355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Минаев » Психолог, или ошибка доктора Левина » Текст книги (страница 12)
Психолог, или ошибка доктора Левина
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 17:33

Текст книги "Психолог, или ошибка доктора Левина"


Автор книги: Борис Минаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

– Понимаю, – сказал Лева.

– Ну в чем я виновата, а? Что я такого сделала? Ну отправьте меня в больницу, если так надо, но не мучьте меня, не задавайте больше ваших идиотских, бессмысленных вопросов.

– Хорошо, не буду, – вдруг сказал Лева. – Извини. Только я действительно не хочу, чтобы ты ложилась в больницу. Вот это правда. Во всем остальном… возразить нечего. Да, все это неприятно, глупо. И вполне возможно, родители преувеличивают. Гонят, как ты говоришь. Мне, наверное, надо было им просто сказать, что с тобой все в порядке, и уйти. После первого раза.

– Но вы не ушли, – задумчиво сказала Катя. – Значит, со мной не все в порядке. Значит, я не в порядке. Не в порядке. А что будет дальше? Ну дальше что? Больница, уколы. Халатик с тапочками. Вкусная домашняя еда в стеклянных баночках. Подъем, отбой, прием лекарств. Такие же, как вы, мудаки в белых халатах. – (Интересно, может ли девственница ругаться матом, подумал Лева. Хотя, конечно, может.) – Но почему? Почему, а? Слушайте, а давайте попробуем как-то иначе? Ну во-первых, я уберу все его портреты. Это раз. Начну ходить в этот гребаный институт. Это два. Заниматься спортом. Это три. Ну чего вы молчите? Давайте, подсказывайте.

– Ход мысли интересный.

– Ну да… Ну да… А еще знаете что?

– Что?

– Раз это так важно для моего… заболевания, как вы говорите, давайте-ка сделаем вот что. Мама уйдет в магазин, а мы с вами… Ну, короче, лишим меня девственности. Это будет завершающий аккорд. А?

Лева молча смотрел на нее. И очень сильно потел. Одной из главных причин, по которым он решил не заниматься псхиатрией и вообще серьезной психологической практикой (свою он не считал серьезной, до этого случая), была его потливость. Вегетососудистая дистония, как говорили ему врачи-невропатологи в детских поликлиниках, торжественно записывая этот диагноз в его карту. Он становился мокрый сразу, от любого напряжения, волнения, от малейшей духоты, неприятного разговора – от всего. И это, конечно, было помехой, сразу выдавало волнение.

– Ну, вот я и сказала, – тихо прошептала Катя, глядя ему в глаза. – Как, довольны? Есть другие темы для обсуждения?

– Спасибо, – он встал. – Прости еще раз. Если можешь. Но это действительно очень важно. Лишать тебя девственности я не буду в силу разных причин. Возможно, если ты была со мной откровенна, это действительно сократит число наших с тобой не очень приятных разговоров. Видимо, приятными они не станут уже никогда. Ну все. Я пошел. Надеюсь…

– Не надо надеяться, – сказала она. – Ни на что не надо надеяться. Понятно? Просто скажите, какую таблетку мне сейчас выпить, чтобы отрубиться.

Он помолчал.

– Не надо сейчас принимать снотворное, – сказал Лева. – Просто полежи в горячей ванне, потом плотно поешь, не кури и попробуй поспать. Мне кажется, ты сегодня спала очень мало. Судя по глазам.

– Да, мало, – сказала Катя, и тоже встала со стула, как бы прощаясь с ним. Одернула майку на голом животе. – Читала всю ночь в Интернете статьи по психиатрии. Но об этом мы с вами поговорим в другой раз, хорошо? Сегодня я немного от вас устала.

– Пока.

Он вышел, вежливо попрощался с Еленой Петровной, еще раз подумал о том, как будет плохо, как будет ужасно, если она все-таки подслушивает, и вышел на улицу.

Девственница.

А что это меняет? Точно что-то меняет. Меняет в его картине. Но что именно? Как-то сразу не складывалось, не прояснялось в один рисунок. Рисунков было много, и все не про то.

Девственница. Вот черт.

* * *

Нина Коваленко, его первая девочка из шестой детской психбольницы, вообще-то говоря, много воли ему не давала. Не хотела давать. Ну во-первых, он тоже был у нее первый. (Кстати, они ни разу об этом почему-то не говорили – как-то по умолчанию, хотя она сразу у него выяснила, что да, ты первая, это и так, впрочем, было понятно, по его поведению, а вот он, лопух, не спрашивал, по крайней мере, не помнит, чтоб спрашивал.) Он был первый, предположим, она шла с ним осторожно, медленно, постепенно, отмеряя каждый поцелуй, каждое объятье, каждый их тет-а-тет на каком-то внутреннем счетчике, уступая пространство шаг за шагом, почти по плану, тактически и стратегически держа инициативу в своих руках, как главнокомандующий великой битвы, которую нельзя проиграть.

Да и было ли это важно? Было ли важно, сколько раз он ее поцелует, сколько раз потрогает ее грудь, погладит шею, ухо, дотронется до волос, до ног?

Гораздо важнее были разговоры, эти первые разговоры, где каждое слово на вес золота, пытаешься его запомнить, чтобы потом много раз повторить про себя, понять второй и третий смысл, где каждая фраза что-то значит другое, вызывает сердцебиение, полное одурение, когда задыхаешься просто от того, что смотришь близко, глаза в глаза?

Но были моменты, которые он помнил хорошо – всю жизнь помнил. И вспоминал.

Например, когда они сидели в пустом актовом зале, после аутотренинга, когда Б. 3. учил их расслабляться (ваши руки теплеют, дыхание ровное, вы отдыхаете, ваши мысли легки), после этого и правда они были легкие, веселые, отдохнувшие – сидели в пустом зале на стульях (а, видимо, остались вдвоем, чтобы поставить их обратно, вдоль стен), но у них оставалось всего несколько минут (до обеда, или до его логопедических занятий), и он взял ее руку и стал целовать. Ладонь внутри и снаружи, потом палец за пальцем, в одну сторону и в другую. Пальцы были детские, почти без ногтей – выстрижены или выгрызены под корень, тогда ему это очень нравилось, маникюр он не любил долго, до самой взрослости, то есть до Лизы.

И вдруг она испугалась. Даже побледнела.

– Зачем ты это делаешь?

– А что? – он поднял голову, улыбнулся.

– Перестань. У меня руки грязные. И некрасивые.

– Очень красивые. Очень.

Она вдруг как-то ослабла. Другой рукой стала гладить его по макушке.

– Какой ты…

– Скажи, какой?

– Какой-то… слишком нежный. Я так не привыкла.

(Черт, но почему же он ни разу не спросил ее, кто был этот первый, хотя бы как его звали, этого козла, который даже не поцеловал ей руки, почему был так уверен, что настоящий первый – он?)

– Не знаю. – (Сколько раз он получал потом, фигурально говоря, по морде, за это свое «не знаю», но в тот, первый раз как-то пронесло.) – Не знаю, какой я. Просто ты красивая. Вся.

– А вторую руку? Их же две…

Стал целовать вторую и опустил постепенно лицо ей на колени. Когда она тяжело задышала в первый раз? Тогда?

– Все, пойдем. Пойдем.

Она вышла, очень быстро, наверное, чтобы он не видел ее лица, а он стал расставлять стулья – быстро, еще быстрее, чтобы скорей снова ее увидеть – в столовой, в коридоре, неважно.

Потом, много позже, непонятно когда – когда он уже отказался от сеанса, и на них все махнули рукой, они гуляли вдвоем во время «речевых ситуаций», ее стали отпускать вместе с ними, заиками, просто для прогулок, или сидели в саду, в их больничном саду, до одурения, пока их не начинали искать, кричать, что пора возвращаться, что обед, что ужин, что тихий час, что занятия, или раньше, много раньше, до всего этого? – словом, это было именно в саду, они вышли на пустырь, натуральный пустырь, дальше которого был только забор, а сзади был сад, и он совершенно обнаглел, посадил ее на какую-то ржавую бочку, стал целовать, хотя их вполне могли увидеть из сада – а они не видели, не знали, видят ли их…

Было яркое солнце, и вдруг он просто повалил ее на спину, на бочку, она лежала тихо-тихо и удивленно смотрела на него своими глазами без ресниц – очень удивленно смотрела.

– Ты что делаешь? С ума сошел? Нас же увидят…

Он не отвечал, рассматривал ее всю. Она лежала, в общем, в смешной позе – ноги в открытых сандалиях на земле, потом колени, потом короткая детская юбка, нет, до юбки вдруг обнаружилось что-то новое – белое.

Короткий, но ясный переход от загорелой части – к незагорелой.

Он медленным, осторожным движением стал открывать это белое. По сантиметру. По миллиметру.

– Перестань! – сказала она и резко села. Лицо было красным, но не от жары. – Мне неудобно. И вообще… У меня некрасивые ноги, не делай больше так.

– Все у тебя красивое, – виновато сказал Лева. – Что ты говоришь такое… Прости, я больше не буду.

– Ну-ну, – сказала она вдруг весело, – посмотрим. А вот у тебя, кстати, тело красивое.

– Чего у меня красивое? – обалдел он. – Ты совсем, что ли? И вообще, откуда ты знаешь?

– Видела! – сказала она, встала и, дернув его за руку, повела обратно в сад.

Ну да, пару раз он играл в саду в волейбол, раздевшись до пояса и в шортах. Она, кстати, играла тоже. В тренировочных штанах. Очень азартно, не обращая на него, казалось, никакого внимания.

Он не знал, как себя вести после этого случая – тело, какое еще тело, причем тут его тело?

Свое тело он ужасно не любил никому показывать (на волейболе разделся только из-за дикой жары).

Но ощущение тайны, которую он открыл, не давало ему уже покоя, в том, что он увидел, вернее, в том, что сделал – было что-то крайне важное, большое, значительное. («Задрал юбку», фу, как противно, нет, он сделал что-то другое, он что-то увидел, чего видеть был не должен, а почему не должен?)

Эти белые ноги, вернее, уже бедра, полные, беззащитные, какие-то отдельные от нее, он даже их испугался, потому что вдруг понял – непонятно, что делать дальше, что потом, после них, а ведь есть же это потом? И будет ли оно, это потом?

* * *

Однажды она приехала к нему домой – после их вечной, бесконечной прогулки по пустым воскресным улицам, после заката на улице Косыгина, когда ему вдруг делалось невыносимо грустно, он шел молча, и она вдруг тоже начинала молчать, его охватывал страх – а вдруг что-то произойдет, ну стычка какая-то, хулиганы, и она поймет, что он беззащитный мальчишка, совсем мелкий и слабый, беспомощный, и это все, это будет конец?

Да, в тот день родители уходили в гости или на концерт, просили прийти пораньше, не провожать ее, как обычно, в ее Химки, на край света, просили расстаться пораньше и посидеть с братом, а брату было четыре года.

– А давай ты ко мне поедешь? – вдруг сказал он. – А потом они придут, и я тебя провожу. Вместе с братом посидим. Увидишь хоть его.

– Давай, – неожиданно согласилась она. – Я маленьких люблю.

Мама посмотрела на них удивленно, но с Ниной была вежлива, ласкова, напоила чаем, что-то спросила дежурное, та была строга, застенчива, но букой не глядела – поправляла рукава белой блузки, пыталась помочь с посудой, спрашивала, когда кормить Мишку.

… И они остались вдвоем.

Верней, втроем.

Прошел час или два, их разговоры с огромными паузами, потому что он не умел просто так болтать, а она была взволнована и ему не помогала, она играла с Мишкой, а он сидел рядом и смотрел на нее, потом за окном сгустилась темнота, наступила ночь, десять, ей пора было уходить, Мишку он уложил, потом они зашли в его комнату и стали целоваться.

Какие же разные были у них поцелуи. Все они значили разное. Здравствуй, прощай – это понятно, прости, не сердись – это тоже понятно, нет, было еще множество оттенков – не уходи, останься, горечь, отчаяние даже, почти горе, надежда, доброта, забота, или холод – все было в этих губах когда-то. Ей стало жарко, и она сняла длинный шерстяной жакет. Осталась в белой блузке.

Они сели на кровать, а потом легли на нее (она аккуратно сняла туфли, он скинул тапочки).

Наконец наступил момент, когда он уже перестал понимать, что делает. Туда было нельзя, и сюда было нельзя, и так было нельзя, и об этом нельзя было даже и думать – но она впервые лежала рядом с ним, и что-то ведь он должен был попробовать?

Он осторожно навалился грудью на ее грудь, поцеловал еще раз, потом в шею и, пряча глаза, оказался разом сверху, сжал ее голову руками и посмотрел прямо:

– Можно так?

– Можно… – сказала она. – Только ты меня очень помнешь. – (Разумеется, она имела в виду блузку.)

Она была в брюках, и он мучительно думал об этом – надо попросить или что-то сделать самому?

Но делать ничего не пришлось…

– Ну вот, – сказала она напряженным, сухим от волнения голосом, – теперь ты должен сказать…

И она замолчала.

– Что я должен сказать? – не понял Лева.

Она молчала, долго, потом мучительно покраснела.

– Попробуй сам догадаться… Ну что ты должен сейчас сказать?

Он тоже замолчал и тоже мучительно покраснел. Ему стало жарко. Так жарко…

Он не выдержал, скатился вниз, ударившись там обо что-то, об край кровати, и пошел в ванную, чтобы умыть лицо. Холодной водой. Ты напейся воды холодной да про любовь забудешь…

Нет, что-то он путает с Мишкой. Ведь когда она приезжала к нему домой, родители, даже не предполагая, что он совершит такой безумный поступок, сильно задержались, и в одиннадцать, в полдвенадцатого, он одел сонного брата (ну не поднял же он его с постели?) и отправился вместе с ним провожать Нину в Химки.

Почти всю дорогу они молчали. Разговор был довольно идиотский:

– Не надо тебе со мной ехать. Так поздно. На Чику нарвешься.

– На кого?

– Есть там у нас один псих. Если он тебя встретит, плохо будет.

– А тебе плохо не будет?

– Мне нет, я его с детства знаю. А тебе будет плохо.

Он помолчал.

– Ничего, я с братом. С ним мне не страшно. – (Мишка уже практически спал.) – Ничего они мне не сделают.

– Сделают-сделают, – жестко сказала она. – И тебе, и брату. Отведут его в сторонку, и…

Тем не менее он сел в автобус от «Речного вокзала», опять всю дорогу молчали, соседи странно на них посматривали, они вышли на ее темную улицу, прошли почти до дома, она остановила его и сказала:

– Вон мой дом. Вон подъезд. Не провожай дальше. Я тебя очень прошу.

Он стоял и смотрел, как она идет по улице, мимо темных шелестящих деревьев, под светом фонарей, которых на этой химкинской улице было не так чтобы много, потом хлопнула дверь («Ну, пошли?» – грустно спросил Мишка), потом они переходили по вонючему подземному переходу Ленинградку, потом не очень долго ждали автобуса (спасибо тебе, аэропорт «Шереметьево-1»), в начале первого вошли в метро, около часа – к себе домой.

– О господи! – сказала мама. – Ну ты совсем рехнулся… Ребенка-то зачем с собой потащил? Мы уж не знаем что делать, в милицию звонить или что… Слава богу, пришли недавно, не успели испугаться как следует. С тобой вообще все в порядке?

А он продолжал думать – что он был должен ей сказать? В этот момент?

Почему у него в голове был такой мусор – и по такому важному поводу?

Он думал о чем угодно – о ее брюках (вот черт, хоть бы их еще не было), вообще об одежде (об этом, что ли, надо спросить, кто первый раздевается?), разумеется, о совершенно неизвестных ему противозачаточных средствах (никто их тогда этому не учил, но он, разумеется, знал про волшебные резинки и стал лихорадочно думать – пойти, что ли, поискать, в родительскую комнату, но ведь не найдет), или там, кто первый идет в ванную, я или ты, еще какие-то были тупейшие мысли, может, есть какая-то дворовая фраза, типа клятвы или заклинания, которую она, будучи из города Химки, знает с детсада, а он вот – нет…

Что надо говорить в таких случаях?

Ему даже и в голову не пришло, и тогда, и много лет спустя, и он догадался об этом, вспоминая этот свой стыд (ну лет в тридцать, наверное), что нужно было ее всего лишь спросить:

– Ты девственница?

Вот и все…

А не догадался и не спросил по одной-единственной причине – и в голову не пришло, что может быть как-то по-другому, был по-прежнему глубоко, непоколебимо уверен, что он первый, что все впервые, что никак иначе и быть не может…

А если бы все-таки догадался и спросил?

Наверное, все равно ничего бы не было. Но что-то было бы. Продвинулись бы чуть дальше. Сняли бы надоевшую одежду. Она бы отправила его в ванную. А может, сказала бы: принеси какую-нибудь детскую пеленку, чтоб можно было потом незаметно выбросить. А я пока разденусь. Решилась бы. И пошла бы уже до конца. Да нет, бред. Но ведь на что-то она уже решилась… Или нет?

И Лева, переходивший в этот момент мост Багратиона, поскольку решил прогуляться до дома пешком, вдруг остановился и почти завыл от тоски, глядя на величественную панораму комплекса Москва-сити.

Ну почему, почему? Ведь она была не просто его первая любовь, как у всех, не просто девочка, открывшая ему свои тайны, не просто Нина из шестой детской психбольницы, у них уже тогда все было, было это ощущение недетской нежности, желания пойти до конца, до края, она была его первой женщиной – могла бы быть…

Ну и слава богу, что не стала, вдруг подумал он трезво. Ох какие могли бы быть нехорошие последствия. И как бы она его за эти последствия ненавидела. Все-таки хорошо быть тупым. Он давно это понял. Хорошо быть тупым. Хорошо.

А может, плохо.

* * *

С Лизой была прямо противоположная ситуация. Она первой поинтересовалась, девственник ли он. Еще до того, естественно, как они оказались вместе в постели, на ее детском диванчике, в темной комнате, едва дыша от страха, в десяти метрах от родительской спальни, тайком, – нет, гораздо, гораздо раньше.

Только все начиналось, а она уже все выспросила, про всех узнала, ну ничего себе, целых четыре, да нет, не четыре, а две, та не считается, и эта тоже, с ними не было ничего, вообще ничего, даже не поцеловались, ну, верней, поцеловались один раз, это так, знаешь, случайный эпизод, нет, подожди, а кто была вторая-то, я не поняла, первая – это понятно, первая любовь, психически ненормальная, это мне понятно, ты и сам не очень вменяемый, ну почему ненормальная, вполне нормальная, даже очень, нет, подожди, а кто вторая-то, ну как тебе объяснить, это была взрослая женщина, ну не очень взрослая, старше меня на восемь лет, как взрослая женщина, ты не шутишь, не шучу, у нас был серьезный роман, она была руководителем нашего клуба, я тебе рассказывал, подожди про клуб, подожди про высокие идеалы, это я все знаю, ты мне скажи, что у вас было, ну все было, как это все, что же ты мне не говорил, гад, да я и не хотел, а почему я должен говорить, слушай, можно об этом я потом тебе расскажу, не сейчас?

Через несколько дней он спросил Лизу: а почему тебя это так интересует? А ты не понимаешь? – спросила она.

Нет. Ну как тебе объяснить-то попонятней, для женщины очень важно, что у мужчины есть какой-то опыт в этой области. Она себя более спокойно чувствует. Да нет у меня никакого опыта, разозлился Лева. Это было всего два раза, или три… Или два… В общем, я не очень хорошо это помню и вообще принимал в этом не очень активное участие.

Как это? – спросила она и остановилась.

Да нет, все нормально, просто я не очень уверен, что это…

Ах, ты не уверен… Ну тогда и я не уверена.

В чем ты не уверена? В том, что стоит с тобой иметь дело, балда. Раз ты ни в чем не уверен.

И в чем-то она была права, конечно. Трудно иметь дело с такими лопухами. Но все-таки пришлось.

Он даже не помнил, в какой раз это было. В первый, во второй, в третий. Было жутко стыдно от своей неумелости (да, разочарованно сказала она, плохо ты занимался психологией в вашем клубе, надо было больше заниматься, активней), но он знал, что это все-таки произойдет, вот сейчас, обязательно, иначе и быть не может, подожди, ну не так, не так, не так, не так же! – о господи! – в конце концов крикнула она.

– Чего ты кричишь? – испугался Лева.

