355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Четвериков » Котовский (Книга 2, Эстафета жизни) » Текст книги (страница 2)
Котовский (Книга 2, Эстафета жизни)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:31

Текст книги "Котовский (Книга 2, Эстафета жизни)"


Автор книги: Борис Четвериков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)

Начались настойчивые, упорные занятия. Сорокин учил Костю игре на трубе. Он был требователен, не довольствовался малым, не любил делать кое-как, лишь бы что-нибудь получалось. Он хотел, чтобы музыкант не только овладел инструментом, но и глубоко знал свое дело. Поэтому старался привить любовь к музыке, к народной песне, стремился расширить кругозор оркестрантов. Костя узнал от учителя множество таких вещей, о каких раньше не имел и понятия. Костя занимался элементарной теорией, изучал историю музыки. И удивлялся: как же он мог жить, ничего этого не зная?

– Давно известно: с тех пор как возникло различие между скотом и человеком, – надо быть человеком, а не скотом, – говаривал Иван Дмитриевич. – Но если кто-нибудь упрямится? Мне, товарищи, крепко запомнилось чье-то утверждение, что только для злых людей не существует песни. На самом-то деле, ну как же без песни? Вы только подумайте! Наши лучшие люди – революционеры, большевики – уж, кажется, боролись, рисковали жизнью, томились в тюрьме – вроде бы не до песен. Ан нет! Я близко знаком с одним человеком, он вместе с Лениным, в тех же краях отбывал ссылку. Так он рассказывал: только соберутся, бывало, вместе, там, в сибирской глуши, непременно поют. Поют "Смело, товарищи, в ногу", "Замучен тяжелой неволей", "Вихри враждебные"... Это так естественно и понятно: песня душу возвышает, песня крылья дает! Кстати, знаете ли вы, кто песню "Смело, товарищи, в ногу" написал? Не знаете? Так я вам расскажу. Она написана в Бутырской тюрьме, написал ее Леонид Петрович Радин, а исполнена она была впервые самими политическими, когда их вывели из Бутырки, отправляя в этап. Да, друзья, песня – это великое дело. И какие прекрасные песни создал наш народ!

Иван Дмитриевич смущенно замолк.

– Извините меня, пожалуйста. Я немного увлекся. Но ведь есть вещи, о которых нельзя спокойно говорить. Продолжим занятия.

Но извинялся он напрасно. Слушали его всегда с удовольствием. За короткое время оркестранты поняли своего учителя и привязались к нему. "Красный маэстро" – любовно называли его.

А Костя Гарбарь вступил в волшебный мир чудес. Что ни день – новые откровения. Все наводило на размышления, все изумляло, заставляло по-новому смотреть не только на музыку – на всю жизнь. Все повергало в трепет и смятение. Ведь у Кости фактически не было детства. Сразу солдат, партизан, сразу – бои, трудные переходы. Все сразу, вдруг, без интервалов, без постепенных перемен. И учиться не оставалось времени. Теперь приходилось наверстывать.

И Костя нажимал. Хлынули в его сознание широким потоком самые разнообразные факты, обобщения, теории. И все необходимо было усвоить. А чего можно достигнуть без труда?

Костя целый день ходил как в тумане, узнав, что Петр Ильич Чайковский за двадцать восемь лет композиторской деятельности создал 76 опусов, 10 опер, 3 балета. Да кажется, чтобы написать одну такую оперу, и то не хватит самой длинной человеческой жизни! И легко сказать: опус. Чего стоят такие "опусы", как шесть симфоний! А концерты?!

Когда Костя, поехав с Иваном Дмитриевичем в Москву, впервые услышал музыку Чайковского в отличном исполнении, он даже заболел. Это было настоящее потрясение. Были они на опере "Евгений Онегин". Костя не поверил Ивану Дмитриевичу, что "Евгений Онегин" только через пять лет после создания попал на большую сцену, что "Руслан" Глинки после первой же постановки был снят с репертуара на пятнадцать лет, что "Каменный гость" Даргомыжского был встречен враждебно и публикой и критикой и тоже снят с репертуара, что так же не повезло и "Борису Годунову"... Все это Костя слушал недоуменно.

Он был зачарован, он бредил музыкальными образами, мелодиями. Иван Дмитриевич, счастливый, что его ученик так жадно впитывает впечатления, рассказывал о "могучей кучке", о том, что Алябьев написал более ста романсов, Варламов – более двухсот пятидесяти и что многие романсы Глинки устарели из-за безвкусных текстов. Иван Дмитриевич рассказывал и сам то и дело напевал. Или подбегал к пианино и наигрывал отрывки из арий, романсов... И трудно сказать, кто больше увлекался – учитель или ученик.

Так вот и шли дни. И шла учеба. И складывались определенные вкусы, определенные взгляды. Константин Гарбарь становился взрослым. А Котовский, оказывается, глаз с него не спускал, был в курсе всех его переживаний и успехов.

Котовский не только сам присутствовал на концертах и слушал выступления духового оркестра, давно уже перешедшего от незамысловатых полечек к исполнению серьезных вещей. Котовский настоял на том, чтобы послушали его "музыку" Михаил Васильевич Фрунзе и Александр Ильич Егоров. Котовский знал, что Егоров женат на пианистке и сам отлично разбирается в музыке. Во Фрунзе Котовский ценил опытного полководца, образованного марксиста, но знал также о его пристрастии к литературе, о его дружбе с Фурмановым, о его любви к пению.

В этот вечер оркестранты страшно волновались. Начиная концерт, их красный маэстро, бледный, с выступившими каплями пота на лбу, прошептал:

– Ну, ребятки, не подкачайте! Сегодня у нас такие слушатели... Душу выверните, но покажите, на что вы способны!

Концерт понравился. Фрунзе задумчиво сказал:

– Какие неисчерпаемые запасы вдохновения таятся в народе! И какая же прекрасная жизнь будет на земле, когда коммунистическое общество даст возможность каждому выявить все свои способности, всю красоту души!

Егоров, прищурясь, молча слушал, что говорит Фрунзе. И только после долгой паузы вздохнул:

– Казалось бы, отвоевали – и дыши полной грудью. Так нет же, и сейчас не затихают бои. Я сужу по своей работе в Коллегии военной промышленности. Ох трудно! Это вам не шашки вон, в атаку марш! Там враг виден сразу – вот он весь, руби. Здесь его нужно еще распознать, еще решить, как с ним поступить дальше, действовать ли убеждениями или гнать взашей. Сложное время.

Все трое – Котовский, Фрунзе и Егоров – стояли возле самого оркестра. Фрунзе был коренаст и внушителен, широкоплечий Егоров с открытым русским лицом был ему под стать, а Котовский, словно отлитый из бронзы, складный и сразу привлекающий к себе внимание, дополнял эту живописную группу.

Вскоре после этого памятного для Гарбаря дня его вызвал Котовский.

– Поздравляю, товарищ музыкант! – воскликнул Котовский, как только Гарбарь появился в дверях. – Теперь перед тобой будет открыта широкая дорога. Иди и не робей! Отправляем тебя в Москву, все уже согласовано и утрясено. Будешь слушателем военно-капельмейстерского класса. Дальше сам посмотришь, что и как. Мой же наказ один: всегда находись в гуще сражений!

4

Что касается Савелия Кожевникова, то тут вопрос был ясным. Савелий благополучно добрался до своей Уклеевки – деревни на шестьдесят дворов, раскинувшихся на косогоре.

Это случилось в феврале, а февраль – бокогрей, широкие дороги, он предчувствует весну, солнечные деньки, цветущее раздолье. Встретили Савелия с почетом: герой! Ни одной избы не миновал Савелий, у всех откушал хлеба-соли. И все приговаривал:

– Наша кобылка ни одних ворот мимо не проедет, все заворачивает!

А кругом братья да сватья, одни близкие, другие дальние родственники, что называется, нашему огороду двоюродный плетень. Блинами потчуют. Савелий давно блинов не едал, но знает, как макать блины в сметану:

– Где блины, там и мы! Накладывай!

Однако видит: живет народ не густо. Совсем разорен, землю-то засеяли осколками да минами – пустырь! Все надо начинать сначала. Спасибо товарищу Ленину: продразверстку заменил справедливым натуральным налогом. А то отощали до последней крайности: день не варим, два не варим, день погодим да опять не варим. И это где? В Пензе, испокон веку славившейся урожаями! Где яблони и вишни цветут!

Савелий за годы скитаний чудес наслышался, повидал жизнь. Рассказывает землякам:

– Теперь все по-новому будет. Не так, как в старину, все по приметам да на глазок: ранний сев ярового начинали с Юрия, средний – с Николы, поздний – с Ивана, огурцы сажали на Леонтия-огуречника, а овес полагалось сеять, когда босая нога на пашне не зябнет. Или взять, к примеру, садовое дело. В наших краях выходили в полночь потрясти яблони – это считалось для пользы урожая. А какая в том польза? Дело будет вернее, коли руки приложить, а поработаешь до поту – так и поешь в охоту, и будет чего поесть.

Правильно рассуждал Савелий, одного не учел: безлошадной стала Пензенщина. А без лошади какое хозяйство? Слыхать, тракторы будут выданы, а до той поры хоть пропадай.

И вот надумал Савелий написать Котовскому, слезно просить о подмоге.

"Дорогой отец и товарищ командир! – писал Савелий. – Вел ты нас в бой, учил побеждать, а теперь пришло время одерживать победы над недородом. Мелка река, да круты берега. Ответишь отказом – не обижусь, а только вся надежда на тебя. Мы знаем, что всегда ты откликался на людское горе. Без коня, сам знаешь, трудно поправиться. На чужом коне в гости не ездят, а без коня и одной борозды не проведешь. После полного разорения мы вроде как погорельцы..."

Письмо было обстоятельное. Савелий рассказывал о всех деревенских делах, полный отчет представил своему любимому командиру. Сообщил, что межи в Уклеевке уничтожили, хозяевать будут по-социалистически, что отстраиваются, и лес в сельсовете уже отпущен, и что он, Савелий, по поручению схода передает красному командиру революционный привет.

Много писем приходило в Умань командиру корпуса. Писали со всех концов и по самым разнообразным поводам. Бывшие бойцы и командиры бригады просили взять их обратно в корпус. Обращались и с другими просьбами. Один хлопотал, чтобы ему поставили протез. Другой благодарил за материальную поддержку. Писали Котовскому с большой любовью, были трогательны и искренни их обращения к "дорогому, незабвенному нашему папаше, командиру славного 2-го кавкорпуса".

Ни одно письмо не оставалось без ответа, ни одна просьба не оставалась неудовлетворенной. Ольга Петровна не раз слышала, как Котовский наказывал:

– Командир – воспитатель своей части, он служит примером для массы не только на службе, но и в личной жизни. На нас смотрит народ.

Ольга Петровна думала:

"Эти слова следовало бы поместить в служебном кабинете каждого начальника, каждого командира, каждого руководителя – все равно, на военной он службе или на гражданской".

Не раз Ольга Петровна замечала, что высказывания Григория Ивановича содержат ценные мысли. Вот только нет времени записывать. А жаль. Особенностью Котовского было умение схватывать самое основное.

"Может быть, – думала Ольга Петровна, – сказывается привычка давать команду – команда должна быть предельно ясна и лаконична. Может быть, играет роль и то обстоятельство, что он всегда с народом, с простыми, простосердечными людьми. С ними нельзя хитрить, нельзя говорить уклончиво, туманно. С ними либо молчи, либо руби правду-матку".

Получив письмо от уклеевского председателя, Котовский тотчас справился, нет ли в корпусе лошадей, ставших непригодными к боевой службе. Такие лошади нашлись.

– Если нашлись лошади, – решил Котовский, – то должно найтись и зерно "Рассвету" для посева!

Савелию сообщили, что он может приезжать за подарком. Он приоделся, расчесал бороду и приехал важный, представительный, в сопровождении приемочной комиссии, состоящей всего из двух человек, как он отрекомендовал их, – два брата Кондрата.

От зерна долго отказывался, а когда уломали, стал вымерять, прежде чем дать расписку в получении:

– Без меры и лаптя не сплетешь.

Григорий Иванович пригласил всех к обеду. Тут опять пошли савельевские побасенки да прибаутки – одна другой занятнее. Усаживаясь за стол, он заявил, что, сколько ложка ни хлебай, не разберет вкуса пищи. А когда его земляки стали из вежливости отказываться, Савелий посоветовал:

– Не поглядев на пирог, не говори, что сыт.

Но прибаутки прибаутками, а о делах успел поговорить и горячо благодарил за помощь.

Котовскому было приятно видеть, как человек стал иным только потому, что при своем основном деле. Повадки другие, сознание, что отныне положение уравнялось: Котовский над корпусом, а он, Савелий, над урожаем командир.

Однако за степенностью просвечивали, как солнечные зайчики сквозь облачную хмурь, прочная любовь и уважение.

– Теперь уж вы к нам наведайтесь, – говорил он, – не погнушайтесь. Не все такая сермяжная жизнь будет, ужо поправимся. Кабы не проклятая война, давно бы расцвела Расеюшка лазоревым цветом на свободе.

А потом как бы по секрету добавил:

– Мое соображение такое: они, подлюки, – те, кто с интервенцией лезет, – для того нас и ворошат, для того нас и от дела отрывают, чтобы после Советскую власть охаять: вот, мол, глядите, люди добрые, ничего у них из социализму этого не получается! Ай неправильно говорю? Скажи?

– Не пройдет у них этот номер! – жестко ответил Котовский. – Мы пушечки-то приготовим, чтобы не повадно было нос к нам совать.

– Это-то да! Свинье в огороде одна честь – полено...

– Пушечки приготовим, а тем временем и по хозяйству сообразим. Такая расчудесная жизнь у нас пойдет, что любому-каждому станет ясно – вот какое устройство надобно для всех на земле. А что капиталисты злобятся – так им на роду это писано.

– Всю ночь собака на луну пролаяла, а луне и невдомек, – поддакивал Савелий.

– Луна далеко, а мы и близко, да не укусишь.

Погрузили в вагоны лошадей, которых корпус передавал коллективу "Рассвет". Савелий распрощался, прослезился напоследок:

– Многих ты человеком сделал, дорогой наш командир! Ох многих!

Забрался в вагон, вспомнил что-то и выпрыгнул снова на платформу.

– А что, правда или нет, будто международная буржуазия жалуется: большие, дескать, убытки понесли они в России, что, дескать, очень это им обидно?

– Пишут, восемь миллиардов всадили.

– Еще бы немного – вся Россия – фьють?

– Вроде того.

– Плачутся?

И наклонясь к самому уху командира корпуса:

– Когда волк примется хныкать, жаловаться на горькую волчью судьбу и проливать горючие слезы, держись подальше от волчьей пасти, не заслушайся смотри, сожрет!

– Знаю! – отозвался Котовский. – Я это хорошо знаю!

Савелий с минуту смотрел ему в лицо и, видимо вполне успокоенный и удовлетворенный, снова полез в вагон.

Поезд все не трогался. Савелий подошел к окну. Котовский смотрел на пензенского чудодея, любовался и гордился им.

"Какая цельная натура! Какое сердце! – думал он, улыбаясь. – Кабы не уймища обязанностей, кабы не корпус, не все заботы и неотложные хлопоты махнул бы с ним в деревню и работал бы агрономом! Вот бы свеклищу вырастили! Вот бы поставляли государству хлеба! Такие бы дела заворачивали, что любо-дорого посмотреть, что небу жарко бы стало!"

Савелий как будто догадался, о чем думка у его командира, крикнул из окна:

– Благодать у нас в Уклеевке! Греча цветет! Эх, командир, нам бы с тобой вместях действовать! Ведь земля – она памятная, она благодарственная, она на ласковое слово сторицею воздает. Ты не обижайся на меня, старого болтуна. Любя я! Разве не понимаю, что ты птица большого полета? Очень даже понимаю и чувствую!

Как бы одобрительно отзываясь на слова Савелия, раскатисто закричал паровоз:

– Ого-го-о!

Вагон качнулся, лязгнул и двинулся.

В Т О Р А Я Г Л А В А

1

Тишина... Полная тишина. Советская страна занята мирным трудом: исправляет взорванные мосты, очищает пашни от осколков снарядов. По железным дорогам снова должны мчаться нарядные поезда, на полях снова должны колоситься золотые урожаи.

Россия в эти дни походила на жилище, в котором только что похозяйничала шайка грабителей. Все перепортила, переломала, что могла, разворовала, разграбила и ушла с мешками награбленного, перешагнув через лужи крови, стынущие у порога. Что и говорить, добыча была богатая. В Архангельске передрались из-за складов льна. Англичане ухватили больше, чем американцы. На Кавказе вывезли всю нефть, в Черном море угнали все корабли. Японцы грузили на свои суда что попало: каменный уголь, лес, ценные меха... Ничем не брезговали.

К 1920 году уровень экономики России был низведен до уровня экономики царской России второй половины девятнадцатого столетия.

– Вот с чего приходилось начинать.

Тишина была обманчивой! Коварной была тишина! Правда, уже никто не засылал войска на нашу землю, не выгружал оружие в наших портах. Но там, за рубежом, отливали новые пушки, готовя нападение на Страну Советов, разрабатывали новые планы, вынашивали новые заговоры.

"Русский Рокфеллер", как называли его в парижской прессе, известный в коммерческих кругах фабрикант Рябинин был одним из тех, кто создал в 1920 году в Париже Русский торговый, финансовый и промышленный комитет, так называемый Торгпром. В Торгпром входили бежавшие из России банкиры, промышленники, нефтяные короли. Торгпром располагал огромными средствами. И хотя он объявил, что будет бороться с большевиками на экономическом фронте, на самом деле отнюдь не ограничивался одним экономическим фронтом, участвуя в любом мероприятии, направленном против красной Москвы.

Живя в Париже, Рябинин подчеркнуто говорил только на русском языке, хотя владел и французским, и английским, и немецким. Будучи вхож в самые аристократические круги эмиграции, он с нарочитой грубостью заявлял:

– Вы тут, поди, только по-французски? Ножкой шаркаете? Вот и прошаркали матушку-Россию.

Рябинин – что греха таить – недолюбливал французов, недолюбливал Америку, уверял, что американцы – даже не нация, а так, какое-то ассорти. Но больше всего ненавидел немцев. Считая, что он так богат, что может позволить себе не стесняться в выражениях, Рябинин бранил всех, но упрямо доказывал, что русские правители, русские "хозяева жизни", как он называл, – превосходные, достойные люди. Ведь Рябинин не терял надежды, что в России еще вернутся старые порядки, что Рябинин России еще понадобится.

На званом ужине у какой-нибудь графини Потоцкой или княгини Долгоруковой Рябинин любил произносить длинные тосты. С бокалом шампанского в руках он ораторствовал и не обращал внимания, что кое-кто из присутствующих пожимает плечами. Если это скучно и неинтересно хорошенькой дочке княгини Долгоруковой, то найдутся и серьезные люди... Пусть послушают! Это им полезно!

– Коммунистические ораторы, – пускался в рассуждения Рябинин, уверяют, что все мы дураки. Царь у них болван, министры – кретины, помещики ходят с плетками и лупят крестьян. Для темного народа это, может быть, лестно, что все дураки, а посему – бей буржуазею, товаришши, ура. Но, господа, неверно же это! Вот недалеко от меня сидит Феликс Феликсович Юсупов. Нуждается ли он в ликвидации неграмотности? Да он Оксфордский университет окончил! Вот мы и объединили в Торгпроме наши капиталы и наши сердца, чтобы вернуть Россию, сбившуюся с дороги, на правильный путь – на путь капитализма!

Рябинин говорил на эти темы всюду, где только бывал. Ему казалось, что этим он поддерживает затухающую надежду русской эмиграции. Но Рябинин не ограничивался одними словами. Недаром он встречался с некими весьма подозрительными субъектами, вроде известного главаря русских эсеров Сальникова, недаром заседал на конференциях различных обществ, комитетов, совещался с председателем Русско-Азиатского банка Путиловым, прикидывавшимся этаким рязанским мужичком, со знаменитым миллиардером худощавым брюнетом Жоржем Манделем, который известен всему миру как Ротшильд, наконец, бывал даже в таких организациях, как кутеповский "Союз галлиполийцев"...

Вся жизнь Рябинина была посвящена одному: борьбе с непонятным, новым и ненавистным, имя чему – коммунизм.

2

Десятый съезд Российской Коммунистической партии (большевиков) не успел начать своей работы, как пришло сообщение из Петрограда: в Кронштадте поднят мятеж, на город наведены жерла орудий.

Остров Котлин, где находится Кронштадт, с давних пор называли "орешком", который не раскусишь. Остров расположен в двадцати четырех верстах от дельты Невы, в восемнадцати верстах от порта Терриоки. Заговорщики удачно использовали момент. Они выступили, когда сильно поредели старые кадры моряков, ушедших защищать завоевания революции. На смену им во флот попало немало так называемых "жоржиков" и "клешников" самой разношерстной братвы, которую нетрудно подбить на любую авантюру.

В целом план восстания был разработан опытными людьми. Вдохновителями являлись, как выражаются в дипломатическом мире, "некоторые иностранные государства", руководителями – обиженные на революцию царские военные, а подстрекателями – все те же меньшевики и эсеры. Лозунги подобрали подходящие: "Советы без коммунистов", "За свободную торговлю", "Власть Советам, а не партиям". И газеты капиталистических стран кричали, что это не мятеж, это народная революция.

Как оживились некоторые правители, которые места себе не находили со дня установления Советской власти! Как зашевелились эмигрантские круги! Кое-кто распределял уже министерские посты... Торгпром прислал из Парижа два миллиона финских марок, считая, что на такое дело денег не жалко. Проявил трогательную заботу и французский посол в Финляндии. Ведь изменники родины подняли оружие во славу иностранных торгашей, зарившихся на русскую нефть, на русские леса, на русское золото. Иностранцам было глубоко безразлично, кто будет управлять Россией в случае переворота: немудрый царь или плохонький президент, лишь бы они слушались и давали потачку "деловым людям".

Известие о Кронштадтском мятеже не вызвало растерянности у депутатов Десятого съезда: не впервые приходится отражать вылазки врага. По предложению Ленина для ликвидации мятежа были немедленно направлены в Петроград триста депутатов съезда.

Весна в 1921 году была поздняя. В марте на московских улицах было еще совсем по-зимнему. Но Петроград встретил сырыми туманами, коварной оттепелью.

Делегаты съезда спокойно и решительно приступили к делу. План был разработан еще в Москве. Совещания проходили также в пути, в вагонах. Этим людям казалось, что они не предпринимают ничего необычного, невероятного. Надо штурмовать. А как штурмовать? Только по льду. Выбора-то нет! И никому из них даже в голову не пришло, что подобный штурм многими был бы сочтен немыслимым.

Да, они шли по тающему льду Финского залива на штурм неприступной Кронштадтской крепости, расположенной на острове и, казалось бы, недоступной для сухопутных сил. Они шли по тающему льду на штурм крепостных бастионов острова Котлин – эти неистовые большевики! Они были, видимо, из той породы, о которой гласила надпись на медали, выбитой при Петре в честь славной победы над шведской эскадрой: "Небывалое бывает".

Да, они шли по тающему льду... Иногда лед проваливался. По наступающим били из орудий, били наугад, ночная тьма не позволяла вести прицельный огонь, а те, кто наступали, облачились в белые маскировочные халаты и двигались одновременно с нескольких направлений: от Ораниенбаума, от Красной Горки, от Сестрорецка, от устья Невы.

Когда снаряду все-таки удавалось попасть в цель и два-три человека исчезали в пробоине, те, кто шли рядом, смыкались, и цепь неуклонно двигалась дальше.

Восемнадцатого марта над Кронштадтской крепостью снова взвился красный флаг. Делегаты съезда, петроградские коммунисты, курсанты военных училищ, красноармейцы 501-го Рогожского полка, 499-го Лефортовского полка, славные участники боев с колчаковской армией и еще многие участники этого штурма, может быть, сами себе не верили, что могли совершить такие чудеса.

3

В дни Кронштадтского мятежа одним из первых прибыл в Гельсингфорс хлопотливый, непоседливый американский резидент Гарри Петерсон. Он за последнее время осунулся, почернел, движения его стали порывистей, скулы острей, голос резче: и борьба, которой он посвятил жизнь, – борьба против Советской России, – пока не давала никаких результатов, и в личной жизни полная неразбериха.

Гарри помнил наперечет все мероприятия, затеваемые за последние годы для уничтожения коммунизма. Нельзя сказать, чтобы эти заговоры, военные походы и восстания были бездарны, непродуманны. Нет! В них было вложено немало тонкого расчета и кругленьких сумм. Разве не достаточно популярны были Керенский и Краснов, и разве плохо их финансировали? А монархическая организация Пуришкевича?

Гарри даже оживился, и нечто, отдаленно похожее на улыбку, появилось на его невыразительном одеревенелом лице.

"Клянусь предками, неплохо было задумано: громить винные склады и, так сказать, на базе "рашен водка" произвести государственный переворот! Картинно! Помнится, эта организация носила вполне приличное название "Русское собрание" – ничуть не хуже других. Кстати, ведь это Пуришкевич придумал во времена Николая Второго "Союз русского народа", который был в действительности "Союзом против русского народа"? Тот же Пуришкевич!"

Петерсон горько призадумался:

"Олл райт! Краснов... Пуришкевич... А какие результаты? Краснов арестован, отпущен под честное генеральское слово, и слова не сдержал. А Керенский? Этот старый дурак удрал, переодевшись – с этакой-то мордой! – в женское платье. Пуришкевича тоже поймали, он прятался в кухне, напялив на себя поварской колпак. И что у них за пристрастие к переодеваниям?"

Гарри откусывает кончик сигары и выплевывает его.

"Какие же выводы? Пункт А: белые вожди не популярны. Пункт Б: использование наемных убийц и ничем не брезгующих проходимцев – лучший способ поддержать пошатнувшийся престиж".

Гарри Петерсон самодовольно ухмыльнулся, очевидно вспомнив кое-какие моменты из собственной практики: может быть, убийцу Урицкого Канегиссера, может быть, выстрелы в Ленина террористки Фанни Каплан... может быть, банды, которые он перебрасывал через границу в Советскую Россию, или предстоящую посылку в Россию полковника Свежинского с заданием убить Ленина.

Так размышлял Гарри Петерсон, скучая в чистеньком номере гельсингфорсской гостиницы, помещавшейся на главной улице – Эспланаде, и поджидая вестей из Кронштадта, где вот уже сутки шло сражение.

Когда надоело торчать в номере, Гарри вышел прогуляться. Погода была отвратительная, с моря дул пронизывающий ветер, налетая какими-то шквалами. Памятник Рунебергу, мокрый и унылый, тускло поблескивал на пьедестале. Прохожие быстро шли по панели в резиновых плащах или с зонтиками, вот-вот готовыми вырваться из рук и взмыть в безнадежно-серое непроглядное небо.

Продрогнув, Петерсон вернулся назад. Город ему не нравился, погода не нравилась, все раздражало. Прошел в ресторан, с неприязнью оглядел пустующие столики и потребовал бутылку вермута. Придрался к чему-то и сделал замечание официанту. Пить расхотелось, вернулся в номер, лег на диван, стараясь думать о чем-нибудь постороннем, не относящемся к делу, о чем-нибудь игривом, легкомысленном. Но ничего такого не приходило в голову.

"Я правильно сделал, что включился в кронштадтское мероприятие. Тут пахнет жареным, и надо держать ухо востро, мигом кто-нибудь перехватит самые жирные куски. И в Архангельске, когда там высаживался десант, и в грандиозной ставке на Колчака, и в Одессе – всюду только и гляди, что утянут пол-России из-под носа. Вот и приходилось следить друг за другом, а при случае и подставлять ножку. Где высадились на русский берег французы, немедленно появлялись англичане и американцы, а уж в Омск – кто только туда не понаехал в ожидании дележки! Даже захудалая Турция, даже невесть кто! Все так и не сводили глаз один с другого и правильно делали: никому не хотелось опоздать к пирогу и получить пригорелую горбушку. А как же? Не каждый день представляется случай заглатывать такой лакомый кусочек, как Сибирь! Шуточка сказать – Сибирь! Мигом бы освоили. Разве приятно смотреть Соединенным Штатам, как расхватали подоспевшие раньше пираты всю Африку, Азию – со всеми их алмазами и золотыми россыпями, со всеми бананами, черт их побери! Кто только не нажился! И французы, и англичане, даже, прости господи, голландцы, чтоб им было пусто с их голландским сыром, даже эта мелкоплавающая инфузория Бельгия... А тут – Сибирь... Всемилостивый бог! Мигом бы синдикаты, тресты... Местное население к чертям собачьим... Голова кружится, как подумаешь, какие перспективы намечались! И все шло успешно до самого этого города с трудным названием... как его? Бу-гу-руслан. А потом... Всем известно, что было потом. Хотел бы я посмотреть, что это за птица – этот красный полководец с трудной фамилией... как его? Фр... Фрунзе. Откуда он только взялся?"

4

Размышления Петерсона прервал стук в дверь. Петерсон все понял, лишь только увидел пришельца: это явился генерал Козловский собственной персоной. У него был несколько обескураженный вид, но свое смущение он старался прикрыть бравадой:

– Милль пардон... Вас, может быть, удивляет столь внезапное вторжение? С корабля, выражаясь фигурально, на бал! Впрочем, не с корабля, а с катера!

Один ус у него был спален. Рука забинтована, он поцарапал руку, прыгая в шлюпку.

– Не рассказывайте! – остановил генерала Гарри Петерсон, едва тот собрался докладывать. – Я сам расскажу, что вы намерены сообщить: все шло сначала успешно, потом неуспешно. В заключение появился какой-нибудь Фрунзе...

– Как! Вы уже знаете? – изумился генерал. – Вот это, милль пардон, по-американски! Да, именно так и было. Первое наступление мы отбили. Они вызвали курсантов, пригласили делегатов какого-то, милль пардон, коммунистического съезда... Насчет Фрунзе – не знаю, а Тухачевский – да, Тухачевский там был. Это у них восходящая звезда... И еще, как его?.. Ворошилов. Луганский рабочий, говорят. И какой-то Фабрициус... Или Фаброниус... У меня имеется полный список, если пожелаете ознакомиться...

– Скажите, пожалуйста! Суворовы!

– Бр-р! Не хотел бы я им в руки попасть!

– А этот... долговязый? Погиб? Бывший командир линкора?

– Вилькен? Мы отбыли из Кронштадта в одном катере, и как раз вовремя. Вилькен продрог, потребовал к себе в номер коньяку и принимает, милль пардон, ванну.

Гарри Петерсон сухо попрощался с генералом. Давно ли он так же выслушивал неутешительные вести от Тютюнника?

Собственно говоря, теперь можно было со спокойной совестью уезжать. В этом скучном городе делать больше нечего. Гарри Петерсон всю ночь проворочался, вздыхая и охая. Он не любил неясности. Он все понимал, все в жизни было для него бесспорно, взвешено, распределено. Он жил безошибочно. Но никак у него в голове не укладывалось одно обстоятельство. Хорошо, скажем так, – Кронштадт восстал. Петерсон добросовестно изучал историю. Он знает, что в 1914 году здесь взорвались на русских минах три германских крейсера и эсминцы. Ничего не могли поделать с Кронштадтом и в годы революции ни немцы, ни английская эскадра. И вдруг русские... Что за дьявольщина? Кронштадт неприступен? Так или не так? Какая же сила заставила этих господ усмирителей бунта идти на верную смерть? Проваливаться под лед? Гибнуть под пулеметным огнем? Выполнять чей-то абсурдный, ни с чем не совместимый безумный план наступления? Петерсон понимает, когда выходят на ринг два опытных профессиональных боксера. Оба отличаются бычьей силой, оба с ограниченным, примитивным умом, но с железными бицепсами. Оба хотят разбогатеть, стремятся получить денежное вознаграждение, выбиться в люди, хорошо есть, хорошо одеваться, щеголять, разукрасив грудь медалями и жетонами, покупать женщин, нанимать репортеров – словом, шикарно жить. Естественно, что при таких условиях они ставят на карту все, идут ва-банк. Это Петерсону понятно, тут есть логика, тут есть последовательность, тут есть смысл. А тем что надо, голытьбе? Допустим, одних перестреляли, оставшиеся завладели Кронштадтом. Что дальше? Какая выгода? Завтра опять тот же скудный паек, те же лишения. Что ими движет? Страху на них нагнали? Поставили позади идущих на штурм пулеметы? Голова может лопнуть от таких размышлений! Ничего не понять! Абракадабра! И все они такие – эти русские. И литература у них не как у людей. Например, Достоевский! Гарри не мог его читать, он чувствовал, что, прочти еще одну страницу – и он станет бросаться на людей или уверять всех, что он – Иисус Христос. Бред! Чистейший бред! Раскольников стоит на коленях... Иван Карамазов запросто беседует с чертом... Нет уж, увольте!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю