Текст книги "Жизнь как она есть"
Автор книги: Борис Костюковский
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Женщина пригласила нас к столу и предложила пока остаться в хате.
Весь день до сумерек мы пробыли здесь.
Не было никакого смысла скрывать, кто мы и куда идем.
Когда снимали одежду, я отдала свой наган женщине, и она спрятала его в мешок с пером на печке.
После того как мы умяли стопку блинов со сметаной – неслыханная, ни с чем не сравнимая еда! – хозяйка нас тоже отправила на печку. Когда я шла, она обратила внимание на мои лапти и походку. Я сказала, что приморозила ноги. Женщина заставила меня снять лапти и размотать онучи, посмотрела, покачала головой (и было от чего: ноги мои уже начали синеть), потом принесла из сеней гусиный жир, смазала ноги и велела держать их открытыми. Девушки вытащили со двора на улицу козлы и целый день пилили жерди, приваленные к забору. Пилили не торопясь и наблюдали за лесом и дорогой к нему.
Целый день мы «прожили» на печи. Геня, с небольшими перерывами, ела и спала. А я, полусидя, смотрела на свои ноги, пытаясь шевелить пальцами: они были почти недвижимы, только чуть-чуть шевелились в голеностопном суставе. На коже кое-где появились волдыри. Боли по-прежнему не было, особенно когда я лежала.
Трудно припомнить, о чем я тогда думала. Скорее всего, о Марате. Мною владело только одно желание – скорее вернуться на базу. И еще: найти обувь, чтобы снять лапти.
Под вечер сестры сообщили, что несколько полицаев уехали на подводе в Усу и теперь около леса никого не видно. Снова я вырядилась в свои лапти, нацепила наган с ремнем под пальто, и мы пошли.
Вот и опять мы расставались с людьми, рисковавшими ради нас, совсем незнакомых, своей жизнью. Они ведь даже имен у нас не спросили. А рядом рыскали полицаи и в любую минуту могли заглянуть на хутор. Тут уж добра было ждать нечего: в лучшем случае – арест, допросы, розги, в худшем (и чаще всего) за укрытие партизан – расстрел. Сколько еще их было на моем пути, таких удивительных людей! Как я жалею теперь, что не всегда могу вспомнить их фамилии, имена, да и чаще всего они не называли себя. Но никакие годы не могут изгладить их из моей памяти. Они живут в моем сознании, как самые близкие и родные люди. Мир им на земле и вечная память в сердцах! Без них не было бы ни партизан, ни такого широкого сопротивления врагу, как тогда в Белоруссии.
В лесу мы сразу же попали на просеку телеграфной линии. Она была оборвана, столбы валялись тут же или были сожжены. Наверняка это была работа наших ребят. Просека вела напрямки к Ляховичам. А там мой дядя Саша, нередко выручавший меня из многих бед.
Километра через два из лесу на просеку вышел человек. Это был не полицай, а «доброволец» – из местной добровольческой дружины. Была среди предателей и такая разновидность. Они, собственно, ничем не отличались от полицаев, только форму не носили. Геня сразу затряслась вся и заныла. Я цыкнула на нее, велела быть смелее и «держать слезы». Что уж там будет, посмотрим, а сейчас не скроешься, «доброволец» нас заметил. Свернуть в лес – вызвать подозрение, повернуть назад – еще хуже. Мы пошли прямо на него.
Поравнялись с «добровольцем». На рукаве его полушубка-фашистская повязка. Взглянул на нас цепко, подозрительно, спросил, кто мы, откуда и куда идем.
– А из Станькова мы, – весело сказала я, как хорошему знакомому. – В Жирмонах мы были у родственников. Рождество справляли.
Но «доброволец» никак не отозвался и на мою веселость и на мою доброжелательность к нему. Он тупо продолжал задавать вопросы:
– Когда из Станькова ушли?
– Дней семь или восемь.
Он пожевал губами, сощурив глаза.
– Документы есть?
Господи, нет на тебя бабы Марили, паразит, предатель, гад! Пропади ты пропадом, провались в тартарары… Чтоб тебя гром убил…
– Где же у меня документ? – невинно говорила я, улыбаясь. – Вы что, дяденька, не видите? Малая я еще. До войны паспорта у меня не было – тогда еще шестнадцати не было. А золовка моя свой забыла в Станькове.
– Нашла время забывать. А я вот возьму да стрельну ее, а? Может, она партизанка?
– Она? – переспросила я, захохотала так весело и громко и все показывала на перепуганную, дрожащую Геню. – Да разве такие партизаны бывают? Уж лучше скажите, что я партизанка.
– Ладно, едрена вошь… – «Доброволец» засомневался, поскреб в затылке, самодовольно заулыбался. Честное слово, ему нравилось, что Геня его так боялась. – Она забыла, ладно… А ты?.. Немецкие власти, у кого паспортов не было, аусвайсы выдавали.
– Ах, аусвайс! – вскричала я. – А вот он у меня.
Надо же: я давным-давно забыла о нем. Еще в 41-м году я получила его в Станькове, уходя в Минск, взяла с собой. Там часто проверяли документы, и, уходя из дому в столовую, я держала его за обшлагом рукава пальто, чтобы долго не искать. Так я с ним и пришла в партизанский отряд.
Помню, однажды в землянке все его рассматривали, а кто-то посоветовал мне «выбросить его к черту». Я сказала, что он мне не мешает, пусть себе лежит, снова положила за обшлаг и совсем забыла.
Геня на меня смотрела с удивлением и страхом, думая, как после выяснилось, что я решила застрелить «добровольца». Чтобы у меня оказался этот чертов аусвайс, ей в голову прийти не могло.
Я вынула из-за обшлага эту порядком истрепанную бумажку и подала. Он читал, шевеля губами, видно, был не большим грамотеем.
– То-то, – сказал удовлетворенно, – всегда при себе документ должон быть, а то попадешь на другого, он тебя ч-чик, и все тут. А ты тоже не забывай паспорта. Скажи спасибо, что на меня напала, да что я со вчерашнего дня добрый, а то…
Он не стал досказывать, но нам и без того стало ясно, что бы он сделал.
Спасибо тебе, лопух! Правду у нас в Станькове говорили, что «добровольцами» становились кретины и недотепы.
Мы шли не торопясь, боясь оглянуться, а очень хотелось.
Ну и ну, везет же мне все-таки, что там ни говори!
Геня немного успокоилась и тоже, несмотря на темноту, пыталась рассмотреть мой аусвайс, очевидно, не поверив, что он настоящий.
– Я была уверена, что ты сунула ему какую-то бумажку, а сама хотела стукнуть его из нагана.
– Что ж, и стукнула бы, да только надобности в том не было.
Дядя Саша, как всегда, встретил нас очень сердечно. Геня поужинала и опять спать на печку.
Я сидела с дядей Сашей, разутая, и он меня долго и даже сердито убеждал остаться:
– Скажи этой здоровой тетке, пусть идет в отряд и расскажет, что с тобой, а сама останься здесь. Мы тебя спрячем, найдем врача, он вылечит тебе ноги. Вот поправишься, тогда снова можешь идти в свой отряд.
А как я могла сказать Гене такое: иди в холод, голод, в опасность, а я останусь в тепле и на чьем-то хлебе. Эта 35-летняя женщина представлялась мне абсолютно беспомощной.
Дядя Саша говорил, что с такими ногами я никуда не гожусь. Во-первых, гожусь, а во-вторых, я и мысли не допускала, что может быть еще хуже. Сейчас я вполне могу ходить. Все заживет, все будет «в лучшем виде», как говаривал Аскерко.
Да и как я могла не выполнить приказ начальника штаба отряда – любыми способами добраться до ворошиловцев или, в случае неудачи, вернуться в прежний партизанский лагерь? Конечно, я должна туда вернуться, тем более что теперь до него рукой подать. Я вернусь, ноги заживут – на мне все всегда заживает, – я буду по-прежнему ходить на задания с ребятами.
Ночью, впервые за столько времени, я по-настоящему вымылась, сменила лапти на красноармейские ботинки сорокового размера (хотя носила тридцать пятый, но ничего, намотала портянок – так теплее), взяла мешочек с табаком, который дядя Саша крошил из листа самосада почти целую ночь «на всех», Геня взяла другой мешочек с едой, приготовленный тетей Надей. Дядя Саша провел нас за околицу, и мы снова по целине пошли к уже совсем близкому и такому родному лесу – к нашему лагерю.
Прямо «на секрете» встретил нас Бронислав Татарицкий – наш партизан, чудесный парень, весельчак и шутник, «здоровый, как медведь, и храбрый, как лев», по всеобщему мнению, которое утвердилось в отряде.
– Что с тобой, Ада? – обеспокоенно спросил Бронислав. – Ты заболела?
– Да просто устала. – Мне было так хорошо, так радостно, что я искренне поверила в свои слова.
Наш лагерь почти весь был разрушен карателями, они здесь побывали и похозяйничали, как только могли. Но ребята сумели быстро восстановить одну землянку из семи. Мешок муки и мешок картофеля, запрятанные в условленном месте, немцы не нашли; и хотя картофель был мерзлый, Геня тут же приступила к своим поварским обязанностям.
На следующий день я тоже включилась в Генину команду, стала готовить на всех обед, а обмороженных перевязывать. Уж чем мы их перевязывали – богу одному известно. О своих ногах я и думать перестала. Немного только кружилась голова – подумаешь!
В этот день меня прямо захлестнула радость. Ребята сообщили – Марат жив! Жив, и даже осколочек его не тронул, только немного завалило землей и снегом. Вышел он из окружения самостоятельно, встретился с Татарицким, Тобияшем и Сорокой в какой-то деревне, и они велели ему идти в Добринево и дожидаться у связных, пока за ним приедут.
Я не верила, просто не могла поверить.
Но ребята в доказательство тут же сели в свой расписной «возок», пообещав привезти Марата.
В вечеру Марат был в лагере. Вот оно, чудо из чудес: нашелся мой головастый синеглавый братище… Жив и здоров. Ура!
Мы с ним целовались, обнимались, смеялись: радость-то какая! Он думал, что меня нет в живых, а уж что передумала я за эти длинные дни и ночи!
Потом радость улеглась, я как-то быстро привыкла к ней.
16 января вечером я разулась, сняла чулки; ноги еще больше потемнели, а чуть выше голеностопного сустава – волдыри шириной сантиметра в два-три.
Я попросила Нину Лошаеву посмотреть на мои ноги, она потрогала (такой же «медик», как я).
– Волдыри какие-то, – окая по-горьковски, сказала она. – А под кожей водичка переливается.
Сорви, Ниночка, эту кожицу сверху, – попросила я, – вода вытечет, а то мешает ходить.
Легко и безболезненно, вдвоем, мы оборвали кожицу с этих колец – волдырей на обеих ногах. «Водичка» вытекла, а под ней сине-красное мясо.
Нина помазала раны гусиным жиром, который я прихватила от дяди Саши из Ляховичей, перебинтовала настоящим стерильным бинтом (у нее сохранился индивидуальный пакет). Я обулась и снова была «в полном порядке».
В этот же вечер наш командир с двумя парнями послал меня на задание в Станьково.
Задание было несложное: зайти к фельдшеру Русецкому и получить медикаменты и перевязочный материал, попутно забрать и привезти в лагерь моих землячек – жен командиров рот Аню Кривицкую и Олю Бондаревич. В первую же ночь, когда нас окружили каратели, они сумели пробраться домой и прятались там от фашистов. Кроме того, надо было проведать больных партизан Буцевнцкого и Сетуна, узнать, каково их «моральное состояние».
Мы запрягли лошадь (уже и лошади были в лагере) и ночью тронулись в путь. Парни мне подчинялись, не перечили, тем более что не знали дороги и расположения деревни. Проехали наш заброшенный домик… Зашла к подружке Нине, спросила, есть ли поблизости гитлеровцы. Оказалось, есть. Они стояли в имении, которое мы не успели поджечь. Были там и литовцы. Рассказала Нина и такую историю. Когда началось окружение партизан, были собраны все партизанские семьи. Немецкий офицер приказал подразделению литовцев расстрелять их. В самый последний момент офицер-литовец вышел перед строем обреченных на смерть и заявил, что литовцы не будут убивать женщин, стариков и детей. Ни один литовец не выстрелил. Казнь не состоялась. Офицера-литовца расстреляли.
Еще я узнала, что фашистами были зверски изуродованы и убиты наши станьковские девочки Вера Пекарская, Шура Барановская, сестры Вера и Лида Врублевские и мой однофамилец Иван Казей. Много было Казеев в Станькове, очень много, но после войны их убавилось наполовину.
Задание мы выполнили, хотя и не на «сто процентов». У Русецкого, кроме склянки риваноля и двух бинтов, ничего не осталось. Никаких пополнений он давно не получал. Да и откуда было получать!
Сетун и Буцевицкий уверили нас, что как только встанут на ноги, одна у них дорога: обратно в лес, к партизанам.
Аню и Олю мы взяли с собой. Обе они сидели по своим домам в подполах и были рады-радешеньки своему избавлению и тому, что их не забыли.
Заходила я и к своей бабе Мариле. Она не только не ругалась, а плакала и просила меня остаться: я шла по ее хате, держась за стены. Ребят она накормила, а я есть не могла – так мне стало не по себе. Ноги не болели, я их по-прежнему не чувствовала, но была слабость и кружилась голова.
Я легла в сани, никому ничего не сказав. Мне совсем стало худо.
В лагере Аня и Оля спрыгнули с саней и помчались в землянку. А я сижу в санях и не могу двинуться. В буквальном смысле на четвереньках доползла до землянки, толкнула рукой дверь… и все исчезло в мраке и звоне…
Очнулась на руках у Бронислава Татарицкого.
Коллективно мерили мне температуру (Маршал со своей командой добыл и привез ящик немецких медикаментов, но никто и понятия не имел, что это за лекарства. Не было там ни бинтов, ни ваты, но зато отыскался термометр). Температура у меня оказалась высокой – около сорока. Напоили чаем с малиной (благо ее полно в лесу, да и про запас партизаны сушили), уложили на сено, и я уснула совсем спокойно – дома же!
На следующий день проснулась как ни в чем не бывало – здоровая. Снова чистила картошку, девчата с Геней варили какую-то похлебку.
Под вечер пришла разведка из штаба отряда. Вот уж радости было!
А ночью на лошадях уезжали с разведкой все, кто мог. Уезжал и Марат. Я кутала его шею, подвязывала поудобнее косынку на больной руке. Он стеснялся, оглядывался по сторонам – не смотрят ли на нас, но не сердился, приговаривая:
– Что ты, Адок, кутаешь меня, как маленького… Господи, я чувствовала себя такой взрослой, такой умудренной опытом, словно это вовсе и не я, а мама снаряжает Маратика в путь-дорогу! Я наставляла его не ехать на запятках саней-возка, как он собирался: разве удержишься одной рукой, на ухабе занесет возок, ударит об дерево – убьет. Попросила девчат потесниться и дать ему место.
Я оставалась в лагере с ребятами Маршала.
Он уговаривал меня уехать вместе с разведкой, но я стояла на своем: надо отправить больных и раненых, а мне не к спеху, все вместе уедем со следующей разведкой.
Дня через два-три я снова упала и больше уже не поднималась.
Я лежала на земляном полу на ворохе соломы. Дней пять или шесть за мной ухаживали, как няньки, Бронислав Татарицкий и Володя Тобияш. Добрались в лагерь еще несколько обмороженных, но одни из них кое-как передвигались, другие прыгали хоть на одной ноге, а я теперь даже ползать не могла. Вот когда невыносимо стали болеть ноги! Володя и Бронислав, видя, как я корчусь и мотаю по соломе головой, решили снять с меня валенки. Но боль адская – начнут тащить валенки, а я ору.
В это время к нам в землянку пришел Виктор Путята – радист из группы Ильича.
(Неподалеку от нашего лагеря базировалась группа армейской разведки Михаила Ильича Минакова, та, которая в составе группы «Джек» позже – в 1944–1945 годах – так героически действовала в Восточной Пруссии. Об этом написал книгу Овидий Горчаков, и по его же сценарию поставлен кинофильм «Вызываем огонь на себя». Радист Виктор погиб именно там, в Восточной Пруссии.)
То, что не удалось Брониславу и Володе, почему-то получилось у Виктора: он смотрел мне неотрывно в глаза, легонько тянул за валенок и уговаривал словно маленькую:
– А ты о другом думай! Вот увидишь, больно не будет. Ну разве больно? Давай отдохнем, давай сделаем перекур! Слышь, хлопец, дай ей закурить. Во-о-от, по-о-шли! Вот и все.
Действительно, валенок стянули, затем и другой. Сняли чулки. На том месте, где мы с Ниной оборвали с волдырей кожу, широкой полосой вокруг ног шла глубокая рана. Стопы совсем почти черные и уже немного ссохшиеся. И это были мои ноги!
Перевязать нечем, скудные наши запасы я сама же истратила на других раненых и обмороженных. Виктор сбегал в свою группу, принес бинт, немного ваты и марганцовки в порошке. Развели густой раствор, промыли им раны и перевязали.
Скоро пришла новая разведка из отряда. Укутали меня в полушубок, в чей-то теплый платок, запеленали, чем могли, мои ноги, и мой земляк, здоровенный и очень славный парень – Миша Кривицкий – бережно поднял меня на руки, вынес из землянки и уложил на сани с сеном.
Ехали мы долго. Кажется, одну ночь и часть дня. Ночью часто останавливались в деревнях. В одной из них у меня уже появилась под головой подушка и на ногах старое ватное одеяло. Я то теряла сознание, то снова приходила в себя. На остановках очень трудно было вносить меня в дом, а потом снова нести в сани.
Нужно было поднимать меня ровно, не нарушая положения ног. Ребята, милые неуклюжие ребята, делали все, что могли, чтобы не причинить мне боли, но у них плохо получалось.
Потом кто-то незнакомый мне, в длинном черном тулупе, по-хозяйски отстранил ребят, один взял меня на руки, приказав ребятам придерживать ноги, осторожно вынес меня из дому. По его распоряжению Костя Бондаревич сбегал в соседнюю избу, принес оттуда полмешка овечьей шерсти и укутал мои ноги.
Днем мы ехали уже по Копыльскому району, где базировалось много партизан. Нас встречали высланные вперед дозоры.
В деревне Песочное размещался штаб ворошиловской бригады, в которую и влился наш отряд. Меня внесли в дом, положили на деревянную кровать.
И начали сплошным потоком навещать меня партизаны. А стояло там, ни мало ни много, две или три бригады – уйма народу!
Очень скоро пришел Иван Максимович Дяченко, начальник медслужбы ворошиловцев, разбинтовал мои ноги, посмотрел, покачал головой.
– Нужно немедленно ампутировать, – сказал он, сердито нахмурив и без того грозные, нависшие над глазами брови.
– Что? Что это – ампутировать? – закричала я.
– Отнять, дорогая, ноги, чтобы ты жила.
– Не да-ам! Не хоч-чу!..
– Кто хочет, – спокойно сказал Дяченко, вставая, – никто не хочет. А надо. – Он ушел, даже не взглянув на меня.
Возле кровати стояли мой дядя Николай и Марат.
У Николая катились по лицу слезы, а человек он был не слабый.
Марат хмурил свой большой белый лоб, жмурился, как от солнца, и все повторял, держа меня за руку:
– Адок… Адок…
У меня не было слез, меня даже раздражали слезы Николая. Была отчаянная решимость: чтобы я дала отрезать свои ноги? Да никогда в жизни! Любая бабка в деревне вылечит мне их. Дура я, дура, не осталась у бабы Марили или у дяди Саши с тетей Надей, уж они-то заживили бы мне раны травами.
– Ну что ты, Николай, разревелся? – прикрикнула я. – Не дам я резать ноги.
– А помрешь?
– Не помру. Еще других переживу.
Я говорила это не просто так, а свято верила в свои слова.
В этот же день ко мне «подселили» разведчика из «Двадцать пятого», Пашу Шибко, раненного в грудь, с пробитыми легкими и застрявшей в них пулей.
Все последующие дни на остановках в деревнях нас с ним селили вместе: говорили, что мы самые неунывающие, терпеливые, хотя и «тяжелые».
И правда, мы с ним шутили, смеялись, а он даже пытался подпевать мне: поет, смеется, а в груди у него все клокочет, хрипит.
К нам все время шли и шли знакомые и незнакомые. Подбадривали, сообщали новости, несли гостинцы.
Неожиданно в одну из ночей Паша умер, а еще с вечера он был такой веселый… Смерть эта потрясла меня.
Меня по-прежнему окружали вниманием: каждый старался сделать или сказать что-то приятное.
Каратели добрались и до Копыльского района. Началось новое окружение. Гитлеровцы отозвали с фронта несколько дивизий, чтобы «раз и навсегда покончить с белорусскими партизанами».
Мы быстро ушли в деревню Большой Рожан, соединились с еще одной бригадой. Отсюда в начале февраля меня и еще нескольких «тяжелых» отправили на аэродром.
Я еду совсем по-барски, на отдельной повозке, у меня «своя» медсестра Соня и «мой» коновод Вася Мискевич. Проехали мы около 70 километров и попали в новое вражеское кольцо. Здесь вовсю свирепствовали гитлеровцы.
…Ночью, прорываясь из окружения, мчались на рысях, сани кренились все больше, а потом и вовсе перевернулись, и я вывалилась из них. Обоз – на километры, народу – тьма. Соня и Вася успели меня подхватить, только это и спасло: иначе затоптали бы кони.
После этого случая стали привязывать меня к саням веревками по животу и ногам. Вася мчал вовсю!
Я привыкла к боли и научилась молчать. Никогда не плакала и даже не ойкала во время перевязок.
…Потом это произошло прямо в лесу, на санях.
Обоз остановился. Подошел Иван Максимович Дяченко и сказал, как будто и не уходил от меня в тот раз из хаты:
– Давай посмотрим, что там у тебя.
Соня разбинтовала ноги. Он опять покачал головой:
– Нет, не дотянуть тебе до аэродрома. Да и когда он теперь будет? Придется отнимать немедленно, прямо здесь.
Я не протестовала уже, понимала, что ноги не заживут, и они мне, мертвые, начали невыносимо досаждать.
Вася развел костер, Иван Максимович стал прокаливать на нем ручную пилу-ножовку. Зачем это? Вася распряг лошадь и отвел ее в сторону.
…Соня крепко взяла меня за руки и легла мне на грудь.
Что там делал Дяченко, не знаю. Я плохо соображала.
Вдруг мне показалось, что из меня начали тянуть и тянуть дли-и-инную, бесконечную боль. Я стала куда-то падать и повисла на этой боли. Там, наверху, она быстро, как веревка в колодце, раскручивалась и тянула меня вниз. Это и в самом деле был колодец, я уже видела в нем почему-то цветную воду. Но вдруг у самой воды медленно заскрипела колодезная ручка, и уже не веревку, а меня стало накручивать на барабан. Вверх-вниз, вверх-вниз… Сколько это может продолжаться?.. Но вот меня выдернуло высоко к самому барабану, боль вдруг оборвалась, и я тяжело полетела в воду. Она была темной, совсем не цветной… Темной и горячей…
…Когда я пришла в себя, Соня стояла надо мной с нашатырным спиртом. Ног уже не было. Не было моих ног. Просто два обрубка, забинтованные холщовым бинтом. Где же мои ноги? Я их поискала глазами и ничего не увидела. Метрах в десяти стоял спиной Вася, положив на круп лошади свою голову.
Все теперь поняла, во все поверила: я без ног. А живут ли люди без ног? Как же они ходят? Я ничего этого не знала. Я только поняла, что нет и не будет ног!
Мне казалось, что у меня вообще в жизни ничего не осталось. Долго, много лет, да и теперь часто я смотрела и смотрю на женские ноги. Иногда вначале мне даже хотелось, чтобы все женщины были без ног. Чуть позже я уже смеялась над своей безрассудной злобой и несправедливым отношением к «ногатым» женщинам. Ко всему привыкаешь. Эта старая истина не утешает, но со временем помогает. «С горем надо переспать», – говаривала моя мудрая бабушка Зося. Да, с горем надо переспать и раз, и два, и три. Я стала проваливаться в сон, как в спасенье.
Надо было жить без ног, без протезов (о существовании которых Ада вообще узнала уже после операции), с гнойными болезненными ранами, без бинтов и медикаментов, без крыши над головой, на санях, колесах, носилках, в шалашах и под открытым небом, под пулями, в голоде, без мыла, без соли. Жить не день, не два, не недели, а долгие месяцы.
Особенно угнетали холщовые бинты: одни – на культях, другие – в стирке. В стирке – без кусочка мыла… Был, правда, мыльный корень. Научил кто-то из партизан находить его в лесу, на полянах.
Ада боялась одного: не стать бы обузой и помехой для всех – такой балласт! Но никогда, никто ни единым словом или жестом не дал ей этого понять. Даже в то время ей никогда не приходила мысль о смерти – она хотела жить.
Да, человек рано или поздно ко всему привыкает, ко всему приспосабливается, находит поводы для надежды, радуется любому случаю повеселиться. Если он хочет жить.
Первый шалаш поставили для раненых и больных в феврале. Роскошный, высокий, с основательным каркасом из бревен, укрытый, как шубой, еловым лапником, толстым, чуть ли не в полметра слоем. И тепло, и смолистый пьянящий дух от него.
Но вот в один прекрасный день основная жердь упала, сорвавшись с развилки, и весь шалаш рухнул. Это произошло, когда все спали. Аде повезло: стукнуло по костям (раны ее пошли выше, и торчали оголенные берцовые кости), но не очень больно.
Она как-то быстро сориентировалась, разгребла над головой лапник и высунула голову наружу.
И вдруг ни с того ни с сего напал на нее смех: смеялась от души, взахлеб, как давно уже не смеялась.
Отовсюду бежали на помощь, кто-то из ребят кричал на ходу:
– Где Ада?
Кто-то подхватил ее на руки, отнес в сани, а она все продолжала смеяться. И теперь еще, стоит ей вспомнить эту историю, неизвестно почему одолевает смех. Может быть, потому, что никто особенно не пострадал, а кричали все как безумные.
С тех пор Ада не хотела больше лежать в шалаше – на санях ей было куда лучше и спокойнее.
Обычно сани ставили в таком месте, чтобы ей было видно, кто идет в задание, кто возвращается, – на въезде в лагерь. Тут же неподалеку был и шалаш разведчиков «Двадцать пятого».
Возле саней всегда кто-нибудь толкался, Аду и на минуту не оставляли одну.
Трудно было в Полесье с продуктами в ту пору. О хлебе партизаны и не мечтали. Ели мучную пресную похлебку без соли. Все деревни на много километров вокруг были сожжены, помощь получить неоткуда, а весной и подавно.
Но здесь партизаны стояли недолго. В марте их снова начали обходить немцы. Чтобы уйти от них, вооруженных до зубов и остервеневших, нужно было перейти большое болото среди леса. Переход бригады, в которую теперь входил и «Двадцать пятый», начался рано утром по подмороженному льду и кочкам. Но бригада – это не отряд. Масса людей, обоз, раненые, пушки. И трясина не выдержала. Почему-то в этот день около Ады не было Сони. Ада ехала вдвоем с Васей, и на самой середине болота лед под лошадью провалился, и она завязла. Бьет из-подо льда вода, качаются на ней сани. Пока Вася пробовал выпрячь сани и поднять лошадь, стороной по пояс в воде проходили отряды, поднимая вверх оружие. А из лесу уже строчили из пулеметов по хвосту колонны.
– Иди вперед со всеми, – закричала Ада Васе, – иди, иди, не погибать же тебе из-за меня!
Вася колебался, но она прикрикнула на него, и он пошел…
Еще немного… и пройдут последние партизаны.
Если хлопцы пройдут и не помогут выбраться, ее живьем схватят враги. Так лучше умереть, не ожидая, когда схватят и будут издеваться.
Что же, у нее есть наган. Она вытащила его из кобуры, проверила – все патроны в барабане целы. Для себя оставит два последних, не один, а два (вдруг осечка!)…
Лошадь ушла почти вся в воду, торчала только голова, ее неумолимо засасывала трясина.
И вдруг совсем близко началась стрельба. Ада видела, как горстка партизан отстреливалась от десятков лезущих на них немцев. Она тоже стала стрелять по ним из своего нагана. Пусть уж зазря не пропадают ее пули.
То ли немцев всех перебили, то ли часть из них отступила, но она услышала знакомый торжествующий голос:
– Дали, гады, тягу!
И снова ей повезло. Среди группы партизан, замыкавших колонну, оказался ее прежний спаситель Костя Бондаревич. Она узнала его голос и уже потом увидела его высокую могучую фигуру.
– Костя, – закричала она что было силы, – я здесь!
– Ребята, давай сюда, – скомандовал Костя, – это наша девчонка. Это ты стреляла из нагана, Ада?
Только тут она поняла, что в барабане ее нагана не осталось ни одного патрона…
Человек восемнадцать ребят выволокли конягу, попавшую в яму подо льдом, а сани вместе с Адой вынесли на себе.
Снова жизнь!
Они вышли из окружения и стали устраиваться на новом месте.