– А ты как думаешь? Потому что больно. Никогда не слышал об этом?

Он перевернулся на спину и долго лежал без движения, без мыслей, да и без чувств. Просто повторял про себя: моя, моя, моя, моя…

* * *

Но совсем его она стала очень и очень нескоро.

После их детской свадьбы, когда гурьбой шли от загса по Кутузовскому проспекту, орали песни, хохотали, он попробовал взять ее на руки, но не получилось, она вырвалась, шепнув (ладно тебе, все равно не сможешь, не надо героизма, а то мне будет стыдно), выпили три бутылки сухого на двадцать человек, опять орали песни, говорили тосты, красивые, но он ни одного не запомнил, провожали их той же гурьбой, но уже на троллейбусе, до Киевского вокзала (песни орали и в троллейбусе, и на вокзале, народ очень нехорошо на них косился, кричали «горько» в троллейбусе, но она целоваться в общественном транспорте отказалась), они уже были в вагоне, и народ все стоял на перроне, обнявшись, и орал песни (как хорошо ты придумала, сказал он), их заслонила проводница, он обхватил Лизу за коленки и наконец поднял, чтобы она увидела друзей, помахала им рукой, Левин папа стоял в стороне чуть грустный, хотя улыбался, она очень сильно врезалась головой в потолок, чуть не заплакала от боли, ну ты дурак, да? – он стал ржать, целовать в макушку, потом сидели в поезде, взявшись за руки, соседями по купе оказались два командировочных, хмурых и невнятных, с ними не разговаривали, быстро съели курицу, улеглись спать, захрапели, они с Лизой лежали на верхних полках, взявшись за руки (вот отчего командировочные-то были хмурые, – взрослые дядьки, все понимали, и им было неудобно), и он думал при свете ночника: неужели вот такой будет их первая брачная ночь, ну неужели?…

Слушай, я так не могу, – сказал Лева.

Иди сюда, – сказала она.

Он выключил ночник и в мгновение оказался на ее полке. Было очень тесно. Вагон качало. Командировочные храпели. Пахло курицей. Но было абсолютно все равно…

Они накинулись друг на друга, как сумасшедшие, она быстро задышала – тяжело, горько, как будто сейчас заплачет…

– Слушай, – сказал он потом. – Тебе будет мокро. Иди лучше туда, на мою полку.

– Никуда не полезу, – сказала она. – С ума, что ли, сошел? Ничего страшного, ерунда. Иди. Пока.

И улыбнулась в темноте.

Но после того раза, в поезде, когда они оказались в гостинице (полная романтика для тех лет), и не просто в гостинице, а в гостинице цирка, под окнами по утрам выгуливали пантеру, но он этого так и не увидел, потому что дрых по утрам, и она ела клубнику со сливками огромными тарелками, вот там все было по-другому, хуже, дольше, бессмысленней, там было душно, жарко, и он никак не мог понять, в чем дело, пока она не сказала:

– Слушай, я так больше не могу. Мне не хочется. Во-первых, мама дала мне таблетки, хорошие, немецкие, но меня от них сильно тошнит. Во-вторых, меня уже тошнит от клубники со сливками. В-третьих, я больше не хочу тут сидеть целыми днями. Я хочу гулять. Я хочу в Лавру. Я хочу на Андреевский спуск. Я хочу во Владимирский храм. Я все уже про них прочитала. Я хочу туда. Я хочу в ресторан. И я очень не хочу, чтобы меня затошнило от тебя… А меня уже начинает. Давай перерыв, а?

И он обиделся, а потом засмеялся, и они стали много гулять, уставать, она приходила и отрубалась за пять минут, только успев сказать последнее «прости», перерыв затянулся, но и большой перерыв им не очень помог.

В общем, в Киеве было все хорошо, кроме этого, хотя он планировал вообще никуда не выходить из гостиницы, максимум два-три раза, но таблетки, и ее неутомимая любознательность, и что-то еще – не поспособствовали его счастью.

Напротив.

Хотя счастья все равно было много. Ужасно много. До безумия много.

– Зачем же я их ела-то в таком количестве? – неприятно удивилась Лиза, собирая вещи. – Они же вредные небось, гормональные.

И к проблеме таблеток они больше никогда не возвращались.

* * *

Подходя к дому, где-то в районе Шмитовского проезда, Лева засмотрелся на женщину с коляской (с сидячей, для больших, Женька в такой ездил лет до трех) и вдруг понял, что о Даше он почему-то все время думает тоже как о девственнице. Хотя уж она-то девственницей быть никак не может, по определению.

То есть ход мысли у него примерно такой: а были у нее мужчины или нет? Потому что по ее повадке, по походке, по манере разговаривать, совершенно детской, по взгляду, по рукам, как они машут в воздухе, когда она увлекается, – определить совершенно невозможно.

То есть ход мысли выражался таким тупым образом: Даша – засмотрелся – задумался – подумал: а были ли у нее мужчины? Вообще хоть какие-то? Уж не девственница ли…

И осекался: ты о чем? Ну нельзя быть таким тупым! Какая девственница!

Придя домой, перед тем как сесть за бутерброд с колбасой, и с луком, и с майонезом, и с кетчупом, и с маслиной, и с пятьдесят грамм, он вошел в почтовый ящик и отправил Калинкину письмо наглого содержания:

У Даши были мужчины до тебя или нет?

А съев бутерброд, он уже получил от Калинкина ответ:

А откуда же я знаю?

* * *

В девятом классе Лева стал ходить в клуб юного психолога при одном исследовательском институте Академии наук СССР. Попал он туда случайно, по объявлению в газете, которое вырезала из «Вечерней Москвы» мама и положила ему на стол между учебниками молча и без комментариев. Этому ее поступку предшествовала целая серия разговоров о выборе жизненного пути, во время которых то Лева, то мама истерически хохотали, произносили обидные фразы и междометия типа: «Ну естественно!», «Я так и думала!», «А ты как хотел?», «Ах вот как!», и так далее, и тому подобное… Лева настаивал на том, что ему совершенно все равно, в какой институт поступать, потому что к выбору себя (ну объясни мне, пожалуйста, что значит выбрать себя, а? Ты уже себя давно выбрал, когда я тебя родила, – говорила мама), и к выбору пути, по которому идет человек всю жизнь – все эти оценки, репетиторы, тройки и двойки (о четверках и пятерках речь уже давно не шла), не имеют ровно никакого отношения. «Тогда скажи, что имеет? – заводилась мама, багровея, как небо перед закатом. – Что имеет, а?» Леве хотелось сказать: «Ты все равно не поймешь», – но так сказать он маме не мог и потому всю последнюю часть разговора сидел молча, насупившись, и просто глядел в стену.

Наконец, замолчала и мама. Промолчав так минуты две, она прибегла к последнему аргументу, которого Лева боялся больше всего. «Лева, – сказала мама, – ну не мучай меня. Не мотай душу. Пожалуйста. Хочешь в армию? Иди в армию. Хочешь быть вольным художником – ради бога. Хочешь на завод – иди на завод. Ну не поступишь и не поступишь, жизнь на этом не кончится. Просто я должна хотя бы знать, как ты представляешь себе свою жизнь, когда вырастешь. Ну хоть что-то ты себе представляешь или нет?»

Голос у мамы был настолько страдальческий, что в голове у Левы вдруг ржаво и противно заскрипели какие-то шестеренки, и перед глазами поплыли всякие старые мечты – вот Лева писатель, у него вышел новый роман, он в библиотеке встречается с читателями, пришли какие-то странные люди, задают вопросы – нет, не то; вот он разведчик, работает за границей, сидит в баре, пьет виски, а вечером пишет шифровки в центр, о том, разумеется, как сидел в баре и пил виски, – тоже бред. И вдруг он ясно увидел перед собой Б. 3. (Бориса Зиновьевича) в белом халате – как он проводит сеанс, как подхватывает на лету загипнотизированных им девочек, и мальчиков, конечно, тоже подхватывает – и тут Лева, совершенно неожиданно для себя, произнес ключевую фразу:

– Мне нравится психология…

– Что тебе нравится? – изумилась мама, на что Лева очень сухо и внятно ответил:

– Психология… Наука такая, слышала когда-нибудь?

На этом разговор вдруг быстро иссяк, мама пошла в свою комнату осмыслять новую информацию, а Лева – в свою, потому что для него идея тоже была новой, возникла внезапно, сама собой, но теперь отступать было уже вроде как поздно, и он стал примеривать на себя белый халат Б. 3., вообще врачебную деятельность как таковую, это все ему, конечно, было не очень близко, возвращаться в больницу он в любом качестве не хотел бы, но вообще-то… вообще-то…

Было очень странное чувство, что ему вдруг очень этого захотелось. Чего «этого»? Лева и сам не мог выразить в двух словах свое вдруг возникшее желание. Все то, что мучило и волновало его с самого детства, внушало тревогу, давило страхом и терзало любопытством – все это, объединенное одним словом – «психология» – вдруг предстало перед глазами, как ясная, стройная система вопросов и ответов о жизни.

Здание института находилось в центре, на Моховой, и поразило, прежде всего, огромными старинными окнами и коридорами, высокими потрескавшимися потолками в три метра, а может, и в четыре, гулкими аудиториями, и конечно, больше всего поразили его студенты и аспиранты (которые преподавали в КЮПе для старшеклассников разные мудреные предметы – психологию творчества, например, или психологию общения), это были люди такой породы, которая раньше ему не встречалась, – чуть небрежные, бородатые юноши, скромные и вместе с тем веселые девушки, громко хохочущие по любому поводу и внятно, очень внятно излагающие свои мысли…

А мыслей, новых мыслей было много. Они обрушились на Леву потоком, и он, опрокинутый, поплыл в какую-то совершенно новую для себя сторону.

Голова его теперь была полна чудесных, не всегда понятных слов, которые звучали… ну конечно, как музыка. Как сладкая музыка других лет, где ему предстояло захватывающее творчество в компании этих молодых бородатых парней и скромных, но веселых девушек.

«Девушками», впрочем, он называл их про себя вполне условно. Это были просто существа женского пола – тоже совершенно новая для него категория, – именно существа, и именно женские, не попадавшие в один из двух хорошо известных ему разрядов, то есть условных его ровесниц и условных ровесниц его мамы, они находились ровно между, в той тревожно-влекущей зоне, где явно ощущалось отсутствие запретов, перегородок, условностей и где все было возможно, но отчего-то не страшно. Они были старше его на три-четыре, или на пять-шесть, или даже на семь-восемь лет (особенно волновали отчего-то последние), то есть, по идее, для него это были вполне взрослые женщины (оставалось только гадать по кольцу на пальце или по некоторым аспектам внешности и поведения, какая уже, а какая еще), но во всех них оставалось что-то детское, девчоночье, странно-близкое и очень понятное.

В один ноябрьский вечер старшеклассников собрали в самой большой аудитории, под огромной люстрой, угрожающе висевшей над их головами, и сказали, что в Клубе юного психолога создается как бы еще один клуб, и что там уже не будет теоретических лекций и семинаров, а будут только практические занятия по новой, очень актуальной методике, в том числе и выездные.

Девчонки первые поняли, куда ветер дует, заволновались – ах, романтика, путешествия, – загалдели: а куда, а на сколько, а что брать с собой, и нужны ли теплые вещи, но тут бородатый молодой человек (один из самых бородатых) очень зычным голосом перекрыл этот галдеж и строго сказал:

– На все вопросы ответит наш аспирант Ира Суволгина. Попросим!

… И сам зачем-то бурно зааплодировал (как много позже понял Лева, это была ирония, смешанная с восторгом).

Так Лева попал в «Солярис».

Командовала «Солярисом» та самая Ира Суволгина – аспирантка двадцати пяти лет, которая, как сразу заметил Лева, немного странно, даже слегка вызывающе одевалась и вела себя тоже не так, как остальные преподавательницы КЮПа. Ну во-первых, говорила она не то чтобы очень громко, но так, что ее всегда слышали все, голос был нежный, срывающийся, и в то же время властный, это сочетание сразу поразило Леву; и во-вторых, она не хихикала и не была ускользающе-веселой, как все остальные женские существа в этом КЮПе, – напротив, с ними, старшеклассниками, она была необычайно серьезной, то есть не строгой, как училка, не надменной, не отстраненной, а как бы устремленной прямо внутрь того человека, с которым она в данный момент говорила.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю