Текст книги "Психолог, или ошибка доктора Левина"
Автор книги: Борис Минаев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Эта ее способность мгновенно погружаться в того, с кем она говорила, откликаться на любую твою интонацию, слово, недомолвку, молчание, взгляд – захватила Леву сразу же, как только он впервые попался Ире на глаза.
… Это не значит, кстати, что Ира была лишена чувства юмора – напротив, она постоянно подшучивала, подтрунивала, как бы поддергивала тебя, держала в тонусе, слегка вела за какую-то важную ниточку – и человек распрямлялся, расправлялся на глазах, вдохновленный и освещенный этим жестким, ярким лучом внимания.
Этот луч исходил, впрочем, не только от ее огромных глаз, скрытых большими стеклами очков-хамелеонов (то голубоватых, то розоватых; дорогие, кстати, были очки по тем временам), очков на серебристой цепочке, которые она снимала в минуты большой усталости, или когда хотела расслабиться, переключиться – кисть у нее была очень тонкой, длинные нервные пальцы, которые держали то очки, то сигарету (чаще сигарету, конечно), то вертели ручку, так вот, эти слегка дрожащие длинные нервные пальцы были второй важной составной частью Иры, которая поглощала Левино внимание иногда больше, чем глаза. Ему нравилось, что они длинные, что они нервные, что они дрожат, с заметными и каким-то неправильными костяшками, по его представлениям, вполне аристократические, пальцы настоящей дамы; в этот экзотический облик вписывались и ее наряды, странные, иногда яркие, ее резкие духи, ее чуть угловатая манера стремительно ходить и громко, неожиданно смеяться.
Но самым главным, притягательным, или отталкивающим (когда как) – в общем, весьма и весьма волнующим моментом был контраст этого законченного, цельного облика с полным отсутствием какой бы то ни было дистанции. Ира могла сказать и попросить что угодно, с обезоруживающей откровенностью, абсолютным доверием и даже, как порой казалось Леве, беззащитностью. Беззащитность в этом сильном, ярком, самодостаточном (и даже могущественном) человеке была той границей, за которой становилось не просто интересно, а очень интересно.
И конечно, за эту границу пытались проникнуть многие. Собственно, никакого другого пути и не оставалось. Говоря строго и сухо, если Ира Суволгина не пугала мужчину, она его обязательно увлекала.
Даже мужчину шестнадцати лет…
Впрочем, почему «даже»?
Итак, Лева попал в «Солярис». Сказать что-либо ясное и четкое по поводу этой части своей жизни он впоследствии решительно затруднялся. Есть вещи, которые одним словом не объяснишь, а рассказать тому, кто не видел, тоже никак не получается.
В клубе «Солярис» они (под руководством Иры Суволгиной) занимались психодрамой. Но сказать только это – значило бы ничего не сказать. Даже хуже, чем не сказать ничего. Сказать, что они в клубе «Солярис» занимались психодрамой, значило бы наврать. Грубо наврать. А врать по этому поводу было бы грешно. И глупо. Поэтому дальше в нашем повествовании внимательный читатель прочтет фрагмент, который, по большому счету, следовало бы пропустить. Но пропустить его автор никак не может. Честность ему не позволяет.
Ира Суволгина, грубо говоря, была энтузиастом общественного движения 70-х годов, которое не имело ни вразумительного названия, ни однозначного вождя, ни главной книги, ни ощутимых краев, ни сформулированной цели, – и тем не менее, оно было разлито в окружающей жизни, растворено в ней как важнейший фермент человеческой биомассы. Говоря совсем уж примитивно, это было движение слегка сумасшедших (и молодых) людей, которые возились с ребятами. С такими ребятами, как Лева.
У адептов этого движения, казалось бы, не было ничего общего, да и не могло быть, загасили бы сразу, зажали в зародыше, это были скорее атомы, каждый из которых двигался с бешеной скоростью по своей орбите, по своей непонятной траектории, не сталкиваясь с другими, а лишь имея их в виду. Этим «атомам» было несть числа – коммунары, педагоги-новаторы, каэспешники, театральные студийцы, искатели и копатели могил времен Великой Отечественной войны, туристы-неформалы, совсем уж засовеченные (в смысле советские) комштабисты с вечно нестираными, жеваными пионерскими галстуками на зеленых полуармейских рубашках (к кончикам этих галстуков всегда добавляли что-то свое, свои подшитые кончики – голубые, оранжевые, черные, чтобы выделяться), экологи, биологи, археологи, психологи. Все это Лева тщательно подобрал в памяти потом, пытаясь понять, в каких же, черт побери, пенатах прошли его главные юношеские свершения (в том числе и самое главное), на каком фоне; он даже полистал книгу Саши Тарасова, исследователя этого странного мира, где тот раскладывал все эти «объединения» по полочкам, чтобы прислонить к политике, и получалось, что ближе всего вся эта шушера была к анархо-синдикалистам, типичное молодежное левое движение (если по-западному), только по-русски рыхлое, бесформенное, бескрайнее, безбрежное и бесконечное.
Бесформенность и рыхлость этого движения Леву (взрослого, нынешнего Леву), честно говоря, вполне устраивала: он бы не хотел в юности быть членом какого-то клана, какой-то яростной секты, какого-то глубоко законспирированного кружка, даже и диссидентского (хотя по тем временам это было и благородно, и правильно, и красиво), – вот не хотел бы, и все.
А почему? – не раз думал он над этой своей брезгливостью (интеллектуальной, конечно), над нежеланием никуда вписываться и ни с чем сливаться. И не мог найти понятного и исчерпывающего ответа. Это присущее ему чувство дистанции, безопасной дистанции с чем-то и кем-то, кто претендовал на него целиком, сопровождало его потом всю жизнь, даже в отношениях с женщинами, и тем более в отношениях с мужчинами, а уж про трудовые коллективы и общественные организации нечего и говорить. При этом Лева был вполне терпим ко всему, что его окружало. Ко всем порядкам. Ко всем обычаям данных мест. Ко всем укладам и образам жизни, какие встречались ему на пути. Ко всем символам веры. Ко всем людям. Ко всем отношениям.
Но как только доходило до дела… То есть до момента полного слияния, когда отдельной личности уже не существует, а есть только общий порыв… Или, скажем, до момента истины, когда люди подписывают коллективные письма, выходят из рядов или вступают в них, встают грудью на защиту или гневно осуждают… Или до того известного момента, который хорошо знаком каждому русскому человеку, когда не напиться в хлам вместе со всеми (или не заняться развратом) – тяжкий, смертельный грех… Вот тут, ровно в этот самый момент, внутри у Левы что-то щелкало, поворачивался тумблер, отключающий встречное движение, и он делал постное лицо, кислую мину, начинал мычать что-то невразумительное, лихорадочно бегать глазами, ища повод или выход, люди вокруг него сначала скучнели, потом обижались, потом выталкивали его вон, чтобы не мешался под ногами – а потом все как-то более или менее приходило в норму. Оно приходило в норму как-то само, без напряжения и без раздражения, и Лева продолжал дальше сливаться со всеми в общем порыве, но лишь до того определенного момента, когда…
Иногда, впрочем, ему постфактум сообщали, что он (ты только не обижайся) человек с обманчивой внешностью, с обманчивым поведением, с обманчивой податливостью, с обманчивой добротой, в общем, обманщик, скользкий тип, хотя и хороший парень.
Но поскольку ему это все-таки сообщали, укоризненно, но откровенно, взглядом и словом, спьяну и стрезва, между прочим и напрямик, – Лева делал вывод, что поступает все-таки правильно и не скрывает от людей этого своего ужасного качества, от которого и сам, что уж тут говорить, сильно порой страдал.
Особенно сильно страдал Лева, если ему сообщали об этом женщины, слегка разочарованные его тормозным характером. Если же ему об этом сообщали мужчины, он просто предавался тихой скорби и философским размышлениям.
В юности Лева часто пытался понять механизм этого торможения, этого изъяна, этого недостатка – ибо нормальный человек, как ему казалось, либо избегает ситуаций, в которые не хочет попадать, либо уж плывет по течению, отдается стихии, в которую попал, третьего не дано, но Лева всегда выбирал именно третье, мучительное, глупое и неловкое положение вещей – так вот, в юности он пытался понять, почему так, а потом плюнул и перестал.
То есть поступил разумно…
Если же спросить об этом предмете мое (автора этой книги) мнение, то ответ вряд ли устроил бы Леву, и я не уверен, что устроит он и читателя: автор не знает, к какой породе людей надо отнести Леву. Здесь действует принцип отражения (или обратного взаимодействия) – поскольку Лева и сам никогда не относил себя ни к какой группе или породе, то и любая группа или порода тоже (ну как бы в ответ) с негодованием, если б могла, исключила его из своих рядов.
Но об этом потом…
Так вот, в те годы, о которых идет речь, Ира Суволгина, женщина двадцати пяти лет, была страстно увлечена психодрамой.
Психодрама была в те годы вещью новой, прогрессивной и страшно интересной. Ее, в общем-то, не признавали официально, но и не запрещали тоже. Ей отводилась роль как бы такого не очень понятного факультатива, психологического хобби, и вот этот-то факультатив Ира и организовала в клубе «Солярис». Для старшеклассников.
Выглядело это примерно так.
Люди садились в кружок и начинали просто разговаривать.
… На первом занятии Ира поискала вокруг глазами и сразу наткнулась на глаза Левы, которые (глаза), видимо, показались ей наиболее подходящими для начала.
– Тебя как зовут? – дружелюбно сказала она и улыбнулась.
– Лева, – сказал Лева и тоже попытался улыбнуться. Это получилось у него вымученно и жалко, и он сразу мучительно покраснел.
– Отлично, – сказала Ира. – Давай начнем с тебя, если не возражаешь.
– Не возражаю, – сказал Лева и уставился на дрожащие пальцы Иры, которая лихорадочно листала блокнот.
Ира попросила его рассказать о ситуации, которая Леву беспокоила, например, в детстве, больше всего.
Лева попросил разъяснений, и Ира разъяснила, что психологические проблемы, особенно у детей, как правило, проявляются в какой-то простой жизненной ситуации, которая повторяется и, повторяясь, приносит в жизнь человека дискомфорт, чувство незащищенности и даже подавленности.
В которой человеку, короче говоря, плохо, а избавиться от этой повторяющейся ситуации он никак не может.
Лева подумал и честно сказал, что в детстве больше всего не любил ходить в магазин.
Раздался дружный смех.
Ира осуждающе глянула на старшеклассников и мягко уточнила:
– А почему?
– Потому что мне было трудно разговаривать из-за заикания… – сформулировал Лева, честно глядя в глаза Иры и пытаясь понять, что будет дальше и зачем все это нужно.
Ира задумалась.
– Ну, это, в принципе, не совсем правильная тема, – сказала она. – Тут все слишком просто… А как у тебя, кстати, сейчас с этим? – вдруг переспросила она, выйдя из состояния задумчивости и глубоко, как показалось Леве, очень глубоко заглянув в его застенчивое нутро.
– Н-ну… Сейчас я это… п-п-почти уже здоров, – сказал Лева, и в зале опять раздался дружный женский смех. Народ решил, что Лева шутит, придуривается, и только Ира Суволгина поняла, что – нет.
– Ну хорошо, – деловито сказала она. – Давайте разделим роли и попытаемся понять, что же происходит с человеком в такой ситуации и как ему решить свою внутреннюю проблему. Кто будет мамой Левы?
Поднялось несколько рук.
– Ты, – кивнула Ира и начала записывать что-то в блокнот (видимо, список ролей). – А папой? – (Мальчиков было раз-два и обчелся, и хотя желающих среди них не было, кого-то там быстро назначили, Лева даже не хотел смотреть в его сторону, настолько все это было глуповато.) – Теперь так… учитель? Врач? Продавец в магазине? Ну, например… младший брат? – (Лева удивился, поскольку Ира явно не могла знать, что у него есть младший брат, но потом понял, что просто было нужно как можно больше ролей, и она создала эту роль просто так, условно.)
Народ пошумел, возбужденный предстоящим действием, и когда все успокоились, Ира вежливо попросила Леву начать рассказ.
Лева подумал и сказал примерно следующее:
– Мама просит меня пойти в магазин. Потому что она устала после работы. Она просит: купи триста граммов любительской колбасы. И батон хлеба.
– И кефира! – крикнул кто-то.
– И водки! – пробасил «папа», но Ира опять осуждающе глянула в ту сторону, даже особо не останавливаясь взглядом, но сразу стало абсолютно тихо.
– Нет, – твердо сказал Лева. – Водки мне не продадут, потому что я еще маленький. Мне двенадцать лет. И вообще папа редко пьет. Только в гостях.
Опять раздался смех, но уже потише. Все ждали продолжения.
– Но я знаю, – сказал Лева, – что в магазине мне будет т-трудно сказать, чего мне надо. Я начинаю о-отказываться.
– В тебе просыпается страх речи? – подсказала Ира.
– Ну да… – сказал Лева. – Мама знает, что я боюсь, но она считает, что я должен, ну это… С-с-с…
– Справиться? – подсказала Ира. – Тренироваться?
– Да, тренироваться, – согласился Лева и понял, что уже очень сильно вспотел.
– Знаешь что… – сказала Ира. – Во-первых, спасибо тебе большое, что ты согласился стать, так сказать, первым «подопытным кроликом». Во-вторых, в нашем первом семинаре я тоже хочу играть одну роль. Это будет роль Левы. Я буду – не всегда, а иногда – говорить то, что мог бы сказать ты. А ты меня будешь поправлять. Ладно?
… Лева кивнул. Это его вполне устраивало.
И психодрама (которую Ира всегда называла просто «семинаром», чтобы не произносить имя господа всуе) – началась. Сначала Леву сильно утомлял этот невыносимый балаган. Но незаметно он взял – и втянулся.
Естественно, первой проявила активность «мама», толстая рыжая девочка в очках.
– Лева! – с пафосом и даже с некоторым трагизмом в голосе сказала она. – Я же тебе говорила: я устала! Я хочу отдохнуть! Кроме того, скоро придет с работы папа, – и она картинным жестом показала на «папу», – он будет голоден. Понимаешь?
– Стоп-стоп! – захлопала в ладоши Ира Суволгина. – Я вот что хочу вам сказать, друзья. Психодрама – не театр. Не драмкружок. Мы не актеры, мы не просто разыгрываем этюд, не просто входим в роли, в характеры и так далее. Мы пытаемся понять проблему. – И тут она понизила голос и закончила тихо-тихо. – Мы пытаемся помочь человеку… Об этом не забывайте. Задавайте вопросы. Постарайтесь понять, что вообще происходит. Ведь Лева, – показала она на него, – не просто заикается. За этим есть какой-то глубокий внутренний страх. Возможно, страх перед людьми. Перед собой. Думайте об этом, ладно?
Толстая рыжая девочка в очках кивнула и вновь попросила слова.
– Лева! – громким шепотом сказала она. – Скажи, чего ты боишься? Что тебя мучает, малыш? Расскажи мне о свих страхах… Ну пожалуйста!
У Левы стало кисло во рту, но тут – совершенно неожиданно – включилась Ира.
– Я Лева, – сказала она (и никто не засмеялся, отметил про себя Лева). – Я хочу рассказать вам о том, как трудно бывает человеку выйти на улицу… Как трудно выйти из дома, если ты не уверен в том, что сумеешь произнести хотя бы одно слово. Это называется простым словом – немота. Но у немых нет этой проблемы, потому что они не могут говорить с рождения. А я, Лева, могу говорить, я говорю, я знаю, как произносить слова, но наступает тот момент, когда язык деревенеет, когда мышцы становятся как каменные, а к горлу подступает комок. Понимаете? Это очень трудно. Это даже страшно. И рассказать об этом нельзя. Но я говорю. Потому что я хочу вашей помощи.
Все замолкли, а потом заговорили разом, перебивая друг друга. Ира попросила выступать по очереди, тянуть руку, как на уроке, и стала «вызывать» участников психодрамы, все быстрее и быстрее раскручивая разговор в нужную сторону.
– Лева, может, ты кого-то боишься в семье? – сказал «папа», у него была угреватая кожа, он был какой-то невыносимо худой, весь составленный из узлов и костяшек. – Это страх перед отцом? Я тебя чем-то обидел?
Лева пожал плечами.
– Да вроде нет. Я люблю отца. Я люблю тебя, папа.
В этот совершенно дурацкий, фальшивый момент Ира вдруг встала, быстрым движением метнулась к дверям, погасила свет, зажгла свечку и поставила ее на пол, в центре круга.
Все ахнули.
Лева успел (как ни странно) в этот момент подумать о том, что эта свечка и эта рухнувшая на них волшебная темнота вряд ли имеет прямое отношение к психодраме, скорее наоборот – она находится с ней в противоречии, здесь нужен яркий свет и полная открытость, но почему-то именно в этот момент (дурацкий, противоестественный, когда с языка вырвалось это ужасное, нелепое – «я люблю тебя, папа») что-то освободилось в нем, какая-то перегородочка сломалась, и он почувствовал облегчение и печаль, и вместе с тем полный восторг и перед этой свечкой, и перед психодрамой, и перед Ирой – прежде всего.
Ну да, так совпало, что, произнеся нелепую фразу «Я люблю тебя, папа» по отношению к угреватому малому (никто еще не познакомился и они не знали, как друг друга зовут), он вместо логичного в этот момент стыда ощутил настоящую любовь и отстраненность, странную легкость по отношению к тому, что раздражало, давило, застревало внутри…
И тут же зажглась эта Ирина свечка, и Лева понял, что попал в нужное место в нужное время.
Собственно, как потом понял (и прочитал, и проверил на себе) Лева, эффект психодрамы состоял именно в этом отстранении, как бы шаге в сторону от самого себя, когда благодаря нелепости самой ситуации ты переживаешь проблему совершенно по-новому.
Выйдя на Моховую (тогда она называлась проспект Маркса), Лева остановился подождать Иру. Она в аудитории разговаривала с девочками и вышла нескоро. А увидев Леву, опять улыбнулась. Той же улыбкой, как тогда, когда остановила на нем свой взгляд, в аудитории. Только что прошел мелкий, тихий дождик, Лева еще застал его. Потом он кончился вдруг, стало сыро и тепло.
– К метро? – просто спросила она. И вдруг взяла его под руку. Эти сто шагов от института до угла Тверской он потом очень долго вспоминал, это была его тайна, его ежедневный ритуал, ну типа молитвы перед сном – вспомнить ее руку, ее тепло, ее походку, ее пальцы, ее глаза…
Они долго стояли на углу, возле «Националя», на них из-за тяжелых старинных дверей ресторана смотрел швейцар, смотрел лениво и от нечего делать, а они все говорили и говорили…
За эти тридцать-сорок минут он успел рассказать ей, в общем-то, все. Все про себя, что мог. А она слушала внимательно и чуть улыбалась.
Хотя рассказывать про себя он, в общем-то, и не собирался, – собирался высказать кое-какие сомнения, и задать кое-какие вопросы, но получилось по-другому.
Он рассказал и про родителей, как он их любит, но в последнее время стало что-то очень тяжело, их страх мучает его, он пытается объяснить, что дело не в институте, не в поступлении, дело в выборе себя (вы понимаете? Ира просто кивнула: разумеется, даже не переспросила ничего), но они зациклены на этом, вот только сейчас немного успокоились, когда он записался сюда, Ира мягко улыбнулась: правильно, ты должен оставаться собой, но твой долг успокоить родителей, им сейчас действительно тяжело, надо пережить этот момент, а с поступлением она и вправду постарается помочь, КЮП выдает характеристики-рекомендации, это раз, на факультете мама легко найдет репетиторов, Ира подскажет, на какой кафедре, это два, и, кроме того, даже если вдруг что-то не получится, можно устроиться будущей осенью лаборантом, и тогда уже поступить будет гораздо легче, ты меня понимаешь, ты сам, главное, не бойся, ты ведь не боишься, ты ведь смелый, правда, очень смелый, очень и очень, да?
Не знаю, вдруг пожал плечами Лева, по-моему, нет.
Ира замолчала, пристально глядя ему в глаза. Но ведь сегодня ты не побоялся, правда? Нет, это другое. Почему «другое»? Другое, потому что выглядеть смешным я действительно не боюсь. Заика и все такое. Привык. Так ведь в этом-то все и дело, нахмурилась Ира, милый ты мой. Знаешь, сколько глупостей люди делают только потому, что боятся показаться смешными? Не знаешь? А я знаю! Особенно мужики… Для твоего возраста не бояться выглядеть смешным – это очень много. Поверь. Ты должен мне верить.
В ее интонации была непривычная требовательность.
Нет, не требовательность. В ее интонации была непривычная власть.
Лева как будто споткнулся, когда услышал эту интонацию в ее голосе. Споткнулся, чуть не упал, замахал руками, но удержал равновесие. Так бывает в начале зимы, когда появляется лед, раскатанные дорожки, а ты за лето забыл, как передвигаться по ним. Он удержал равновесие и не упал. Он был согласен подчиняться этому человеку. В общем-то, во всем.
Но причина, по которой он согласен был ей подчиняться (в общем-то, во всем), была, как позднее сформулировал для себя Лева, абсолютно правильной. Да, она была его другом, его учителем, его главным собеседником (в том году), она была лидером, руководителем, вождем, мессией, революционером. Но прежде всего она была для него магнитом, который притягивал сильнее всех остальных магнитов. Это был такой очень большой магнит, короче говоря. Невероятной силы…
* * *
Эта ее интонация требовательности проявилась потом в одной очень странной ситуации. Сотни, а может, тысячи раз она в течение этого года ругала его за нытье, порой очень жестко выправляла, выпрямляла его мотивы, «чистила» его установки, пресекала его внутреннее бегство от проблем, делала это, наверное, подробнее и тщательнее, чем с остальными, но все-таки это было не его, а общее, это была ее жужжащая забота пчелиной матки о своем рое, ее вечная, сосущая, не дающая спать, не дающая жить ей самой озабоченность чужими жизнями.
Но тут было совсем другое. И всего однажды. Когда они лежали в постели.
На ее продавленной кровати, в этой узкой однокомнатной клетухе, которую она снимала в Чертаново.
Было жарко, у них был, наверное, час, от силы, они постепенно переместились туда, он начал потеть, и она сняла с него рубашку, а потом понюхала.
Понюхала его кожу. На плече. Потом на животе.
– Слушай, – сказала она. – От тебя странно пахнет. Молоком, что ли. Теленком каким-то. А?
Он тоже понюхал. Этот запах он знал. Ну да, его кожа так пахла. Ему было, честно говоря, все равно, и даже нравился этот запах, потому что он был свой, ну да, немножко такой детский. Ну и что?
– А мне нравится, – легкомысленно сказал он, не понимая подвоха. – У меня с детства такой. А тебе нет?
– А мне нет! – сказала она и вдруг приподнялась на локте. Положила подбородок ему на грудь. – Мне не нравится. Не понимаешь?
– Нет, честно говоря, – он даже испугался. – Что не так?
– Я не хочу, чтобы ты пах как ребенок! – внятно и четко сказала она. – Ты не должен так пахнуть! Не хочу!
И дальше она длинно и немножко невнятно стала говорить о том, что каждый раз, когда он бравирует своей инфантильностью, этим своим «ребенкиным комплексом», заставляет ее быть мамкой, когда она слышит этот его запах, все в ней кричит и негодует от ужаса, от страха за них, все внушает ей чувство вины, все отвращает ее от него…
– Ты мужчина, понимаешь? – сказала она. – Ну хочешь, я расскажу тебе, какой ты мужчина? Чтобы ты знал, что важно для женщины, что у тебя хорошо, что плохо?
– Ну расскажи…
– Вот видишь, какие коленки у тебя. Они хорошие. А это место у тебя не очень, – она потрогала его поясницу. – Не то что-то… И руки. Должны быть сильные руки. Это очень важно.
Он ничего не понял. И ему от стыда совершенно ничего не хотелось. Это было странно. Ведь он лежал перед ней совершенно голый. И чувствовал кожей сквозь легкое платье ее грудь. Но ничего… При этом – ничего. Зачем она это ему сказала?
Слава богу, в это время зазвонил телефон.
У нее в квартире все время, беспрестанно, звонил телефон.
В первый раз он поцеловал ее на кухне, ночью, в Чертанове, когда встречали ребят из Свердловска, дружественный клуб «Протон» и все, кто могли остаться ночевать, уже остались (включая трех девочек из Свердловска), кое-как разместились на кровати, на раскладушке, на полу, а им лечь уже было негде и они говорили, говорили, говорили, пока у него не начало все кружиться перед глазами, и чтобы удержаться, он взял ее за руку и притянул к себе. Ей было неудобно, тесно перегибаться к нему через стол, и она села на колени. И обняла, и расстегнула его рубашку, и не давала ничего говорить, а потом они пошли ночью гулять, взявшись за руки и опять обнимались на пустых улицах, глядя на проезжающие мимо поливальные машины. И вернулись под утро, когда рассвело; сумасшедшее по своему счастью было то лето.
Сколько раз это, вообще-то говоря, было?
Он не мог подсчитать. Вообще он плохо помнил тот год. По дням, по деталям. Все время шел один бесконечный день, который заканчивался в Чертанове или дома у кого-то из ребят, психодрама, или обсуждение психодрамы, или так называемый совет клуба, неважно, как это называлось, суть была одна, и чья квартира, тоже было неважно, потом все равно он ехал с ней в Чертаново, провожал…
Эта дорога стала его сутью, его подноготной, за время пути он успевал подумать о многом – о ней, о себе, о том, что будет, когда он вырастет, сможет ли она его дождаться, о поступлении, о клубе, о том, как ему повезло попасть в эту удивительную компанию людей, о том, что он должен дорожить каждой секундой их общения, их занятий, о прошлой психодраме…
Но отдельные эпизоды он помнил. Были такие, в общем, интересные эпизоды.
* * *
Эпизод 1
Он сидит на горячем парапете, летом, на Пушкинской площади, и ждет ее. Они договорились здесь встретиться, а Иры все нет и нет. Душно, середина дня, он устал смотреть на толпу, здесь все встречаются и все ждут друг друга, по-летнему одетые женщины, дядьки в светлых брюках и рубашках с коротким рукавом, толстые, худые, лысые, с цветами, с портфелями, негры, азиаты, командировочные в плащах-болонье, это в жару-то;
– некоторые пытаются прямо тут же знакомиться, неудачно, кто-то кому-то что-то молча передает, шпионы, понятное дело;
– едят мороженое, смотрят на часы, сменяют друг друга, здороваются, уходят, это месиво лиц, ног, животов уже вызывает тошноту, тогда он начинает выискивать глазами тех, кто, как и он, сидит тут на парапете уже давно, ждет неизвестно чего, проводит время, выполняет задание;
– такие есть, парень в рваных джинсах, смотрит вокруг себя мутно, зло, ловит Левин взгляд и тоже начинает смотреть на него, долго и пристально, пьяный старик уже ни на кого не смотрит, просто спит, женщина с книжкой и с ребенком, ребенок свесил голову из сидячей коляски, бедолага, эти тоже быстро надоедают, Лева старается не смотреть на часы, и вдруг понимает;
– что часы сами смотрят на него, они требуют, чтобы он принял какое-то решение, а решение принимать неохота, сколько еще ждать, сколько сидеть – полчаса, час, он не знает, и тогда он принимает странное решение – ждать до упора, пока она не придет, и все. До ночи так до ночи. Он будет здесь сидеть, пока она не придет. Так будет лучше. Уходить отсюда он не может. Не может. Если он уйдет без нее, ему будет плохо.
И, как ни странно, сразу становится легче, часы перестают пялиться на него, резко улучшается настроение, вокруг него образуется светлый, плотный кокон, ему в нем уютно и даже прохладно, ему весело от принятого решения, он прикидывает, сколько может вот так просидеть не меняя позы – три, четыре, шесть часов? Но через два часа появляется Ира, она бежит к нему навстречу, она улыбается, она беспорядочно машет руками, и он медленно, неохотно встает, тело странно себя чувствует, чуть гудит голова, но как же ему хорошо, боже, никогда ему не было так хорошо, и она хватает его под руку, чмокает в щеку, оправдывается, но вид у нее какой-то несчастный:
– Прости, прости меня, бедный, прости, я забыла, я только сейчас вспомнила, представляешь?
То, что она забыла его, кажется совершенно необидным: он всего лишь один из десятков, сотен людей, с которыми она за день успевает поговорить, что-то решить, встретиться, познакомиться, он маленькая часть ее бурной революционной жизни, ему даже теплее становится от того, что она (теперь он понимает выражение на ее лице) в ужасе от своего поступка, – так случается, когда забывают на улице сумочку, вещь, собаку, маленького ребенка, ну и конечно, человека, с которым договорились слишком торопливо, слишком поспешно – это его вариант.
– Я не обижаюсь, – говорит он тихо, наклонившись к ней. Она уже идет вперед, как всегда, чуть угловато и быстро, очень быстро. – Мне было хорошо. Я тебя ждал. И мне было хорошо. Ты понимаешь?
Она оглядывается и смотрит растерянно.
– Какой же ты, а? Наглый мальчишка…
Эпизод 2
Осень. Она, после долгих сладких часов разговора и коротких объятий, наконец выгоняет его – ей надо работать, писать, он уходит, знакомая дорога из Чертанова, автобус, метро, и уже на «Белорусской», делая пересадку, он вдруг нащупывает в кармане рубашки ее очки, как они туда попали, черт, совершенно не помнит, как же она будет работать, он принимает мгновенное решение, едет назад, в Чертаново, но возвращаться туда, к ней, он не хочет, они уже расстались, ей некогда, просто отдать очки и все, так он не сможет, надо что-то придумать, он срывает с рябины спелую красную ветку и вместе с очками отдает какому-то пацану лет десяти, просит зайти в такую-то квартиру и отдать тете, выручи, братан, ладно? Парень смотрит испуганно и бежит в подъезд. Лева уходит, улыбаясь, и звонит поздно вечером из дома. У нее очень странный голос, спасибо за рябину, говорит она, но только мне стало очень грустно. Почему? Ну, как тебе сказать, этот мальчик очень удивился, наверное, смотрел во все глаза, он, наверное, думал увидеть когото совсем другого, а тут вышла взрослая тетка в старых сломанных очках с треснувшим стеклом, понимаешь, что я имею в виду? Нет, не понимаю. Зря. Зря не понимаешь… Ладно, пока. Спи. Спи, Лева. Спокойной ночи.
Эпизод 3
Они в парке или в лесу, она говорит что-то, увлеченно и горячо, с чем-то спорит, что-то ему доказывает. Потом вдруг замолкает и говорит: слушай, я очень хочу курить, а у меня нет спичек. И что? Можешь прикурить для меня сигарету? Он бежит по тропинке за каким-то мужиком, прикуривает, дым противный, он кашляет и быстро бежит назад, чтобы сигарета не погасла, снова кашляет, передает ей сигарету из губ в губы, она затягивается и вдруг говорит весело и странно: ты даже курить еще не начал, совсем пацан, а туда же…
Туда же. Туда же.
Эпизод 4
Подъезд какого-то дома в центре. Они возвращаются из гостей, он не помнит откуда, она вечно куда-то заходила, сидела полчаса и шла дальше, он заходил вместе с ней, он сопровождал ее, нес сумку, провожал, она представляла его просто: «Лева. Клуб „Солярис“. Будущий великий психолог», они спускаются пешком, между этажами она останавливается, и он хватает ее за плечи. Ты что? Ничего. И вдруг она поддается. Прислоняется к подоконнику, снимает очки. Он торопливо расстегивает пальто. Он ищет ее губы, она гладит его по затылку, шепчет что-то странное, неразборчивое, он обнимает ее за талию, ниже рукавов, еще ниже, прижимает к себе и вдруг чувствует ее тело, так, как никогда еще не чувствовал…




























