355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Костюковский » Жизнь как она есть » Текст книги (страница 11)
Жизнь как она есть
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:38

Текст книги "Жизнь как она есть"


Автор книги: Борис Костюковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

Ада уткнулась в подушку и не хотела даже смотреть на них, не то что дотрагиваться. Как же она теперь ощутила безысходность своей трагедии! Только теперь поняла весь ужас своего положения! Нет чудес! Ноги вырасти не могут! А она все ждала чуда и верила в него. Иногда засыпала с мыслью, что завтра… проснется с ногами. В другой раз ждала чуда от хирургов. Стали вот говорить о Мееровиче, о его «золотых руках», и снова зашевелилась какая-то смутная надежда: а может быть, а может быть, эти руки смогут сделать то, что еще другим не удавалось?..

И вот все фантазии, надежды развеялись раз и навсегда в эти несколько минут, а действительность, собранная из желтой кожи, дерева, железа, ремней, пряжек, застежек… вот она, и к ней надо привыкнуть, принять ее. Если хочешь жить, двигаться…

«Надо, надо, надо!» – стучало в сознании. «Нет, нет, нет!» – отзывалось в сердце.

Часа через два Ада заставила себя дотронуться до «них», взять в руки, рассмотреть. Поясной ремень сняла, боковые помочи тоже, швырнула все это на пол: не хватало еще ей этого – обойдется!

– Ада, что ты делаешь? – испуганно вскрикнула Елизавета Петровна. – Это же необходимо, без них ты и шагу не сделаешь.

– Сделаю, – упрямо отвечала она.

Няня Тося и Елизавета Петровна, которые устали ждать и спорить, подбинтовали Аде культи, всадили их в гильзы, сзади затянули на икрах шнурки, застегнули на коленках по три ремешка с пряжками.

– Ада, ну я прошу тебя, надень ремни и застегни лямки! – упрашивала Елизавета Петровна.

– Пожалуйста, не надо! – сказала Ада так тихо, что сама себя еле услышала.

Натянула на протезы чулки и тапочки. Сидит на кровати и не может, боится подняться. Ее смущает, что все смотрят и ждут… Ждут… Протягивают ей наперебой руки для помощи, костыли, палочку.

– Нет! Не нужно! Не хочу! Я сама!

Наконец она решилась: взялась за спинку кровати обеими руками и сразу встала, но тут же покачнулась. Кто-то ее поддержал.

Сделала два шага, очень неуклюжих, вразвалку, шатаясь, к столу и схватилась за него руками. Потом повернулась, не отнимая рук, спиной к палате, лицом к двери. Ничего вроде. Немного необычное состояние: голова чуть кружится, а сама себе показалась большой, почти вровень с Елизаветой Петровной, Верой Михайловной и выше Тоси.

Дверь Аду просто манила к себе, и тогда она не выдержала: подозвала сестру и няню, взяла их под руки и очень просто дошла. Раз так – пойдет в коридор.

Втроем дошли до порожка. Долго она не могла переступить через него, не представляла, как это она согнет ноги в коленях. Что же это такое: так вот и будет просить всегда, чтобы через пороги переводили? И все же заставила себя согнуть ногу, поднять вверх и переступить через это препятствие. Но выпрямить ногу снова не сумела. Словно никогда и не знала, как это делается. Тут же села на стул. Сердце колотится от напряжения, пот выступил на лбу, катится по спине. Она разом устала и ослабла. Неужели это все? Надо бы еще, хотя бы немного…

Из каждой палаты выглядывали раненые. И все ей желали удачи, подбадривали, звали в гости.

Ей чертовски везло всю жизнь на человеческое тепло и участие, а что больше поднимает дух?

Она снова встала, сделала несколько шагов по коридору, повернулась на сто восемьдесят градусов с помощью своих «поводырей» и снова одолела порог. Она почувствовала, что бинт основательно мешает ей: и зудит, и трет, и жмет.

Сняла протезы, немного отдохнула. Никакие уговоры не могли заставить ее сейчас лечь в постель. Тянуло ходить – и немедленно.

– Ну, Адочка, отдохни, – уговаривала ее Елизавета Петровна, – нельзя же так сразу. То не хотела, а теперь можешь переусердствовать и навредить себе.

Трудные первые шаги были сделаны. И Ада поняла, что пойдет. Будет упорно тренироваться, но во что бы то ни стало крепко станет на ноги.

И появилась неотвязная, обжигающая мысль: вернуться в бригаду! Она еще докажет, что сможет воевать!

Сначала она еще ходила с кем-нибудь под руку: с няней, и сестрой, с ранеными – «поводырей» было хоть отбавляй! На третий день отказалась от них и стала ходить сама.

Не обошлось и без курьезов: хочется идти прямо, а ее заносит то влево, то вправо. От одной стенки оттолкнется, через несколько шагов уже держится за другую.

Она понимала: надо учиться управлять не только ногами, но и всем корпусом. Ходила очень много, врачи даже стали ее ругать и назначали определенное количество часов для тренировок. Но не тут-то было! Даже во время мертвого часа она не снимала протезы и перестала ложиться в постель – ходила и ходила. Утомляться стала меньше, а потом, через месяц, и совсем не уставала. Стала свободно брать «барьеры» в виде порогов, лестниц, не говоря уже о палатах своего отделения.

Теперь Ада стала «напропалую» ходить по гостям, а через месяц-другой облазила все госпитальные уголки и закоулки, но больше всего полюбила библиотеку. Столько книг! Как хотелось узнать все, что в них написано! Запоем читала везде и всюду.

Позже она стала ходить к тяжелым раненым: слепым читала книги, писала за них письма, кормила, «неходячим» приносила книги.

Однажды прибыла партия новых раненых, среди них было много тяжелых. Из-за отсутствия мест их разместили в коридорах, и Ада за ними сразу стала ухаживать. Несколько дней они принимали ее за медсестру, некоторые, особо нетерпеливые, покрикивали (ей это даже нравилось!).

Что она сама находится на излечении, трудно было догадаться: вид у нее был вполне «официальный», хромоты сразу не замечали, одета была в юбочку и белую кофточку, а поверх них – медицинский халат, который Ада сама себе смастерила в пошивочной госпиталя. Вышить свои инициалы на кармашке и совсем не составило труда.

Когда она убедилась, что может ходить подолгу, сразу же написала письмо в Главштаб партизанского движения в Москву с просьбой снова отправить ее в партизанскую бригаду, утверждая что вполне здорова и в состоянии еще принести пользу Родине.

Однажды начальник госпиталя сообщил, что Главштаб запрашивает ее диагноз… Как она просила не писать правду!.. Но, очевидно, просьба не помогла, так как вскоре Ада получила письмо от начальника штаба партизанского движения Белоруссии Петра Захаровича Калинина. «Вы сделали все, что могли, для Родины, – писал он, – и Родина и партия Вас не забудут. Как сообщили нам из госпиталя, по состоянию здоровья Вы не можете сражаться в рядах партизан. За Вас бьются, и бьются неплохо, Ваши товарищи и друзья по бригаде».

В отдельном письме к начальнику госпиталя П. 3. Калинин обращался с просьбой по возможности не комиссовать ее и оставить в госпитале до освобождения Белоруссии.

…Я окончила бухгалтерские курсы, ускоренным темпом прошла программу за девятый и десятый классы средней школы. Занимаясь самостоятельно, осилила все гуманитарные предметы, а вот математика и физика без Миши «не пошли».

Жила я теперь в госпитале «просто так», и это меня мучило, хотя я была занята здесь полезным делом.

Скоро я знала в городе все кинотеатры и театры, бегала за билетами для своей девчоночьей палаты, а потом всех вела на новый фильм.

Ходить по городу в халатах было, конечно, неудобно (хотя случалось и такое), мы обратились к начальнику госпиталя, и он разрешил держать в палате форменные платья.

Каким-то образом я обнаружила, что из столовой нашего госпиталя есть дверь, ведущая прямо в фойе ТЮЗа, размещавшегося в соседнем здании. Купила билеты на всех девчат, договорилась с администратором, что мы придем через эту дверь раньше, чем начнут впускать зрителей. Пошумели в госпитале, но дверь нам открыли.

Так мы приобщались к искусству. Для меня это было открытием: актеров на сцене театра, а не в кино, я видела впервые. Правда, привелось мне в ту пору увидеть актеров и ближе. В Иркутск был эвакуирован Киевский театр оперы и балета. К нам в палату приходили актеры, приглашали нас на спектакли своего театра, мы увидели и услышали и балет, и оперные спектакли. Литвиненко-Вольгемут пела «Наймичку». Паторжинский бесподобно исполнял роль Карася в «Запорожце за Дунаем». Мне был очень близок и понятен колорит этих национальных опер, но меня трогали и «Тоска», и «Кармен», и необыкновенно волновал балет.

Из госпиталя меня упорно не выписывали.

Уже и Минск освобожден, уже и Брест наш, а начальник госпиталя мне говорил:

– Не спеши, напиши письма, получи ответы, не ехать же тебе в никуда.

Я писала, но ответы не приходили. Тогда я взбунтовалась и заявила:

– Не выпишете, не комиссуете – убегу!

Что же, комиссовали с заключением: «Не годна к воинской службе, признана инвалидом 1-й группы».

Опять резануло это слово «инвалид». Есть же такие слова, к которым мы никогда не можем привыкнуть, особенно если это слово надо применить к себе. До сих пор не могу смириться: даже в мыслях не считаю себя инвалидом.

Возник вопрос: куда ехать?

Я хоть и писала, но не очень-то была уверена, что меня ждут в Белоруссии. Марат и Леля сами угла не имеют.

Неожиданно меня выручила диетсестра госпиталя Виктория Ивановна, еще одна добрая душа.

В Грузии, в городе Кутаиси, у нее жила родная сестра, в прошлом участница гражданской войны, много раз раненная, а после отравления газами потерявшая на десять лет зрение. Она работала в Кутаиси в горкоме партии. Виктория Ивановна решила, что сестра ее сумеет помочь мне устроиться на жительство в этом теплом городе. По заверению Виктории Ивановны, сестра ее – человек слова и долга, широкий, и я невольно поддалась на это заманчивое предложение.

С письмом нашей диетсестры десятого июля я тронулась в путь в сопровождении тети Маши – вахтера госпиталя. Ей было необходимо побывать в своем родном городе Краснодаре, куда она намеревалась позже вернуться, разведать там все, разузнать.

Восемь суток из Иркутска до Москвы я больше провела на площадке. Вагон для раненых был битком набит. Ехала нестроевая братва из госпиталей. Среди них много офицеров и всего одна девушка – я.

Ночью я кое-как укладывалась вместе с тетей Машей на боковой полке, чтобы отдохнули ноги, а с восходом солнца выходила в тамбур, усаживалась у открытой двери и заходила в вагон, только чтобы перекусить у тети Маши «чем бог послал» из госпитального «сухпайка».

На остановках спешила отоварить наши карточки, отправить письма. Тетя Маша оказалась такой уж сопровождающей, что как села в Иркутске, так только на пересадках и поднималась с места.

На какой-то станции под краном с горячей водой вымыла я голову, а потом впопыхах вместе с письмами опустила в почтовый ящик и все наши продовольственные талоны. Поезд вот-вот тронется, тетя Маша что-то орет мне из окна, а я понимаю, что мы пропадем в пути, и двумя палочками стараюсь достать талоны. Удалось все же – благо, что почтовый ящик был набит до отказа. Только забралась на площадку вагона, поезд тронулся.

Опять вся Сибирь прошла передо мной: тайга, реки, мосты, города, элеваторы, заводы, села, горы, поля, люди на телегах, в лодках, за работой, пешие и конные, на тракторах и на автомашинах. Неужели я видела Сибирь в последний раз?

Уже в Ростове я почувствовала сильную боль в правой ноге: она распухла и не вмещалась в гильзу. Ночью я сняла протез, а утром уже не смогла надеть.

Кончились мои «походы» на станции и вокзалы, кончилось «отоваривание» и сидение на подножке.

В Тбилиси меня «по-барски» уложили на носилочки – и в комнату санпоста.

Скоро за мной приехала машина «скорой помощи».

Поместили меня в больницу восстановительной хирургии для инвалидов Отечественной войны, что на проспекте Плеханова, 62. Больных там было очень мало: в огромной палате на двенадцать человек я одна. На следующий день я раздобыла костыли и ходила с ними на одном протезе.

Тут никто особенно не торопился. Только через две недели меня осмотрели и ведущий хирург, и профессор-консультант: неврома, ее нужно удалять.

Я сама хорошо не знала, что это такое, но чувствовала временами в ноге жгучую боль, которая прошибала, как током, и отдавалась по всему телу судорожными толчками.

Все начиналось сначала…

И опять операция. Пятая! На этот раз еще более сложная.

Пришла я в сознание только на вторые сутки и случайно от ребят узнала, что лежу в палате «предсмертников».

Смутно помню, что на стенке я увидела очень уж розовый блик от заходящего солнца и затянутое какой-то дымкой лицо моего врача. И опять впала в беспамятство. Сколько продолжалось такое состояние, не знаю. Я пришла в себя и сразу почувствовала боль в руке от укола.

Был уже день, и я лежала в своей палате.

Все время в продолжение недели, сменяя друг друга, около моей постели дежурили сестры. Кипятились иголки и шприцы, и за эту неделю мне сделали, пожалуй, больше уколов, чем за все время в Монине и даже в Иркутске. Недели через две мне стало лучше, были сняты швы, и хирург настоял, чтобы я стала на протезы.

Я пошла по коридору, постояла у окна, еще прошлась, а через полчаса у меня разошлись швы, и в гильзе хлюпала кровь.

Прошли почти весь сентябрь и половина октября, пока зажила эта рана.

В конце октября мне вручили путевку на два месяца в сочинский санаторий «Приморье».

НЕМНОГО РАЯ, НЕМНОГО АДА

Многое в жизни у меня было тогда впервые, впрочем, как и у каждого человека. Для своих лет я уже кое-что повидала. О Сочи тоже наслышалась, но то, что увидела, превзошло все мои ожидания. Вечнозеленые растения, доцветающие, но еще чудесные олеандры, море, Ривьера, дачи, дорога на мацестинские ванны – сплошная аллея длиной в тридцать километров; мне казалось, что я попала в настоящий рай. Правда, еще шла война, но здесь о ней напоминали иногда только эскадры кораблей на горизонте.

Санаторий наш стоял на самом берегу моря. И день и ночь тут слышен морской прибой.

Из окна своей комнаты я часами могла смотреть на безбрежное, постоянно меняющее свою окраску море, на восходы и закаты солнца, на небо, лунную дорожку, на весь этот праздник красок и волшебства.

И вот здесь, в этом сказочном для меня уголке, я особенно часто вспоминала папу и стала лучше понимать, как же ему был всю жизнь дорог этот таинственный, грозный морской простор. У меня было такое ощущение, что я вплотную придвинулась к морской романтике.

В санатории долечивались фронтовики после ранений и госпиталей. Я жила тем, чем жили здесь все отдыхающие.

Мне именно нравилось быть не «больной», а отдыхающей – это звучало куда лучше. Я принимала ванны, а в остальном была предоставлена самой себе. Судьба и здесь не оставила меня без друга: я очень сдружилась с Ниной Ионовой из Таганрога.

Маленькая, тоненькая, как тростиночка, черноглазая, с чуть вздернутым носиком и аккуратной родинкой на щеке, Нина легко бегала по берегу, пела, не умолкая, песни, была вездесуща – знала все о каждом обитателе «Приморья»; заводила «симпатии» и часто исчезала на свидания.

– Ах, Адка, я влюбилась! Как я теперь буду жить?

И все же жила. Жила весело, улыбчиво, искренне.

Ребята относились к ней чуточку с юмором, безобидным и добрым.

А она, этот крошечный «славнушок», как ее называл один из ее многочисленных санаторных поклонников, воевала санинструктором в одной из частей морской пехоты, была дважды ранена, контужена, вытащила из боя больше ста раненых, была награждена орденами и медалями. И при всем при этом осталась милой девчушкой.

Ко мне Нина почему-то очень привязалась, и надо сказать, что сделала она для меня немало.

Меня в ней покоряли искренность, прямота суждений, простота и какая-то наивная и светлая радость и любовь к жизни.

Мы с ней были почти неразлучны, жили вдвоем в комнате все эти два месяца.

Было решено (как просто и быстро в то время принимались самые серьезные решения!), что если я к концу декабря не получу писем из Белоруссии, то поеду с Ниной в Таганрог.

И вот однажды мне принесли целую пачку писем – штук семь или восемь. И все из моего Станькова: они побывали в Иркутске, затем в Тбилиси, и чья-то добрая душа отправила их оттуда в Сочи, прошив черной ниткой по одному краю, чтобы ни одно не затерялось.

Я плакала от радости и счастья. Волнуясь, дрожащими руками вскрывала конверты.

Писали мне двоюродные сестры Тамара и Любаша, писали мои сверстницы-подружки – все звали меня скорей домой, выражали радость, узнав, что я жива, что существую…

Но вот письмо от моей родной сестры Лели. Конечно же, там должно быть несколько слов, написанных моим милым другом, братом, однополчанином Маратом… Зовут ли они меня? Ждут ли?

Хотя письмо хорошее, ласковое, но в нем нет ни приглашений в Станьково, ни строчки от Марата, ни слова о нем…

Лёля сообщала, что работает в сельсовете секретарем, живет у тети Веры, передает от всех приветы. И все…

Я поняла, что ехать мне некуда. Оставалась Нина.

Всем я написала ответы. Отдельно – письмо Марату: учится ли он? Давала совет: поступить в нахимовское училище, чтобы быстрее осуществилась его мечта – стать военным моряком. Просила написать все-все о себе, о партизанах, о том, как они вышли из леса, кто и где сейчас из наших общих друзей и знакомых, где Саша Райкович?

«Пришли свою фотографию, – писала я Марату, – надо же мне привыкнуть к твоему теперешнему виду, а то встретимся, и я тебя не узнаю. Только тогда, когда я получу от тебя письмо, я приеду в Станьково. Где и у кого ты живешь? Как я мечтаю добраться до старенького дома бабушки Зоей и поселиться в нем вместе с тобой! Вместе нам ничего не страшно. Я буду ждать от тебя письмо и фотографию…»

До Таганрога ехали с Ниной на деньги, вырученные от продажи моих последних вещей. Их было не так уж много, и все из Иркутска – там шефы «справили» мне в дорогу костюм, пальто и три платья.

Таганрог встретил нас множеством развалин – наследие фашистской оккупации. Но одновременно и строящимися домами и учреждениями. И, как везде и всегда, я видела новое, интересное: рядом с квартирой Нины уцелел и работал Дом-музей А. П. Чехова. До этого я мало читала произведений этого писателя и еще меньше знала о его жизни.

Это был первый музей в моей жизни, и такой необыкновенный! Мне казалось, что Чехов только ненадолго вышел из этого дома и вот-вот вернется. Передо мной открылся, вернее, пока только чуть-чуть приоткрылся скромный, застенчивый, добрый и умный человек. Все годы потом мое представление о нем не изменялось, а только делалось глубже и шире. Навсегда я влюбилась в этот писательский и человеческий образ, навсегда пленилась его грустным и светлым юмором. Не будь Нины, Таганрога и этого музея, может быть, никогда я бы так близко не познакомилась с милым Антоном Павловичем Чеховым…

Я звала мать Нины бабушкой. Может быть, она и не была такой старенькой, но очень часто в юные наши годы люди среднего возраста кажутся нам стариками. Она тоже была маленькой, как Нина, тоже такой же «славнушок»– энергичная и добрейшая. Говорила она, правда, в отличие от своей дочери, очень мало, всегда суетилась, все куда-то бегала, что-то искала и добывала. А искать нужно было многое: пропитание на троих, топливо, спички, соль, курево для меня и Нины (проклятое курево – мой вечный бич, с которым я веду настоящую войну все годы. Однажды заставила себя бросить и не курила шесть лет), мыло, соду и еще десятки предметов первой необходимости.

Жили очень бедно. Все, что мы имели тогда: моя пенсия – сто пятьдесят рублей, пенсия Нины – сто двадцать и бабушкина – тридцать. Плюс – хлебные карточки. Как это было ничтожно мало, если буханка хлеба стоила на рынке ровно столько, сколько моя месячная пенсия. Большей частью мы ели мамалыгу и фасоль. Каждый день я вертела ручную мельницу, перетирая зерна кукурузы на крупу для мамалыги.

Отапливались и обогревались «буржуйкой», на ней же готовили пищу. Мы жили в одной комнате, другая была наглухо заколочена. Вся мебель состояла из двух кроватей, стола и «буржуйки».

Жили дружно. Но беды меня не оставляли.

Снова открылась рана, да вдобавок я еще заболела инфекционным гепатитом: желтуха словно решила добить меня и обезобразить окончательно.

В больницу меня бабушка не отдала и лечила дома народными средствами. Чувствовала я себя в этой тесной комнатке, как дома, и вполне можно было бы сказать, что живу я в тесноте, но не в обиде. Если бы не одно обстоятельство.

Через какое-то время после приезда в Таганрог Нина резко и скоро переменилась, она уходила куда-то, не ночевала дома. Это я еще могла понять и простить: и в Сочи за ней водились если не такие, то подобные грешки. А вот то, что она грубила на каждом шагу матери, вызывало во мне протест и возмущение.

Чаще всего мы оставались с бабушкой вдвоем. Получилось так, что она стала относиться ко мне лучше, внимательнее, чем к Нине. Дочери она боялась сделать малейшее замечание, сказать хоть робкое слово упрека, зная, что в ответ получит брань и слезы. Это было и в тех случаях, когда бабушка ставила меня в пример: Нину это нервировало, и хотя она мне не грубила и не высказывала прямо свое отношение ко мне, я чувствовала и понимала, что мешаю ей.

Я уже не могла назвать ее «славнушком».

Молчать, терпеть и поддакивать ей я не могла, мне было невыносимо жаль бабушку, и все во мне восставало против такой неблагодарности Нины к доброй и безответной матери. Для меня это было одно из самых первых и ужасных разочарований в людях.

Лёля не обладает моей слабостью и часто предостерегает меня. Вынуждена признать, что ее остережения много раз оправдывались, а я бывала посрамлена. И все же, и все же я предпочитаю быть обманутой, чем относиться предубежденно к каждому человеку на том основании, что кто-то и когда-то обманул твои надежды, подвел тебя, оказался не тем, за кого себя выдавал.

У меня даже появилась мысль уйти на время в Дом инвалидов, но я быстро ее отбросила и решила: как только смогу ходить на протезах, пойду в райсобес, где я стояла на учете, и в военкомат и попрошу какой-нибудь угол для жилья.

Денег у меня не было ни рубля – всю пенсию я отдавала бабушке. Все мое имущество состояло из пальто, форменного хлопчатобумажного платья, одной пары белья и двух пар обуви, сапожек и ботиночек, сшитых шефами еще в иркутском ателье индпошива.

Нина как могла наряжалась: перешила себе шубку и несколько платьев из бабушкиных, а вот обуви достать было негде, и я ей отдала свои ботиночки, которые ей подходили и нравились.

В середине марта я уже смогла ходить в райсобес, но мне там предложили только одно: идти в Дом инвалидов.

Нет! Не могла я все же этого принять, как бы мне ни было тяжело.

В моих документах была справка об окончании курсов бухгалтеров, и я стала просить дать мне работу по специальности: в этом случае позже я смогла бы получить и жилье.

Пока я ходила в райсобес, пока мне подыскивали место, пришло еще одно письмо от Лёли, в котором были такие слова:

Если можешь, то приезжай домой, как-нибудь проживем. Марат ходит в школу, занят, написать тебе не может.

До этого Лёля написала мне два-три письма, в них она сообщала, что Марат учится хорошо, и еще что-то о нем писала, но ни в одном не звала меня к себе.

И вот приглашение, пусть не очень настоятельное, но оно повернуло мою жизнь.

У Нины я уже не могла оставаться – это было ясно, хотя бабушка плакала, узнав, что я хлопочу о комнате. Меня продолжало угнетать и отношение Нины к матери, да и ко мне, угнетал мой образ жизни: одиночество, никакой «интеллектуальной пищи», кроме разговоров с не очень словоохотливой бабушкой, и то чаще на религиозные темы.

Безусловно, я и поныне благодарна им обеим за участие и немалую тогда помощь: больше трех месяцев я жила у них, и около двух – с открытой раной и желтухой.

Угнетала и моя бездеятельность. Ну и грусть по родным местам (я еще тогда не знала слова «ностальгия»). Я всегда-всегда очень тосковала по своей земле, по лесу, по полянам и грибным местам, по речке и пруду, а с тех пор, как узнала Полесье, то и по его весенним разливам, даже по воздуху Белоруссии…

Вернуться туда для меня было самой заветной мечтой и наибольшим счастьем.

Начались хождения в райсобес, военкомат, милицию; необходимо было оформить документы для отъезда – пропуск, паспорт, проездной билет. А тут еще беда: иду в паспортный отдел и боюсь (впервые в жизни получаю паспорт гражданки СССР, а год-то рождения соврала когда-то в отряде, и в моих документах он продолжал значиться неверно).

Прихожу к начальнику паспортного стола и все ему как на духу выкладываю (пусть уж будет что будет: или паспорт, или посадит в тюрьму!). Он засмеялся, подал мне бланк и говорит:

– Пишите свой настоящий год рождения, зачем вам чужой, да и старше потом, когда взрослее станете, не захочется быть.

Получила паспорт, пропуск тоже, через военкомат выдали бесплатный проездной билет по железной дороге.

Когда я уезжала из Таганрога, разыгралась целая драма: Нина вдруг решила уехать со мной. Бабушка горько плакала. Я как могла убеждала Нину, что не следует оставлять мать одну и что я еду в неизвестность: кто знает, как меня примут в семье тети. Меня мучила совесть, что Нина подумает о моей неблагодарности, но я говорила сущую правду. Я обещала Нине по приезде тут же написать и, если будет возможность, послать ей вызов, чтобы она смогла приехать в Белоруссию навсегда.

Я говорила это искренне, а потому осталась себе верна: я писала Нине много и часто, но она не отвечала. Я приглашала ее приехать, но она не отзывалась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю