Текст книги "Котовский (Книга 2, Эстафета жизни)"
Автор книги: Борис Четвериков
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц)
Раздался веселый смех. Выслушав несколько протестующих возгласов и несколько дружеских острот, Новицкий продолжал, обращаясь главным образом к молодым командирам и к товарищам Фурманова – рапповским писателям:
– Вероятно, не все знают, что Михаил Васильевич с первых же дней своего командования армией, то есть, значит, сразу начав с такой головокружительной карьеры, которая по старому времени приходила только к концу жизни военного деятеля, – он с первых же дней выступил в полном смысле слова блестяще, обнаружив военное дарование, по активному ведению операций напоминающее Суворова...
– Федор Федорович! – простонал Фрунзе. – Честное слово, такие пышные речи уместны только на юбилее! Подождемте хотя бы, когда мне исполнится семьдесят лет! А мне и сорока еще нет!
Однако Новицкий был доволен уже и тем, что успел высказать. Ухмыляясь и потирая руки, он преспокойно принялся за чай.
Все присутствующие оживленно разговаривали, образовались небольшие группки, отдельные островки, одни вспоминали, другие спорили, темы разделились на небольшие ручейки, кто рассказывал о Москве, кто вспомнил какую-то смешную историю... В уголке около круглого столика Сиротинский успел сделать шах огорченному доктору и забрать у него лишнюю пешку.
Фурманов подождал, не угомонятся ли все, затем постучал карандашом о краешек вазочки, взамен председательского звонка, и, начав говорить, увлекся и неожиданно для себя увел собеседование куда-то в сторону:
– Внимание! Товарищи! Хочется и мне сказать... Когда я работал над книгой о Чапаеве, я сознавал, что Чапаев, конечно, исключительная натура, это, если можно так выразиться, положительный герой нашего времени. Но я не могу отделаться от мысли, что не только Чапаев, но и каждый чапаевец был человеком-легендой. Разве Иван Кутяков или тот же Сизов – разве это не подлинные герои? Да и весь пугачевский полк, и весь разинский, и домашкинцы... А Иваново-Вознесенский полк, полк рабочих-ткачей? Не зря же белые прозвали его Ленинской гвардией! И какие чудеса на поле брани он вытворял!
– Fortes fortuna adjuvat! – счел уместным ввернуть профессор Кирпичев.
Федор Федорович Новицкий отличался необыкновенной деликатностью и всегда спешил прийти людям на помощь в затруднении. Так и на этот раз. Опасаясь, что не все присутствующие знают латинский язык, Новицкий так, словно нечаянно, сообщил перевод.
– Простите, Зиновий Лукьянович, – заметил он мягко, – вы привели латинскую пословицу, которая означает "храбрым судьба помогает". Но не думаете ли вы, что кроме храбрости и кроме судьбы в боях Красной Армии присутствовала еще полная убежденность в правоте? И что обнаружились блестящие качества наших полководцев?
– Конечно, конечно! – смутился Кирпичев. – Я именно это и имел в виду!
Фурманов нетерпеливо выслушал эту маленькую перепалку и продолжал:
– Я вот часто думаю: как суметь рассказать грядущим поколениям о буднях подвига, о непролазных дорогах, о тифозном бреде, о битвах, длившихся сутки подряд... о холодных шинелишках, о лужах крови, о сознании: пусть на смерть, а надо идти. Ради жизни. Как все это рассказать? Как дать почувствовать, что прославленные в веках воины – это живые, с плотью и кровью, люди, так же ощущающие боль, так же любящие жизнь, все ее радости... С вами не бывает такого: вдруг вспомнится человек, которого хорошо знал, с которым рядом шел по дорогам войны... Вспомнится отчетливо, ясно, так, что, кажется, рукой бы потрогал. Где он? Начинаешь напряженно припоминать, как же его звали? Из каких он мест? О чем с ним говорили? И вот из глубин памяти постепенно выплывает все... И как он рассказывал о семье, тосковал о родной деревне... Да, да! Все припомнил! Он убит под селением Татарский Кондыз, там были ожесточенные бои... Или нет? Под станцией Давлеканово, где огрызался корпус Каппеля?.. Вам понятно, о чем я говорю?
– Говорите, говорите дальше! – глухим голосом отзывается Котовский. Он понимает Фурманова! И в нем тоже неотступно, даже когда об этом не думает, живут образы погибших в боях: комиссара Христофорова, Няги, папаши Просвирина... и не только этих, но многих, многих, деливших с ним опасность и ратный труд.
– Не знаю, удалось ли мне это, но в своем "Чапаеве" я хотел выразить мысль, что подвиг – это совсем не значит красиво промчаться через поле, а затем принимать овации и улыбки. Подвиг – это большой труд, это служение народу, это опасность, борьба, напряжение всех сил во имя большой цели. Вот что такое подвиг. А Фрунзе и Котовский – пример этому. Вы, Федор Федорович, очень правильно, я считаю, сказали о Фрунзе. А еще ценнейшая черта Михаила Васильевича – умение выискать нужных людей, выдвинуть и смело на них опереться. Это, я бы сказал, чисто ленинская школа. И одной из таких драгоценных находок Михаила Васильевича является Котовский. Недаром у них такая дружба!
Фрунзе задумался и даже не слышал последних слов Фурманова. Надо было видеть его глаза в то время, как говорил Дмитрий Андреевич. Может быть, так смотрит художник на свое законченное произведение, на великолепный холст, в который вложено столько вдохновения? Последнее движение кистью, какая-то незаметная поправка – чуть усилен контраст, чуть изменен оттенок – и все. Художник отходит на некоторое расстояние и долго придирчиво вглядывается. Кажется, хорошо. Больше он не в силах что-нибудь добавить. И тогда сам, как требовательный зритель, окидывает взглядом творение в целом. Вот минута, когда он получает самое большое удовлетворение. Его охватывает восторг, трепет, вместе с тем он испытывает отдохновение, и тут же терзают опасения: дойдет ли? Понятно ли изложил он замысел? Будет ли это так же волнующе для тех, для кого весь этот неистовый труд – для людей?
Фурманов только что говорил, что он, Фрунзе, выискал Котовского. А Фурманова? Ведь это относится и к Фурманову! Фурманова заприметил Михаил Васильевич еще в Иваново-Вознесенске, в 1918 году. Михаилу Васильевичу сразу понравился нетерпеливый юноша с приятным открытым лицом.
Фрунзе-пропагандист придерживался того взгляда, что, конечно, полезно выступать перед большой аудиторией, но это не исключает кропотливой работы с несколькими, может быть, даже с одним, заслуживающим того человеком. Выпестовать одного деятельного человека – стоит для этого потрудиться!
Фрунзе проверял Фурманова на работе, давал ему серьезные ответственные поручения. От Фрунзе Фурманов получил рекомендацию в партию. И Фурманов никогда не заставил своего рекомендателя раскаяться в этом. Какой человек-то получился! И какой обнаружился у него литературный талант! Сейчас он секретарь Московской ассоциации пролетарских писателей, вершит большие дела!
"Вот только худой очень, – озабоченно разглядывал Фрунзе своего питомца. – Вон какая тонкая шея, какие синие жилки... Наверное, работы прорва, а питается плохо... А эти двое, тоже писатели, ничего, кажется, народец... Не важничают, слушают..."
Между тем Фурманов снова вернулся к своему замыслу:
– Мы все время отвлекаемся, товарищи, в том числе и я. Но я ведь очень упорный, спросите об этом моих коллег, они знают. И я напомню вам, что мы решили сегодня осуществить. Котовский и Фрунзе. Два наших современника. Честное слово, это поразительно: живут два человека, живут в разных районах нашей страны, даже не встречаются до тысяча девятьсот двадцатого года, а сколько общего между ними! Вот вы посмотрите. Фрунзе уже с девятьсот четвертого года в партии и действует во всеоружии марксистских идей. Котовский тоже с оружием в руках вступает в бой с самодержавием. Арест. Каторжные работы и побег из Нерчинска. Он совершил побег в тринадцатом, а Фрунзе – в пятнадцатом году. Фрунзе оказался на военной службе под чужой фамилией. Котовскому заменили казнь и отправили на фронт, в маршевую роту. Оба очутились в армии. Оба приговаривались царским судом к повешению. Фрунзе был на подпольной работе в Иваново-Вознесенске. Котовский – в большевистском подполье Одессы. Фрунзе бьет колчаковские армии. Котовский освобождает Одессу. Фрунзе контужен на Восточном фронте. Котовский контужен в боях с белополяками. Меня просто изумляет такое сходство!
Фурманов, произнося эту речь, посматривал то на Котовского, то на Фрунзе: достаточно ли он разогрел их, чтобы вызвать на воспоминания.
Но, видимо, все уже устали. Софья Алексеевна явно боролась со сном. Шахматисты закончили партию и с шумом укладывали шахматы в коробку. У Фрунзе был утомленный вид. А профессор Кирпичев – тот попросту сбежал. Глянул на часы, ахнул и бочком-бочком выбрался в прихожую.
5
Тут и все начали прощаться. Котовский, поднявшись и делая знак Сиротинскому, чтобы вместе идти, все же не утерпел, чтобы не ответить Фурманову:
– Ваши сопоставления интересны, Дмитрий Андреевич, но, я бы сказал, все-таки у вас перевес берет писатель над военным. Фантазия у вас разыгрывается. Допустим, что и я, и Михаил Васильевич сидели в царской тюрьме и оба мы сражались. На самом-то деле, разве это исключительные явления? Да кто действительно не сидел в царской тюрьме? И кто в наши дни не сражался? А если теперь на нас снова набросятся империалисты, у нас будет, как отметил товарищ Новицкий, талантливый, суворовской хватки полководец Фрунзе и немало красных командиров, в том числе и я. А я со всей ответственностью заявляю: создам такой корпус, такой корпус, от ударов которого не поздоровится врагу! Это будет грозная сила! Ручаюсь! Клянусь! Но, товарищи, когда-то хозяевам надо дать покой? А нас с Сиротинским того гляди не впустят в гостиницу ввиду позднего времени. Сергей Аркадьевич! Пошагали?
Вышли все вместе на улицу, полюбовались на ночное небо и разошлись группами в разные стороны – кто куда.
Фурманов и два писателя-рапповца направились прямо на вокзал. Долго они шагали молча, невольно умеряя шаги и стараясь ступать помягче, чтобы не нарушать тишину, – такое вокруг было удивительное безмолвие.
– Да, – произнес наконец тот, что принципиально не носил галстуков и отличался обычно молчаливостью, – люди большого масштаба, вероятнее всего, войдут в историю... а если так посмотреть – самые обыкновенные... и чай пьют... и ложечкой в стакане помешивают... и вообще...
– Хорошие мужики, что там говорить, – отозвался второй, – и чувствуется в них что-то такое...
Фурманов слушал их, чуть усмехаясь. Он уверен был, что оба они одаренные писатели, может, и толк из них получится. Надо только натолкнуть их, заставить задуматься, надо воодушевить, а главное – пусть смотрят, во все глаза смотрят и сердцем чувствуют.
Видно было, что оба еще не разобрались во всех впечатлениях новых встреч и новых явлений. Ведь Фрунзе как начнет рассказывать – не оторваться, захватит и поведет своими дорогами... А Котовский? Только поглядеть на эту силищу! От него невольно и сам заряжаешься энергией, самому хочется действовать, создавать, орудовать засучив рукава, вмешиваться в жизнь...
Фурманов бросал быстрые взгляды на своих спутников:
"Кажется, проняло их. Не могло не пронять. Не зря все-таки я привез их!"
– Исторических личностей, – продолжал развивать свою мысль тот, что не носил галстуков, – исторических личностей надо изображать монументально, без излишних подробностей. Ты не согласен?
Фурманов подбирал слова, чтобы ответить не слишком резко, но в то же время решительно. Ему хотелось сказать, что крупного масштаба люди обычно бывают просты, скромны, а ходульны только ничтожества, что народ почитает тех, кто ему служит всей душой, что большие дела совершаются зачастую внешне неэффектно, без фанфар...
Вместо этого он сказал:
– Видишь ли... В одном ты прав – это насчет перспективности: конечно, полностью оценят и поймут нашу эпоху только в дальнейшем, следующие поколения. Грандиозно все это, сразу не обозреть!
– А может быть, всегда так? Может, каждую эпоху оценивают позднее? осторожно заметил один из рапповцев.
– Я часто думаю, – заговорил второй, – вы только не придирайтесь к словам, мне очень трудно это выразить... Вот мы всегда говорим, что боремся ради светлого будущего, ради счастья наших детей... Конечно, для будущего! Но будущее-то никогда не переведется? Мы хотим, чтобы следующим поколениям жилось лучше, а как получится? Не придут ли у них новые беды? А? Могут ведь прийти?
– Что-то ты мудреное говоришь и даже сам запутался, – улыбнулся Фурманов. – Ну, ну? Будущее... И что же?
– Я только хочу сказать: мы боремся потому, что не можем не бороться. Так повелевают наши убеждения. И в этом наше – не чье-то, а именно наше счастье. Вырастет новое поколение, и целью у него будет продолжение борьбы за устроение жизни. Значит, опять за лучшее будущее? Ведь так?
"Расшевелил, определенно расшевелил!" – подумал опять Фурманов, почти не слушая и не вникая, о чем его спрашивают. И сказал, следуя своим каким-то мыслям:
– В общем, довольны поездкой? То-то! Но мы уже пришли, и надо справиться, когда будет поезд.
Вышедшие от Фрунзе вместе с писателями Котовский и Сиротинский сразу же распрощались с ними, сказав, что им не по пути.
– Пройдемся немного, уж больно ночь хороша, – предложил Котовский.
И они пошли, звонко печатая шаги по харьковским тротуарам, с наслаждением вдыхая прохладу ночи и тихо переговариваясь.
Была та умиротворенная осенняя пора, когда воздух вкусен, как спелый арбуз, когда выпекают пышный хлеб из нового урожая, когда пахнет антоновскими яблоками, липовым медом и крепким взваром, приготовленным из сушеных груш.
Оба – и Котовский, и Сиротинский – полны были сил, полны желания созидать, устраивать жизнь. Все у них складывалось удачно, у обоих были широкие планы, точные и нужные дела и обязанности. Обоим нравилось жить.
– Как бы они к двухчасовому не опоздали, – прислушиваясь к отдаленным паровозным свисткам, сказал Котовский.
– Не опоздают, народ молодой.
Вокруг было то особенное настороженное молчание, какое наступает после шумного трудового дня. Улицы пустынны. Ни разговор редких прохожих, ни дребезжание пролетки где-то в переулке, ни сонное тявканье пса – ничто не нарушает торжественности наступающей ночи.
– А небо-то, небо-то какое! Все в звездах, как грудь старого вояки! залюбовался Сиротинский.
– Нет, для неба это все-таки обидно, – не согласился Котовский.
– Мне понравилось у Гёте: "Чтобы понять, что небо синее, не надо объезжать вокруг света". Теперь я как взгляну на небо, так вспоминаю эти слова.
– А я бы еще так сказал: чтобы понять, как прекрасна душа человека, достаточно побывать у Фрунзе.
– Это вы сами придумали?
– Не Гёте же...
Оба рассмеялись и вошли в подъезд гостиницы.
Ш Е С Т А Я Г Л А В А
1
Когда Марков и Оксана распрощались с Котовскими и сели в вагон, им сразу стало одиноко и сиротливо. Всю дорогу не проходило это чувство, и всю дорогу они были молчаливы.
Но вот и конец путешествия. Поезд остановился. Марков и Оксана вышли из вагона. Петроград!
Перрон был заполнен людьми. Маркова и Оксану подхватил общий поток. Все очень торопились, почти бежали, волоча чемоданы, узлы, баулы, разнообразнейшую поклажу, судя по напряженным лицам и вздувшимся жилам на руках, – тяжелую.
– Не отставай! – командовал Миша, устремляясь вслед за всеми.
Потоком людей их выхлестнуло на площадь. Серое небо, громадные дома, бесконечные улицы и проспекты... Жутко! Оба оробели и стояли, озираясь по сторонам. Вот он – Петроград!
Денек выдался кислый, вроде как собирался дождь, но все никак не мог собраться. Серый, каменный, гранитный – город казался в мутной дымке еще неразгаданней. Не поймешь, хмурится он или спокоен и безмятежен? И есть ли где-нибудь его окончание или он тянется без конца? Что он сулит? Как примет?
Оба не знали, куда ехать, на чем ехать и далеко ли ехать, да и денег у них было не густо. Трамваи мчались в одну, в другую сторону, звякали, громыхали, выбивали электрические голубые искры, а на какой из них садиться – одному богу известно. Как будто еще продолжался перрон. Все та же бешено мчащаяся толпа, те же озабоченные лица, говор, спешка, суета. И полное безразличие к двум существам, которые стояли у стены и широко раскрытыми глазами смотрели на это столпотворение.
По их виду вокзальные завсегдатаи сразу определили, что им нужно.
– Довезем? – предложил хмурый дядя, громадный, заскорузлый, волосатый, похожий на лесного разбойника. Он так свирепо посмотрел, что они сразу согласились.
– Сампсониевский проспект, дом номер шесть, – робея сообщил Миша. – А сколько будет стоить?
– Не дороже денег! – прохрипел верзила и стал складывать пожитки на неказистую, сборной конструкции тележку: колеса – от тарантаса, кузов – из досок, нетесанных, сучковатых, – не кузов, а гроб для похорон по второму разряду.
Погрузив вещи, хмурый дядя с неожиданной прытью помчался вперед. Миша и Оксана ринулись за ним, стараясь не отставать. Тележка дребезжала, взвизгивала и подпрыгивала. Миша перебирал в памяти, что же у них ценного в багаже, но ценного ничего не оказалось. Были сушеные груши, их дала Оксане на дорогу квартирная хозяйка. Груш было довольно много, и это, пожалуй, самое существенное, что они везли. Было ли хотя бы одно одеяло? Нет, только перовая подушка, и то почему-то одна. Еще были Мишины тетради и два платья Оксаны... И все же это был багаж, и жалко было его потерять. Миша и Оксана мчались следом за этим Соловьем-разбойником, боясь потерять его из виду, и испуганно озирались на толпы прохожих, на нескончаемые вереницы домов.
"Неужели во всех в них живут? – мелькали тревожные мысли у Оксаны. Это сколько же получится народу?"
За всю дорогу не проронили ни слова. Миша и Оксана были подавлены, напуганы, ошеломлены, но Миша и виду не подавал. Он бодро шагал по тротуару.
Вступили на мост, очень красивый, с чугунными женщинами по перилам. Мост показался бесконечным, а Нева сразу понравилась и очаровала, спокойная, уверенная в своей силе. Пройдя мост, свернули влево и вскоре добрались до Сампсониевского проспекта, оказавшегося обыкновенным проспектом, как и все.
2
Вот он, дом. Шесть этажей, не как-нибудь! В таком и пожить интересно! На шестом этаже живет писатель Крутояров. Встретил радушно, действительно был в очках, как описывал Котовский, и действительно был небрит.
– Познакомьтесь. Жена.
Жена оказалась маленькой, щупленькой женщиной, похожей на птичку-невеличку.
Крутояров подумал-подумал и добавил:
– Стихи пишет. – И решил, что теперь-то уж жене дана исчерпывающая характеристика. – А это, – сделал он широкий жест в сторону величественного, толстого кота, – это Бен-Али-Оглы-Мурза-паша Первый, а сокращенно просто Мурза. Лодырь и обжора. Ну, вот вам и все наше семейство, в полном составе.
Квартира Крутоярова была просторна, даже, пожалуй, чересчур. Крутояров бродил по комнатам, как бурый медведь по мелколесью. Он еще не освоился с положением известного писателя и не знал, что делать с деньгами, со славой, со своими книжками.
Маркову с Оксаной отвели комнату – длинную, узкую и не слишком заставленную мебелью. Вскоре вошел к ним Крутояров.
– Ну как? Расположились? Все собираюсь купить мебель, да оно и так ладно, не в мебели счастье. Вот, почитайте. Книги. Я написал. Как там Григорий Иванович? Командует? Чудеснейший человечина, богатая натура и редчайшая душа! Что? Корпус формирует? Дело. Эх, давно надо бы к нему съездить, да никак не соберешься: суета.
Марков, рассказывая о Котовском, осторожно взял в руку книгу Крутоярова в зеленой обложке. "Перевалы". Должно быть, интересная! Оксана смотрела с уважением, она чувствовала, что видит нечто необычное, совсем необычное, здорово ей повезло, если она сама, своими глазами видит живого писателя!
Крутояров был вполне доволен впечатлением, какое произвел на эту симпатичную пару.
– Писатели бывают разные, – пояснил он. – Одни начинают хорошо писать только со временем, когда созревают, другие всегда пишут хорошо, третьи всегда плохо. Я, например, кажется, пишу хорошо, но как кому нравится. А это что у вас? Груши? Дайте-ка попробовать. Хорошие. Я еще возьму.
Марков и Оксана обрадовались, что ему нравятся груши.
– Берите еще, у нас много!
Жена Крутоярова, Надежда Антоновна, была приветлива, но слов произнесла мало, а если сказать точнее, два. Сначала, когда приезжих позвали к столу, она сказала:
– Кушайте.
А когда поели, Надежда Антоновна так же приветливо произнесла:
– Отдыхайте.
За вечерним чаем Крутояров разговорился. Ведь и Григорий Иванович просил его в письме "объяснить все" Маркову, вот Крутояров и приступил к пространному изложению, что такое советская литература и что требуется сейчас от писателя.
Миша слушал, затаив дыхание ловил каждое слово. Оксана не сводила глаз с рассказчика, хотя едва ли знала хоть одно из перечисленных Крутояровым имен.
– Иногда братья-писатели, – ораторствовал Крутояров, – начинали с очаровательных домашних стихотворений, разрабатывающих на все лады незатейливую тему: "Буря мглою небо кроет". Или под руководством гувернантки изготовляли торжественные оды ко дню рождения бабушки: "Поздравляю, поздравляю, много счастия желаю". Первое детское стихотворение Катаева – "Осень". Первая строчка, которую сочинила Инбер, "Угрюмый кабинет, затея роскоши нелепой", а первое произведение Пильняка о чем, как вы думаете? О маме, о диване, о комнатной собачке Ханшо. Мне оно въелось, не только запомнилось!
И Крутояров продекламировал с умышленной утрировкой и расставляя неправильные ударения, как этого требовал стихотворный размер – "за окнами", "сидим":
Ветер дует за окнами,
Небо полно туч.
Сидим с мамой на диване,
Ханшо, ты меня не мучь.
– А? Какое диванное благополучие! Но, конечно, не это типично для нашего поколения. Какие уж там диваны! Нам и топчан редко доставался! Вы, например, много на диванах разлеживались? Ляшко взялся впервые за перо в тюремной камере. Новиков-Прибой начал писать в японском плену, после Цусимы. Писать принимались поздно, после долгих лет скитаний, после баррикадных боев. Малашкин начал писать на тридцать втором году, Чапыгин на тридцать четвертом, Михаил Волков, помнится, тридцати двух лет... Сергей Семенов написал свой первый рассказ "Тиф" двадцати восьми лет. Но это были насыщенные двадцать восемь лет, двадцать восемь лет нашего современника! Он успел к этому времени побывать на всех фронтах, получить ранение, обрести значительный партийный стаж и участвовать в ликвидации мятежа в Кронштадте. Да-а... Наше поколение прошло через все грозы и непогоды, нас продували все свирепые сквозняки, все порывы ветра. А в детские годы мы если и писали, то о горестях, о нужде. Федор Гладков, например, рассказывает, что в детстве писал стихи, полные проклятий богачам и мучителям. Четырнадцатилетний Бахметьев сам переплел тетрадь и принялся за "роман", который назывался не больше не меньше как "Проклятая судьба".
– А сам-то ты? – вдруг заговорила Надежда Антоновна, и ее малокровное лицо помолодело, посвежело. – Почему не расскажешь о себе?
– Не хочу у биографов хлеб отбивать, – отмахнулся Крутояров.
– Вы знаете, – обернулась Надежда Антоновна к Мише, – у Ивана Сергеевича такая жизнь, такая жизнь... Роман! И потом Иван Сергеевич из тех писателей, которые пришли в литературу без рекомендательных писем от литературных метрдотелей.
Крутояров поморщился:
– Любишь ты меня хвалить!
– Не хвалю, а говорю правду!
– Хорошо, но о себе я как-нибудь в другой раз. Вот состарюсь и напишу мемуары, как лавровым листом, сдобренные отсебятиной. Многие так пишут. Так вот, о чем я говорил? А, о нашем поколении! Удивительное поколение! Литературоведы, возможно, надергают для своего удобства из всей массы десяток имен, у них на все случаи обоймы. Остальных предадут забвению. А между тем о становлении советской литературы можно говорить только целиком, ничего не умалчивая. Я не хочу повторить за Львом Толстым, что критики – это дураки, рассуждающие об умных. Я не согласен с этим. Но не уважаю людей, которые пишут о литературе, а сами не любят ее. А такие есть. И еще: ненавижу недобросовестных!
Крутояров обращался исключительно к Мише и его одного имел в виду, как собеседника. Оксана не обижалась. Уже одно то, что ей разрешается присутствовать при этом разговоре, казалось ей верхом счастья. Кроме того, все, что относится к Мише, в равной степени относится и к ней: ведь это ее Миша!
Крутояров же, затронув вопросы, которые его волновали, радовался, что имеет дело с неискушенным слушателем. И он торопился выложить все свои соображения, наблюдения, руководствуясь тем, что должен же он ввести в курс симпатичного юношу, кавалериста, приехавшего учиться. И Крутояров, все больше увлекаясь, говорил и говорил.
– Нельзя без волнения думать о рождении новой, советской литературы. Тут все значительно! Я позволю себе высказать одну ересь: мне иногда кажется – может быть, хорошо, что кое-кто бежал от революции за границу. Воздух чище. Хватает возни и с внутренними эмигрантами, честное слово. А на мой характер, так я бы роман написал о писателях двадцатых годов. Получилась бы волнующая книга! Кто самый первый напечатался в первых же номерах "Правды" в семнадцатом году? Я уже теперь не помню. Кириллов? Или Бердников? Нет, пожалуй, Демьян Бедный и Есенин. Какие замечательные биографии у моих современников! Поэт Аросев был командующим войсками Московского Военного революционного комитета, председателем Верховного трибунала. Иван Доронин брал Перекоп. Сергей Малашкин в девятьсот пятом штурмовал жандармов, засевших в ресторане "Волна". Кем только не был талантливый милейший Неверов! А Федин? Ему довелось быть и актером, и хористом... Пришвин работал агрономом, Борисоглебский писал иконы. И разве не познакомился с одиночкой Таганки Окулов? Не сидел в "Крестах" Садофьев? Фадеев бил атамана Семенова, Зощенко был добровольцем в Красной Армии, Фурманов брал Уфу, Александр Прокофьев сражался с Юденичем...
На Мишу Маркова уморительно было смотреть. Он слушал, что называется, взахлеб, смотрел, благоговел, запоминал, все было для него откровением, все казалось именно таким, как изображал Крутояров. Когда Крутояров начал перечислять писателей, Марков выхватил из кармана гимнастерки помятый блокнот, намереваясь все записывать. Но разве успеешь! Столько незнакомых имен! И он оставил это намерение, опасаясь что-то пропустить в рассказе Крутоярова, а сам думал, что все это надо ему непременно прочесть.
– Д-да-а! Таково наше поколение, и вы, Миша, вполне подходите в этом отношении. Разве не великолепно звучит в биографии писателя: "Воевал у Котовского"? Да-да, это решено, вы непременно должны стать писателем. Это по заказу не делается, но попробовать следует, раз есть желание. Писателем стать не так уж сложно, главное, надо писать, работать. Ну и еще кое-что надо, прежде всего глубокое знание языка, а то иной раз читаешь книгу и думаешь: "С какого это языка перевод? И почему такой плохой переводчик?" Кроме языка обязательны образование, кругозор, знание жизни, убеждения...
– Поехал! – остановила Надежда Антоновна. – Зачем человека запугивать? Все приложится, достаточно одного: таланта.
– Вот видишь ты какая? Я умышленно ничего не говорил о необходимости таланта, потому что таланта в гастрономическом магазине не купишь и в литературном институте не приобретешь. В общем, так, дорогой товарищ: программа-минимум – поступаете на рабфак, получаете стипендию, ходите в одну из литстудий (их в нашем городе больше, чем булочных), живете, смотрите, привыкаете, а там – видно будет.
3
Так вот и началась новая жизнь Миши и Оксаны. И какое неоценимое счастье, что с первых же шагов Марков получил опору, помощь, руководство от такого незаурядного человека, как Крутояров!
– Для начала в театр сходите, – наказывал Крутояров. – Слыхали об Александринке? Там Гоголь поставил "Ревизора". Пьеса с треском провалилась, партер был взбешен, автор в отчаянии... Сейчас этот театр на перепутье. "Антония и Клеопатру" ставит... Знаете что? Начните лучше с Мариинки, сходите на "Дон-Кихота". Декорации Головина и Коровина прелесть!
Только что поговорили о театре и Марков записал, как доехать до Мариинского театра, как снова пришел Крутояров, держа в руках журнал.
– Слушайте, прочитаю стихотворение. Нет, не все, а четыре строчки из середины!
Крутояров не по-модному, не нараспев, а просто и прочувствованно прочитал:
Распахну окно, раскрою настежь двери,
Чтобы солнца золотая нить
Комнату мою могла измерить,
Темные углы озолотить.
Прочитал, победоносно оглядел Маркова и Оксану:
– Каково? По-моему, превосходно. Крайский. Пролетарский поэт. А уж как на них сейчас всех собак вешают!
– Кто вешает? – удивился Марков.
– Как "кто"? – удивился в свою очередь Крутояров. – Эти, "многоуважаемые"...
Видя, что Марков в полном недоумении, Крутояров пояснил:
– Битва сейчас идет. Не затихающая ни на миг битва. В редакциях издательств, на литературных диспутах, да что там: в каждом доме, на каждой улице – всюду. Такие же фронты, как колчаковский и деникинский, только обстановка еще сложнее. Вам, Миша, сразу во всей этой сумятице не разобраться. Но конечно, вам с такими, как Замятин, никак не по пути.
– Замятин? – переспросил Марков. На лице его был написан такой испуг, такая растерянность, что Крутояров весело расхохотался.
– Замятин, – повторил он наконец. – Это еще дореволюционный писатель. Был когда-то коммунистом, в квартире у него была подпольная типография. А сейчас – шипит. Слушал я его "Сказочку" недавно на одном литературном вечере. Жили-были, говорит, тараканы у почтальона. Считали почтальона богом. Почтальон спьяна уронил таракана со стены в свою "скробыхалу".
– Скробыхалу? – удивилась Оксана, слушавшая весь разговор очень внимательно.
– Я тоже не знаю, что это за скробыхала, – признался Крутояров, – но так у него написано. Так вот, упал таракан в скробыхалу, думал, что погиб, а почтальон взял его да и вытащил. Обрадовался таракан: велик бог! Милосерд!
– И что же дальше?
– А ничего. Вся сказка. И смысл этой сказки таков: смахнула вас революция в скробыхалу, а тут – нэп! Снова вас на стену посадили, живите. Вот вам и весь смысл революции, по мнению писателя Замятина.
– Так это что же? Как же такое позволяют? – негодовал Марков. – И значит, без никаких читают эту тараканью философию на литературном вечере? Как будто так и надо? И ведь не где-нибудь – в Петрограде! Где революция произошла! Где был Ленин!
– Мой мальчик, – усмехнулся Крутояров, любуясь его молодым задором, это еще что! Замятинские сказочки, говоря на военном языке, – это атака в лоб, а существуют и более хитрые ходы, наносят и фланговый удар, нападают и с тыла. Меня забавляет один приемчик этих недоброжелателей. Когда-то принято было переходить на французский язык, если входит лакей: лакеи не должны принимать хотя бы и безмолвного участия в беседе господ, их лакейское дело – наливать в бокалы шампанское. Настала новая эра. Мы служим народу. А некоторым мнится, что они – избранники, что они хранители – от кого хранители? для кого хранители? – священных устоев культуры. А вокруг них – разгулявшаяся метелица, вылезший из стойла бессмысленный скот – народ. Как же изъясняться им, образованным, изысканным, в присутствии этого быдла? Ах, только по-французски! Только щеголяя туманными терминами и напускной ученостью!