конечно, никакой не психиатр, и не врач вообще, но я видел очень много детей, видел родителей этих детей, много за ними наблюдал. И открыл для себя один закон. Дети не делают людей лучше, как ни странно. Они просто дают им шанс стать лучше. Некие возможности. Но далеко не все умеют этими возможностями правильно распорядиться. Я видел очень много плохих людей с детьми и очень много хороших – совсем без них. Вот так. Да и вообще… Мир как-то очень изменился за последнее время. Это раньше не иметь ребенка было трагедией, чем-то из ряда вон. Сейчас все не так. Полно ваших ровесников живут полноценной жизнью и ни о каких детях даже не задумываются. Для демографии, для цивилизации это, может быть, и плохо. А для них – не уверен. Для них, может быть, все хорошо.
– Да, понимаю, – сказала Даша как-то очень просто. – Но ко мне это не относится. Ну ладно, вот и пришли почти.
Перед ними открылся городской простор – тяжелый, заставленный домами перекресток Профсоюзной и Нахимовского, было отчетливо видно, как горячий воздух медленно остывает, яркие блики уступали место вечерним теням, от земли пахло печально, безнадежно, за спиной остались и деревья, и пруд, и тщедушные голые фигуры в плавках и купальниках, и Лева был вынужден вновь посмотреть на Дашу и увидеть то, что он так привык видеть в последние месяцы – ее открытые голые плечи с тесемочками сарафана, острые ключицы, и золотой прозрачный пушок на руках, и глаза, и все остальное, что скрывала узорчатая белая ткань ее платья – очень плохо и очень ненадежно, неуверенно как-то скрывала.
– Красиво, – тихо сказала Даша и вдруг оживилась. – Ой, а вы знаете, я рисовать начала. На холсте, маслом. Гуашью. Углем на бумаге. Вообще, так интересно. Помните, вы мне советовали? Ну вот, я и начала. Уже столько всего нарисовала. Представляете?
– Ну здорово… – выдавил из себя Лева, а внутри все заорало и закричало: да, да, живопись, рисунки, искусство, картины, это очень интересно, я хочу это посмотреть, это обязательно надо видеть, живопись, масло, холст, уголь, хочу видеть, сейчас, сегодня, да!
– Покажу вам как-нибудь, – застенчиво сказала Даша и засмеялась от удовольствия. Видимо, растерянная физиономия Левина действовала на нее как-то очень жизнеутверждающе. – Только надо придумать, в чем принести. Ну что, пошли к метро?
Последние сто метров дались особенно мучительно.
Лева начал бурчать что-то насчет того, что есть такая компьютерная программа, как она называется, он, конечно, не помнит, но программа очень классная, позволяющая рисовать на экране, менять фактуру, цвет, преобразовывать фотографии, и вообще дизайн, фотография, компьютерная графика – это очень модно, Даше обязательно надо этим заняться, а программу он немедленно принесет на работу, как только найдет, установит, покажет, все такое…
– Да нет, я лучше по старинке, – опять легко и звонко засмеялась она. – Красками. Мне так больше нравится.
Они вошли в метро, и Лева, доставая из кармана карточку, вдруг подумал, что все, хватит этой душевной паники, она его замучила, задушила, надо с ней окончательно разобраться, не с Дашей, а с паникой, и понять, как далеко они зайдут, и сделать что-то, и сказать: ох, Даша, как бы мне хотелось посмотреть сейчас на вашу живопись, хотя это прозвучит пошло и даже вульгарно, но что ж делать, в этом деле приходится всегда идти сначала очень прямыми путями – как вдруг…