355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Костюковский » Жизнь как она есть » Текст книги (страница 2)
Жизнь как она есть
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:38

Текст книги "Жизнь как она есть"


Автор книги: Борис Костюковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

БАБУШКА ЗОСЯ

Как я благодарна ей за все, что она для меня сделала!

Своих детей у бабушки никогда не было. Нашу семью она почитала, как самую родную, а я многие свои детские годы провела в ее маленькой избушке на краю села.

Как она умела терпеливо наставить, тактично объяснить, урезонить, всему научить. Совершенно неграмотная, но умная, чуткая, практичная, она была прирожденным педагогом.

Она молилась богу, верила в него, но никогда не заставляла меня молиться или соблюдать какие-нибудь религиозные обряды, скорее наоборот. Я обладала обезьяньими качествами все быстро перенимать и копировать. На ночь бабушка трижды читала «Отче наш» и трижды «Богородицу». Она садилась на кровать, свесив босые ноги, а я, лежа у нее за спиной, слушала молитвы и запоминала. Знала я и «благодарственную», которую бабушка возносила богу после каждой «трапезы».

Один раз, пообедав, я встала в точности так же, как бабушка, у стола, лицом к красному углу, где висели иконы. И стала повторять:

– Господи Иисусе Христе, сыне божий, спаситель наш, благодарю тя, что насытил мя всеми благами земными…

Говорила я это так, чтобы бабушка услышала и похвалила меня. А она рассмеялась и сказала:

– Не треба, деточка, тебе это. Я старая, привыкла всю жизнь молиться. А ты лучше песни пой.

С какой-то стороны религия меня увлекала: молитвы на незнакомом и малопонятном языке, иконы – красочные картины в золотых и серебряных окладах: милые детки с крылышками, красивые женщины, старики в длинных одеждах с белыми бородами. У бабушки было около сорока икон, и я часто делала экскурсию в эту своеобразную «галерею». Становилась на длинную лавку и обходила вдоль стен, подолгу простаивая около икон. Не религиозное чувство они у меня вызывали, а ощущение красоты.

Каково же было мое удивление, когда через много-много лет я поняла, что среди икон у бабушки Зоей были репродукции с картин Леонардо да Винчи, Рафаэля, Александра Иванова…

Очень хорошо и спокойно жилось у бабушки Зоей. Вернувшись в Станьково, я была уже в том возрасте, когда могла помогать ей по хозяйству. И мне было радостно и приятно делать все вместе с бабушкой и по дому и на дворе.

Сколько рассказов я наслушалась от бабушки о ее прошлой жизни!

Она помнила еще крепостное право. С семи лет пасла помещичьих уток и гусей, потом носила воду на господскую кухню и мыла посуду.

В шестнадцать лет красивой и молодой девушкой была взята в горничные к графине Чапской, а позже нянчила двух ее девочек. В тридцать лет из замка ее перевели в прачки. Однажды в гололед поскользнулась и сломала ногу. Граф дал ей 6 рублей и каравай хлеба и этим расплатился за труд, молодость и здоровье. Семь лет она ходила на костылях. С тех пор нога у нее не сгибалась в коленке, и бабушка подтягивала ее на ходу, хромая. Жениться на Зосе никто не хотел, хотя она была и умна и красива: хромая – что за работник! Жила все эти годы, пока не бросила костыли, у дальнего родственника, человека мягкого, но женатого на женщине сварливой и злой. Так что семь лет этих были не из сладких, хотя Зося не была дармоедкой и умудрялась, не расставаясь с костылями, с утра до вечера работать по дому и хозяйству. Оставив костыли, она снова пошла просить работы у графа. Чапский милостиво взял ее на скотный двор. Там она заработала себе на всю жизнь ревматизм и вывихнула руку в запястье. Так что, кроме хромоты, она еще стала и «криворучкой». Теперь ее перестали держать даже на скотном дворе.

В это время в Станьково неизвестно откуда приехала молодая учительница Елена Иосифовна Цитковская.

У нее были деньги, и на них она построила огромный дом. Одна из комнат дома стала классной комнатой, в ней разместилась школа.

Елена Иосифовна выучила несколько поколений станьковцев. У нее учились и папа, и мама, и Лёля, и я. Но это еще можно было понять, а вот то, что ее учеником был дед Алесь-мамин отец, – в это уже как-то верилось с трудом. Но это было так. Учительница проработала в школе около шестидесяти лет, сохраняя ясную память, любовь к школе и большую энергию.

Елена Иосифовна взяла к себе Зосю, и та стала выполнять обязанности кухарки, прачки и уборщицы. У Елены Иосифовны Зося прожила больше тридцати лет, но и потом на всю жизнь они остались приятельницами и трогательно заботились друг о друге.

Якуб появился у бабушки Зоей, когда ей исполнилось шестьдесят. Был он барским копчарем (готовил к графскому столу копчености). Не посмотрел дед Якуб, что «невеста» была и хромоножка и криворучка. Были у него и у нее кое-какие сбережения. Купили у графа участок земли, построили маленький домик, а через дорогу насадили сад на пустыре. Все их хозяйство состояло из коровы, двух свиней, десятка кур, собаки и кота. Но вырастили они самый знаменитый, самый урожайный сад в окрестности: 60 яблонь и груш всевозможных сортов, ягодные кустарники по сторонам, за ними слива и вишня. Они делились урожаем с родственниками (в первую очередь с нашей семьей), знакомыми, односельчанами и, конечно, с Еленой Иосифовной. Делали из фруктов и овощей «разносолы», настойки, варенье для себя и для всех, кто у них бывал.

Дед Якуб славился не только умением ухаживать за садом, но по старой памяти выкармливал двух кабанов, каждый по двадцать пять – тридцать пудов и делал из них такие копчености, что ни одна свадьба, ни одни поминки на селе не обходились без его изделий…

Бабушка была очень добра: любого, кто заходил во двор, она не выпускала, не попотчевав.

Дед был скупее, но молчал. Да и «провести» его бабушка умела.

Отдаст кому-нибудь петуха или курицу (той же учительнице или нам), а потом говорит деду:

– Отец, а где это желтая курица девалась? Неужто ястреб задрал? Вот пропади он пропадом.

– Может, и задрал, раз не пришла до хаты, – соглашался бесхитростный дед.

Жили они в согласии и мире. Никогда дед Якуб не повышал голоса. Но один-единственный раз побил бабушку. И все из-за меня.

Была ранняя весна, талые воды уже бежали под снегом, он чернел, оседал, но ручьи еще не выбивались на поверхность. Интересно ступать на рыхлый снег, проваливаться в хлюпкую кашицу под ним, а потом смотреть в ямку-след, где полно воды. Никому ничего не сказав (а мне в ту пору было лет шесть или семь), по такому снегу-целине я пошла на кладбище. Дедушка и бабушка хватились меня: к одним соседям, к другим – нигде нет. В доме – целый переполох. А «пропажа» заявилась мокрая до подмышек – еле вылезла из снега и воды. Бабушка схватила меня да скорей на печь. Разувает, раздевает и приговаривает ласково, как всегда, подбирая самые нежные слова:

– Моя миленькая, моя хорошая, зачем же ты пошла одна? Так же нельзя, внученька, ходить одной по водичке – ты же еще маленькая. Неужто ты хочешь, чтобы твоя бабушка умерла, ненаглядная ты моя девчоночка?

Не знаю уж почему, но мне становилось так жаль бабушку, что я готова была реветь, лучше бы она не называла меня своими ласкательными словами, а ругала.

Дед вышел во двор, через минуту вернулся с прутьями в руке, подошел и стал сечь ими бабушку по чему попало: по рукам, ногам, по спине.

– А где ты была? Почему не смотрела? Что тебе Ганя скажет? Что ты ей скажешь? Досмотрела! Донянчила!

Бабушка стоит покорная, ни слова, а я в крик и слезы.

– Отец, ну хватит же, виновата я! Не пугай ее, а то хуже заболеет…

А я и не думала болеть. Вечером бабушка поила меня малинником, липовым цветом с медом, парила ноги и натягивала на них чулки с горчицей – как тут заболеешь!

Когда любишь человека, приходят на память воспоминания не только значительные, но и мелкие. И в каждом слове и жесте все тебе мило, все для тебя дорого и незабываемо.

И есть такое, что не забывается никогда, что стоит у тебя перед глазами и в тяжелое и в счастливое время.

Мне кажется, что бабушку Зосю я знала с первых своих шагов, от рождения. Все в ней для меня было прекрасно и неповторимо: ее глубокий голос, строгое спокойное лицо, изборожденное глубокими морщинами, ее молодые глаза, даже ее хромота, даже ее негнущаяся рука. Ни один мальчишка, ни одна девчонка не смели при мне назвать бабушку Зосю «хромоножкой» или «криворучкой». Я могла бы за это избить любого, расцарапать ему в кровь лицо. Да мне кажется, что и людей таких не было, кто мог бы отнестись к бабушке плохо или даже плохо о ней подумать.

Дед Якуб умер, когда бабушке Зосе было восемьдесят лет. Вся наша семья чем только могла старалась помогать ей по хозяйству.

Это случилось как раз в день ее рождения.

Я сидела у стола и делала уроки. Кончался теплый, ясный сентябрьский день; розовые блики от раннего заката лежали на стене и на краешке стола, на миске с румяными свежеиспеченными пирожками.

Уже пришли с пастбища коровы, и, надоив молока, бабушка процедила его, разлила в кринки и села чистить на ужин картошку. Предстоял «пир».

– Совсем я запамятовала, Адочка. Сбегай в курятник, сними с гнезд яички, а то куры сейчас пойдут на насест.

Я схватила решето и выбежала из хаты, а когда вернулась, бабушка лежала на полу, а рядом, в разлитой лужице воды, валялся чугунок и перевернутый набок маленький стульчик, на который бабушка обычно ставила ноги. Она силилась встать, но безуспешно, только сгибала в локте правую руку. Предчувствие беды мгновенно обожгло меня.

– Бабушка, родненькая, что с тобой?

В ответ – мычание. Я приподняла ее с пола, посадила, потом крепко обхватила в поясе руками и дотащила до кровати.

Три недели бабушка была в одинаковом состоянии: неподвижно лежала; когда не спала, пыталась мне что-то сказать и объяснить. Это было самое ужасное. В школу я, конечно, не ходила.

Заходили посидеть бабки-подружки, заходила и баба Мариля, но подолгу не оставалась, зная, что Зося ее всю жизнь не любила. Она все выспрашивала меня о деньгах, бубнила над самым ухом, словно ее кто-то мог здесь услышать, кроме меня. Я злилась и ждала, чтобы она поскорее ушла.

Так было и в этот вечер. Я проводила бабу Марилю, сидела и пришивала пуговицу к бабушкиной рубашке и вдруг услышала:

– А-а-да…

Мое имя за время болезни бабушка Зося произнесла первый раз. Я соскочила с места, бабушка повернула ко мне голову: глаза чистые, хорошие. Потом они затуманились, и слезы скатились на подушку – одна, две; она глубоко вздохнула, вздрогнула, и голова ее снова легла ровно.

Я поняла: бабушка умерла.

Я сидела около бабушки Зоей еще двое суток и очень не хотела, чтобы ее уносили на кладбище. Многое, многое я передумала за эти две ночи и два дня и, кажется, сразу по-взрослела.

Через неделю-две от бабушкиного (теперь уже моего) хозяйства ничего не осталось: кабана зарезали и все мясо и сало увезли к бабе Мариле («Приходи к нам „есци“»), коровку продали. Остался еще погреб с картошкой, пустое гумно и пустая хата. Деньги в мешочке баба Мариля тоже взяла, зерно и муку в бочках увезли. Мне дали немного денег, на которые я купила себе пальто.

Часто теперь я голодала, но «есци» к бабе Мариле не ходила. Решила лучше брать у соседки белье (она стирала для воинской части), этим зарабатывала себе на хлеб.

Так я дождалась возвращения мамы из Речицы.

ОТЕЦ

Отец работал тогда машинистом электродвижка детского дома в парке, бывшем имении графа Чапского.

Жили мы в деревне Борисовщине за парком – это рукой подать до Станькова.

Помнится, отец на работе. Я часто бегала к нему, еще малышка, в парк: очень уж мне нравился локомобиль – блестящий, чистый, попыхивающий, как маленький паровозик. Мне казалось, что он вот-вот сорвется с места и помчится по нашей пыльной проселочной дороге. Но увы, «паровозик» стоял; пожалуй, ему не хватало рельсов. Нравилось мне здесь все: и запах мазута, и шум работающих поршней, и посвистывание приводных ремней, и до блеска начищенные, сверкающие, как золото, медные части этой чудо-машины. Тепло, исходящее от нее волнами, ласково и приятно обдавало голые мои руки, лицо, босые ноги.

А рядом – папка. Лицо его и руки всегда были выпачканы мазутом, как будто чистюля-машина, играя, нарочно проделывала это с ним. А он только поблескивал своими серыми, с вечными лукавинками, глазами.

Одетый во флотскую робу, из-под которой выглядывала тельняшка, всегда с паклей в руке, он снимал обтянутую парусиной шапку, резким взмахом головы откидывал свою пышную темно-русую шевелюру назад, заговорщицки подмигивал мне, кивком указывая на машину: вот, мол, какое диво дивное! Видишь?

Папка очень любил технику. Любовь эту он принес с Балтийского флота, где с первого года империалистической войны начал службу простым кочегаром на линкоре «Севастополь», а потом уже, в годы революции и гражданской войны, машинистом на линкорах «Парижская коммуна» (так стал называться «Севастополь») и «Марат».

Линкор «Марат»! Я так живо представляю его себе с самого моего детства: гордый, красивый и сильный корабль. Моего младшего братишку родители назвали Маратом, по я почему-то долго, очень долго не связывала это имя с названием корабля. Линкор жил в моем сознании сам по себе, а мой братик – отдельно.

Я знала и примечала в своем отце все. Ходил он, по своей морской привычке, усвоенной за девять лет службы на флоте, чуть покачиваясь, широко и прочно ставя ноги, спокойный, уравновешенный, и я не подберу другого слова – надежный.

Я не помню случая, чтобы он был зол, угрюм, груб, чтобы повысил на кого-нибудь голос. Правда, однажды я и Лёля вывели даже его из терпения…

По рассказам бабушки Зоей, отец до призыва на флот очень много, умело и с любовью работал на земле: пахал, сеял, косил, убирал урожай. Но после флота он навсегда «заболел» техникой. «Паровозик» в детском доме, к моему великому огорчению, ему надоел. И в 1929 году, вместе со своим старшим братом Ефимом, отец уехал в Дзержинск, где началось строительство МТС.

Они с дядей Ефимом и строили эту МТС, а жили первое время в зелененьких вагончиках. Я с мамой приезжала тогда навещать папку, и мне было смешно и удивительно, что в «городе» такие маленькие, дощатые «домики».

Отец и дядя, по моему представлению, были там главными: не только строили, но и принимали и устанавливали первые станки, а потом испытывали первые тракторы.

Отец, оказывается, мог все. Он даже учил молодых парней и девчат на курсах трактористов. Они-то, его ученики, и вывели на поля первые тракторы. Он постоянно находился в окружении ребят и девчат в красных косыночках, с вымазанными руками, смеющихся, задорных, любопытных. Они очень любили отца, и он платил им тем же.

Двух ребят, которых он знал еще по детдому, Костю Шуйского и Андрея Пичугина, папка взял к себе в дом, и они долго у нас жили, стали членами нашей семьи. На фотографии, которая сохранилась у меня до сих пор, стоят рядом Костя, Андрей и наш маленький лобастый Марат…

Помню очень отчетливо отца на работе у станков с молодыми рабочими: в защитных очках, комбинезоне, на голову выше всех, он сосредоточенно объясняет что-то или сам показывает на станке, как изготовить деталь.

В годы первой пятилетки он так много работал, что сутками не появлялся дома, хотя жили мы тогда совсем близко от МТС. Нам с Маратом, которому было в ту пору не больше трех лет, приходилось носить ему обед или ужин прямо в цех.

Выходных дней у отца не было. Может быть, раз в месяц он позволял себе такую роскошь – побыть с мамой и с нами. И вот однажды мама увела к знакомым Марата и маленького Кима в гости, чтобы отец мог днем отдохнуть, а нас с Лелей, как старших (видно, надеялась на наше разумное поведение), оставила дома. Но мы стали вести себя так «разумно», что после долгих увещеваний, просьб успокоиться, перестать бегать и шуметь отец не выдержал, и вот тогда произошло то, что запомнилось навсегда. Он взял свой знаменитый флотский ремень с бляхой, больно отстегал нас обеих.

И странное дело: мы не обиделись, не плакали, хотя хорошо почувствовали силу бляхи. Мы продолжали смеяться, только ушли на кухню. А после мы еще искренне хвастались всем – и взрослым и ребятишкам, – что папка нам всыпал, дал настоящей «флотской каши». Марат и Ким даже стали ныть и тоже просить у отца «флотской каши». Как он весело хохотал, как подхватил обоих на руки, стал подбрасывать и кружиться с ними по комнате! Марат и Ким быстро забыли про «кашу», а может, посчитали, что это она и есть.

Иногда отец навещал бабушку Зосю в Станькове. Бабушка его встречала с радостью и почему-то всегда немножко плакала.

Я обычно увязывалась за папкой, но мне приходилось не просто идти, а бежать за ним. Откуда он так хорошо знал, когда я устану? Но он это чувствовал, потому что вдруг рывком подхватывал на руки и усаживал себе на плечи. Хорошо! Качаешься где-то в воздухе высоко-высоко! Притронешься руками к папкиным выбритым, синеватым и все же чуточку шершавым щекам или запустишь руки в его густые волосы. И пахли они особенно: какой-то горьковато-полынной травой, что ли, и цехом. То, что они пахли цехом, мне было необыкновенно приятно: папка и его цех в МТС были как одно целое.

Напротив дома бабушки Зоей, во фруктовом саду, росла хорошая трава, и папка обычно косил ее на корм корове. Очевидно, это было для него большим удовольствием и отдыхом, а не работой. Он шел, широко расставляя ноги, чуть наклонив голову, и коса в его руках была такой легкой и послушной, что я не могла оторвать от нее глаз. Она даже как будто не косила, а летала, и трава ложилась от ее прикосновений. У папки при этом было необыкновенное лицо, как будто он слушал волшебную музыку. А музыка и в самом деле рождалась в воздухе: то ли это жужжали пчелы и стрекотали кузнечики, то ли подпевала им коса, то ли голосили пичужки, а может быть, и папка что-то напевал, но для меня на всю жизнь от всей этой картины осталось звучание прекрасной симфонии. И если мне вдруг приснится даже теперь такой сон – это как праздник.

К полудню отец выкашивал весь сад, и я бегала по колючей и короткой, как щетина, стерне босыми ногами. К вечеру рядки с травой высыхали, папка и я несколько раз ворошили их на солнце. Потом он огромными, просто невероятно огромными охапками переносил сено на гумно. Бабушка Зося успевала подоить корову, поила нас парным молоком с хлебом, а вернее, мы просто крошили его в чашки с молоком и уплетали за обе щеки. И эта вечерняя еда тоже была как продолжение праздника. Ничего, ничего прекраснее не было на свете, чем эти дни. Уже поздно вечером мы с бабушкой Зосей провожали отца за калитку: он уходил в Дзержинск, а я оставалась здесь ночевать.

Отец был членом партии и первым из ударников МТС. Не однажды его премировали за хорошую работу деньгами и ценными подарками. Особенно я запомнила, когда в премию он получил путевку на кисловодский курорт.

Впервые мы расставались с папкой надолго. Месяц этот показался мне таким бесконечным, как будто на целый год остановилась жизнь.

Вернулся он с Кавказа ночью. Как уж я услышала шепот и осторожные шаги, не знаю. Но меня будто могучая сила сорвала с постели и бросила на шею к папке. Я закричала победно, радостно и разбудила всех. Какой переполох поднялся в нашей маленькой квартире! Мы, все четверо, облепили нашего огромного папку, и маме не осталось места. Она стояла в сторонке, смотрела на нас, смущенная.

– Ваня, – сказала она жалобно, – а меня ты так и не поцелуешь?

Папка как-то умудрился прихватить ее своими длинными руками и, не выпуская нас, прижать к себе.

– Вот, – сказал он дрогнувшим голосом, – вот какое у меня богатство.

Он очень любил нас. Но маму он любил больше. Уже много позднее я услышала определение любви как «безумной». Так вот, он любил ее безумно. Я еще расскажу об этой любви, больше такой я не встретила в жизни.

Я и Лёля тогда ходили уже в школу, и папка привез лам с Кавказа красивые ручки и пеналы из крепкого, как кость, дерева. На них были выжжены наши имена. Мама получила в подарок белый пуховый платок с кистями, а Марат и Ким – красивые коричневые башмачки. Ни Ким, ни Марат не могли на них наглядеться, а малышка Ким не расставался с ними ни днем ни ночью.

С тех пор мне почему-то очень хорошо помнятся поездки и возвращения папки – то ли потому, что нам, детям, обязательно привозились подарки, то ли потому, что мы всегда тосковали без него.

Помню, как отца посылали в Ленинград на какие-то курсы. Он очень радовался этой поездке. Еще бы: повидает некоторых своих друзей-краснофлотцев, побывает в Кронштадте и Петергофе. Привез он оттуда много открыток, с тех пор я знаю знаменитые петергофские фонтаны; особенно поразил мое воображение «Самсон», словно сотканный из сплошных мускулов, весь окутанный причудливыми струями фонтанов. Приехал отец вечером – и снова в доме у нас праздник. Папка снял вещевой мешок (еще флотский был этот мешок: парусиновый, вместительный, со шнуровкой и заплечными лямками) и стал медленно, как нам, нетерпеливым, казалось, выкладывать гостинцы: сыр голландский, всевозможные конфеты в диковинных обертках, в разных коробках с картинками (а я страшная сладкоежка была, и ну их все пробовать!), маме отрез на платье, а мне и Лёле на этот раз ботинки. Эх, и ботиночки же были! Желтые-желтые, блестящие, с белым рантиком, кажется, таких больше я и не видела. Надевала их на ноги, прыгала, скользила по крашеному полу, как на коньках, в который раз принималась целовать папку в колючие щеки, такие теплые и родные. И еще он привез тогда книги с яркими рисунками – красивыми домами и пароходами.

Я часто думаю о том, что мы, взрослые, не умеем по-настоящему радоваться «мелочам жизни». Как надо нам учиться у детей этому бесценному дару!

Очень живы в памяти впечатления от одного вечера. Тогда было принято собираться на «семейные вечера» по предприятиям. Вечера эти – с обильным угощением – устраивались в складчину. Готовили закуски жены работников МТС. У нас в доме мама выпекала булки и сдобу. Тот вечер был в столовой МТС. Мы явились всей семьей, да и другие поступили так же.

Дети сидели за общим столом и угощались водой с сиропом, мамиными сдобными калачиками, ватрушками с вареньем, творожниками, обсыпанными сахарной пудрой. Разница между нами и взрослыми заключалась в том, что мы не ели острых закусок, не говоря уже о вине, и нас раньше отправляли домой.

Перед угощением отмечали лучших тружеников, вручали подарки и премии. Мы, дети, были не только свидетелями, но как бы и участниками этого немаловажного события. Особенно те из нас, чьи родители удостаивались такой чести.

Папку нашего премировали тогда коричневым кожаным костюмом: тужуркой, брюками галифе, а кроме того, фуражкой – «ворошиловкой».

А потом почему-то вместе с этим костюмом нашего большого смущенного папку вдруг подхватили на руки рабочие и начали подбрасывать чуть ли не до потолка. Я бегала вокруг этой кучи людей, и сердце мое буквально из груди выскакивало от страха, что отца уронят и он разобьется.

– Ну хватит, – сказал, к моей радости, какой-то пожилой рабочий, – довольно. Носи на здоровье, Иван Георгиевич, эту обновку. И будь на веки вечные таким добрым мужиком, какой ты есть. За то мы и уважаем тебя.

Как было мне не гордиться своим папкой, слыша такие слова!

А потом, после угощения, папка вел нас с Маратом домой (Кима, как несмышленыша, оставили дома с Лелей, которая приболела). Отец надел новенькую фуражку-премию, из-под нее задорно выбивался чуб. Мы с Маратом пытались овладеть его свободной рукой (в другой был подаренный костюм) и чуть не подрались. Тогда отец рассмеялся, посадил Марата на плечи и велел ему держаться за шею, а меня взял на руки, прижав к себе вместе с костюмом, от которого вкусно пахло новой кожей. Такого ни у кого не было, только у моего папки, самого лучшего ударника, настоящего «Самсона». Я даже сама опешила от такого неожиданного сравнения. Да, мой отец был похож на Самсона, увиденного мною впервые на открытке. Теперь я знала это точно. Такой же могучий, такой же красивый, только в морском бушлате и тельняшке. Но теперь, в кожаном костюме, он станет настоящим Самсоном. Почему я была уверена, что именно в этом костюме мой отец превратится в Самсона, и сама не знаю.

Отец шел своим обычным большим шагом, чуть вразвалку, я прижалась к его щеке, и на свете не было более счастливой и гордой девчонки. На улице стоял ноябрь, отмечалась годовщина Октябрьской революции, повсюду виднелись кумачовые флажки и лозунги. Снег не выпал еще, было сыро и грязно. Отец почему-то не обходил лужи, а шагал напрямик, и мне это тоже нравилось.

Видела однажды отца за столом товарищеского суда в МТС. Кого-то судили за срыв работы.

Не помню подробностей, но знаю, что отец там был главный – председателем суда. Я пробралась в клуб тайком, прячась от папки. Он сидел, мой грозный Самсон, в своем кожаном костюме, положив тяжелые руки на стол, и виновные опускали головы от одного его взгляда. Так он и жил в моем представлении: Самсон, добрый к хорошим людям, и Самсон, карающий плохих.

…Вечерами отец часто уходил то на собрания в МТС, то на партсобрания. Часто вместе с мамой они бывали в кино в районном Доме культуры. Когда они шли вдвоем, их за версту узнавали: высоченный папка и мама, которая не доставала ему до плеча. Он бережно вел ее обычно под руку чуть впереди себя, и знакомые, посмеиваясь, говорили: «Плывут Казеи, да-алеко видно».

Жили мы в небольшом доме: сразу из коридорчика – вход в кухню, из нее – дверь направо в большую комнату, деленную на две дощатой перегородкой.

На большой кухне посредине стоял обеденный стол, вокруг него – простые деревянные стулья. Слева, в углу у окна, – здоровенный черный буфет, под окном вдоль стены – деревянная скамья, что-то вроде кушетки, а в правом углу – русская печь.

После ужина убиралась и мылась посуда, причем участие в этом принимали все: папка мыл посуду, я и Леля вытирали стол, Марат ставил на буфет, а мама в это время готовила постели малышам.

Потом мы рассаживались вокруг чистого стола, покрытого клеенкой, и начиналось самое интересное: у Лёли и у меня (когда мы начали ходить в школу) спрашивали, как мы выполнили домашние задания, проверяли тетради. И только после этого читали вслух книги: с тех пор помню «Дон-Кихота». Читала обычно мама. Отец учил нас чистописанию: у него был красивый, как мама говорила, «писарский» почерк.

В иные вечера папка рассказывал нам о своей любимой Балтике, о Ленинграде, о революции, о штурме Зимнего дворца, о своих друзьях-краснофлотцах. Я смутно помню эти рассказы, только вот вертится в памяти эпизод, как отряд моряков, где был и наш папка, занимал под Петроградом какой-то монастырь, как монахи ожесточенно отстреливались. И тогда моряки подставили лестницы и перелезли через высокий кирпичный забор и только так смогли укротить «святых братьев».

Отец вспоминал плаванья, рассказывал о буднях на судах, о своей работе кочегаром и машинистом. Любил рисовать для Марата разные корабли: линкор, крейсер, эсминец, и объяснял их признаки. Марата это очень интересовало, у него горели при этом глазенки и пылали щеки.

Если уж вспоминать эти милые, неповторимые вечера, то надо сказать о песнях. Пели у нас все, даже Ким, который еще не очень-то понимал значения слов.

Вернуть бы хоть один такой вечер, хоть один-единственный! Нa улице мороз, вьюга воет и злится, а в большой комнате потрескивают в голландской печке смолистые дрова, дверца открыта – оттуда идет свет и запах смолы; в комнате лампа не зажжена, и розовые блики от огня пляшут по полу, на стенах, на этажерке с книгами и на наших лицах.

Папка сидит на стуле в центре, а мы все, и мама в том числе, просто на полу вокруг. У него в руках мандолина или баян. Он играл на многих инструментах, даже на духовых, но больше всех любил мандолину и кларнет. Кларнет он обычно приносил из красного уголка МТС. Но яснее я вижу его с мандолиной в руках. Он проводит по струнам косточкой, подтягивает колки, настраивает, потом резко откинет голову назад, волосы распушатся, глаза прикрыты, одной ногой слегка притопывает в такт и тихо-тихо запоет:

 
Что ж на ветке так уныло,
Птичка малая, сидишь?
Вот уж утро наступило.
Все поют, а ты молчишь…
 

Мы знаем: это своеобразное вступление. Он открывает глаза, осматривает нас и спрашивает: – Ну, что будем петь?

Мы наперебой предлагаем: «Варяга», «Моряка», «Славное море, священный Байкал», «Ты, конек вороной», «По пыльной дороге…» Эту последнюю песню особенно любила мама и когда-то объясняла нам, что и Ленин ее любил. Все эти песни исполнялись нами как «обязательная программа», только менялась их очередность, а потом уж шли другие.

Иногда папка один пел старинные романсы. Как он их пел! По «мастерству» Лёля была вторая, Марат – третьим, а мы с мамой безбожно фальшивили, да так, что папка иногда мучительно морщился и бросал в нашу сторону укоризненные взгляды. Но что поделаешь: мы самозабвенно любили музыку и пение – хлебом не корми, дай только попеть, – но постоянно забывали о своем пороке и, «вылезая вперед», пели громче всех.

Наш вечер обычно заканчивался моцартовской «Колыбельной»: «Спи, моя радость, усни, в доме погасли огни…» Это означало, что нам, детям, пора спать. Марат и Ким послушно уходили, а я еще сопротивлялась какое-то время. Но вот и меня одолевал сон.

А папка и мама иногда еще долго сидели, готовились к политзанятиям.

Позже, году в тридцать третьем, в Дзержинске появилось радио, и к нам в дом оно тоже пришло, а вместе с ним много интересного и нового. Помню, в январе, в годовщину смерти Владимира Ильича Ленина, мы услышали выступление Надежды Константиновны Крупской.

Так раздвигались стены нашего небольшого, уютного и дружного дома.

Особенно трудным и голодным был тридцать второй год.

Отец ходил в рабочую столовую, где по талонам или карточкам выдавали обеды. Мы на всю семью в шесть человек – двое взрослых и четверо детей – получали пять обедов. Это была кастрюля «затирки» – похлебки из ржаной муки и воды, заправленной каким-то жиром. Иногда она была с молоком, а не с водой. Бывало, папка принесет эту кастрюлю, оставит нам, а сам не притронется, уйдет па работу. Скажет только маме:

– Аня, корми детей.

Мама разделит между нами «затирку» и папке отольет в кувшинчик.

Поев, мы с маленьким Маратом, через дыру в заборе (как раз напротив нашего дома), относили этот кувшинчик отцу в цех.

Отец садился на ящик, доставал ложки и командовал нам с Маратом:

– А ну, кто быстрее?

Мы, конечно, забывали наказы мамы и старались «не отстать».

Папка при этом улыбался, подмигивал, шлепал себя и нас но щекам, приговаривая: «Ах, вкусно, ну и вкусно!» И действительно, эта незатейливая еда казалась очень вкусной и такой осталась для меня на всю жизнь.

Иногда давали колбасу из лошадиного мяса. И мы даже песенку, помню, пели о ней, об этой колбасе. Ее почему-то называли «фаширка» – что это значит, я и сейчас не знаю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю