355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Костюковский » Жизнь как она есть » Текст книги (страница 4)
Жизнь как она есть
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:38

Текст книги "Жизнь как она есть"


Автор книги: Борис Костюковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

…Помню, пришел один, еле передвигая ноги от голода, держась за заборы. Вошел в дом и упал.

Мама дала ему съесть только маленький кусочек хлеба и одну картошину. Я подумала: неужели она начала жалеть бульбу?

Она молча постелила ему тут же на полу, и он спал, не просыпаясь, почти сутки. Мама объяснила мне, что такому истощенному сразу наедаться нельзя.

Когда он начал шевелиться, мама дала ему какие-то капли и стакан кипяченого молока.

Нашлось у нас немного крупы, и я сварила жидкой каши.

Оборванный, грязный, измученный, на одной ноге рваные раны от укусов овчарки – такой он лежал на полу.

И снова я бегала к фельдшеру Русецкому, и снова он приходил вечерами и делал перевязки. Одеть нашего нового «гостя» было не во что: и дома, и у соседей мы подчистили все. И тогда я попросила своего одноклассника Костю Бондаревича, он принес какие-то старые брюки.

Товарищ этот прожил у нас дней десять, а как и куда ушел, не помню.

В начале августа Марат принес весть, что фашисты схватили Комалова и Дядиченко и держат их взаперти в графском каменном склепе.

В первые дни войны в Станькове начали появляться так называемые «приписники», бывшие военнослужащие, особенно те из них, кто служил когда-то в нашем городке и знал здешние места и людей. Почти в каждом третьем доме были такие люди, их «приписывали» в члены своих семей; многим так спасли жизнь, называя сыновьями, мужьями и братьями. Позднее некоторые из них партизанили, некоторые уходили на восток, но я не знаю ни одного случая, чтобы кто-нибудь из этих людей стал предателем или полицаем.

Баба Мариля тоже приютила у себя двух молодых ребят – Николая Комалова и Сашу Дядиченко, служивших еще совсем недавно в 59-м стрелковом полку недалеко от Станькова.

Эти ребята («сыновья» бабы Марили) очень часто стали бывать у нас и, как я потом узнала, вели какие-то серьезные разговоры с мамой.

Не знала я тогда и того, что они с помощью Марата прятали на кладбище оружие.

Мама сразу решила, что ребят этих надо как-то спасать.

Задержали их прямо на улице без документов, а у бабы Марили осталась справка на имя Комалова, что он лежал в начале июня в госпитале по поводу хронического ларингита (ему удаляли гланды), и фотография Дядиченко еще до армии, в гражданской одежде. Она была им подписана.

Мы с мамой думали, гадали, что сделать; в «жены» ни одна из нас не годится. Потом я сбегала за маминой сестрой Ларисой, и мы ей предложили такой план: она идет в комендатуру и рекомендуется женой Дядиченко (для этого мы на его фотографии пишем над подписью: «Дорогой жене»). Я же – как «сестра» Комалова – являюсь туда с его справкой, в которой дату выписки из госпиталя подправили на 21 июня.

Прежде всего я сбегала и узнала, нет ли в комендатуре Опорожа, он теперь все время толкался там. Надо ли говорить, как мы боялись этого человека!

Я, как уже упоминала, училась в одном классе с его дочерью Аней и имела все основания зайти к ней домой.

Пан Опорож обедал, перед ним – графин с водкой. Жена прислуживала, Аня заводила патефон. Я поздоровалась с ним вежливо, он что-то буркнул в ответ. Мы пошептались с Аней. По всему видно, что Опорож только недавно пришел домой.

Выбежав от Опорожей, я заметила, что в озере, вблизи от парка, кто-то моет бочку, а рядом стоит немецкий часовой. Любопытство потянуло меня к этому месту. Подошла и вижу: это Комалов и Дядиченко моют походную кухню, которую привезли к озеру на себе. Я прошла мимо, не взглянув на них, и стала разговаривать с часовым. Он гнал меня, а я, глядя ему в глаза, кричала, благо он не знал русского:

– Мы придем с Ларисой в комендатуру. Запомни, Саша: ты ее муж. А ты, Коля, – мой брат. Мы попробуем вас выпросить миром.

Часовой оттолкнул меня, велел Комалову и Дядиченко впрягаться и везти обратно вымытую кухню.

Но дело уже было сделано, и мама, узнав, как я ловко провела часового, поразилась:

– Ну и ну! Откуда это у тебя?

А я и сама не знала откуда: все произошло как-то само собой.

Вскоре мы с Ларисой были у коменданта. Она – трусиха, я – сорвиголова, мы славно дополняли друг друга. Плохо помню, что и как говорила Лариса в защиту своего «мужа», но хорошо помню, как я молила, плакала, просила, совала справку, объясняла, как могла, по-немецки, который учила в школе, что брат мой после операции выписался, справку ему выдали, а документы он должен был 23 июня получить у дежурного врача. А тут война. У нас еще есть младший брат, а отца-матери нет. И прочее, и прочее.

Комалова отпустили, и мы ушли с ним, а Дядиченко задержали. Но тут, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло.

В комендатуру после обеда навеселе вернулся Опорож. Сашу Дядиченко он видел в первый раз, но когда комендант спросил у него, кто это, живет ли он в Станькове и действительно ли женат, тот, пьяный, сказал что-то вроде: «Кажется, из Станькова. Я молодых плохо знаю… Да, вроде бы женат».

Комендант решил отпустить Дядиченко.

После этого и мой «брат», и «муж» Ларисы прятались, не попадались на глаза Опорожу.

Немного позже, когда у нас уже скрывался политрук Домарев, мама спасла его от угона в Германию, а может быть, и от расстрела, тоже несколько рискованным образом.

В тот день оккупанты окружили деревню и всех жителей согнали в большую казарму военного городка. Началась проверка документов. Всех, кому не исполнилось шестнадцати лет, отгоняли в одну сторону, взрослых, у кого документы в порядке, отпускали. Всех без документов – особенно мужчин – сразу в машины и увозили.

За столом, к которому все подходили в порядке очереди – Опорож, староста Юран, комендант из Дзержинска. Многие успели спрятаться, в том числе и Дядиченко с Комаловым, а Домарева из-за больной ноги взяли. Мама стоит позади него. У меня все в порядке. Я уже среди тех, кому нет шестнадцати. Домарев, хромая, подошел к столу, мама из-за его спины протягивает свой паспорт и, в упор глядя на Опорожа и Юрана, говорит:

– Это мой муж. Он бежал из Бреста, в созетском лагере там сидел.

Прошла какая-то доля минуты. Возможно, в голове Опорожа за это время пронеслось многое, и что-то шевельнулось в подлой душе Юрана – не то страх, не то совесть, но на вопрос коменданта, правда ли это, оба они, не говоря ни слова, наклонили головы.

Никогда не забуду глаза мамы в этот момент: темные, гневные и угрожающие, они словно гипнотизировали этих двух мерзавцев.

У меня захватило дух, ноги подкосились, и я чуть не потеряла сознание. Ведь это происходило на глазах у всей деревни, которая хорошо знала мужа Анны Александровны Казей…

В полной тишине мама и Домарев уходили из казармы.

Домарев пришел к нам в конце июля или начале августа. Его привели Марат и Комалов. Мама не удивилась появлению этого человека. Марат рассказал мне, что встретил Домарева в лесу еще вчера, ночью его перевели на старое кладбище. До этого немцы сильно контролировали лес, дорогу за кладбищем. Они ходили, как папуасы, обвешанные ветками.

Мама посылала меня в этот день пройти в лес и проверить, пропустят ли они меня, посмотреть, где они стоят, много ли их. Я ходила дважды, брала с собой корзину для грибов, немного еды. Кто-то должен был меня, в случае, если я пройду в лес, встретить, забрать еду. Но оба раза меня возвращали. Немцы рылись в моей корзинке, а я говорила, что иду за грибами и для себя несу полдник.

Поздним вечером Домарев появился у нас. Он был ранен в ногу, на ней вместо бинта – гнойная, грязная тряпка.

И снова через огороды я бежала к Русецкому. И снова он пришел со своим неизменным саквояжиком.

Когда я увидела Домарева в первый раз, лицо его мне показалось знакомым, но разобраться хорошо не могла: оборванный, грязный, заросший.

Через несколько дней я уже была убеждена, что видела этого человека. Мне был знаком и этот длинноватый нос с маленькой горбинкой, и большой рот, и немного криво поставленные зубы, и выпуклые светло-серые глаза, и густые рыжеватые брови, и такие же с рыжинкой волосы, и веснушки… Мало-помалу я начала припоминать: он был тогда с тремя кубиками на петлицах и со звездой политработника на рукаве гимнастерки. Мы, девчонки и мальчишки, пробирались через дыру в заборе в клуб воинской части посмотреть кино. И этот высокий, стройный политрук не раз выставлял нас из клуба. Однажды он вызвал даже солдата с винтовкой, и тот нас «сопровождал» далеко за проходную будку… Но все это было еще до войны, в середине 1940 года. Тогда, естественно, я недолюбливала этого строгого начальника клуба 59-го стрелкового полка… Сейчас я могла судить более объективно: он был спокойный, малоразговорчивый, и, когда улыбался, лицо его удивительно преображалось – становилось мягким и добрым.

Чудесные это были ребята – Саша Дядиченко и Коля Комалов. Понимая, как это трудно, все же попробую нарисовать их портрет. Я вообще за последнее время разворошила свою память: даже не подозревала, что сохранилось так много и с такими мельчайшими подробностями.

Вот Коля. Темноволосый и черноглазый, лицо круглое, явно восточного происхождения, но белое, со следами перенесенной оспы. Глаза с чуть заметной раскосинкой, очень быстрые и смешливые. Несмотря на небольшой рост и маленькие руки и ноги – совсем не мужские, – Коля отличался силой и ловкостью. Любил петь, много рассказывал о своем воинской службе, почти наизусть знал всего Суворова. Мне нравился Суворов с его короткими, рублеными и ясными фразами. Марату тоже. От Коли мы по-настоящему узнали и о Маяковском. Он мог часами с пафосом и немножко смешно читать его стихи и целые поэмы. И хотя многое в то время нам было не вполне понятно, любить Маяковского я научилась именно у Коли. Он часто вспоминал Алтай и свой родной Барнаул, горевал, что родители ничего не знают о его судьбе и, наверно, оплакивают его сейчас…

А вот Саша Дядиченко. В моей памяти они всегда рядом – Коля и Саша, как братья-близнецы, хотя более непохожих друг на друга людей трудно себе представить.

Сухощавый, жилистый, длинноносый, с некрасивым лицом, Саша был застенчив, краснел по любому поводу и без повода. Он был медлителен в движениях и, в отличие от быстрого, энергичного Коли, казался флегматичным, все больше помалкивал и тайком писал стихи. Я-то знала об этом: в большинстве своем они посвящались мне…

Коля ходил в домотканых грубых брюках, в слишком просторной для него синей косоворотке и пиджаке с разноцветными заплатами. Саша – в кордовых брюках и тоже в косоворотке, но только черной (мама сшила), старая солдатская телогрейка даже в жару накинута на плечи.

О, как хорошо, как ясно предстают они передо мной даже сейчас в этом нищенском одеянии с чужого плеча…

Я к ним настолько привыкла, что тосковала, если им случалось день или два не появиться в нашем доме. Я бежала к ним навстречу, они мне стали как родные братья. Коля был постарше Саши года на два, но особой разницы в их возрасте я не видела: одному – лет двадцать, другому – года двадцать два.

Да, относилась я к ним, как к старшим братьям, а они ко мне – соответственно, чуть покровительственно и как-то но-особенному бережно.

Втроем, а то и вчетвером – с Маратом, мы уходили в лес, сидели плечом к плечу, тихонько пели советские песни.

Но мои названые братья не всегда были со мной и Маратом.

Случайно я увидела однажды ночью, как они вместе с Домаревым куда-то ушли. Вернулись почти уж под утро. Домарев лег на полу поспать, ребята задами пошли к бабе Мариле на сеновал.

А я в это время сидела на крыше сарая, обхватив коленки руками, смотрела на небо и слушала звуки ночи.

Это было мое излюбленное место и самые лучшие минуты. Отсюда я видела, как появляются первые лучики света, как неожиданно и каждый раз по-новому восходит солнце.

Отсюда, с крыши, я увидела однажды, как Домарев и ребята возвращались со стороны старого кладбища… Что они делали там? Куда ходили? Я поняла, что в доме от меня есть какие-то секреты.

Я сказала об этом маме, она рассмеялась:

– Глупая, просто они считают тебя девочкой и не хотят подвергать опасности!

Я надулась и на ребят и на маму.

Очень я волновалась, когда заметила, что и мама стала исчезать из дому. Возвращалась она радостная, возбужденная. Ночью, вместе с Домаревым, Сашей и Колей, переписывали сводку Совинформбюро. Но вот и мы с Маратом получили первое «боевое задание»: прокрадывались по тихим, безлюдным улицам села и расклеивали сводки на деревьях, на дверях бывшего сельсовета, а теперь управы, на перилах моста, на заборе парка.

Ночью к нам пришли четверо незнакомых мне людей. Мама разбудила меня и велела тихо провести их к домам тех наших односельчан, которые, как мы знали, в первые дни войны воспользовались ситуацией и натаскали к себе воинского обмундирования со склада.

Марат уже не спал. Вместе с ним мы показали дома Фаины Скоп и Юрия Буйницкого. В первом доме хозяйка подняла было крик, но ее тут же приструнили. У нее оказалось немало белья, гимнастерок, брюк и сапог. Во втором доме все обошлось спокойно. Буйницкий без возражений все отдал.

– А как же, – говорил он, – мы – с открытым сердцем… Ведь я что: думаю, пусть фрицам не достанется… А нашим, советским, я с превеликой радостью…

К Коле и Саше прибавился еще Михаил Бондаревич – молодой советский офицер, наш, станьковский, житель. Собирались они ночью, и особенно в те дни, когда мама и Иван Андреевич Домарев ходили куда-то слушать радио и записывать сводки Совинформбюро.

Мама и все мы были начеку: почти ежедневно я или Марат ходили к парку и в военный городок разведать, что там делается. В городок прибыла какая-то немецкая часть, в парке тоже были фашисты.

В один из этих дней Иван Андреевич позвал меня и Марата и дал такое задание: пробраться в клуб бывшего 59-го стрелкового полка (он улыбался при этом, хитро поглядывая в мою сторону: мол, тебе, Ада, эта дорога хорошо знакома), зайти в помещение киноустановки и взять кусок линолеума, которым там был устлан пол.

Конечно, и я и Марат хорошо знали туда дорогу, но ведь кругом фашисты, и, чтобы войти в кинобудку, нужно было подняться метра па два с половиной по наружной лестнице.

Не знаю, откуда уж мама достала яблоки, своих у нас не было. Она принесла килограммов десять, не меньше, и мы с Маратом пошли продавать их немцам.

В самом клубе – он уцелел – была солдатская казарма, а все бывшие казармы, за исключением трех, были разбомблены в первые же дни войны.

Мы подошли к клубу, но часовой к самым дверям не подпустил. Я стала в сторонке и начала торговать, а Марат играл поблизости, подбрасывая яблоки. Я спорила, тщательно считала пфенниги, советских денег не брала, с азартом торговалась, объясняясь, уж как могла, по-немецки. Марат в это время должен был, играя, зайти за клуб и там самостоятельно сориентироваться, как подняться в будку (она была с противоположной стороны от главного входа). Я видеть его не могла и очень волновалась, изредка поглядывая на дорогу, на часового, который медленно ходил от дверей здания до угла и обратно. Было воскресенье, немцы чувствовали себя вольготно, многие ушли по деревням на добычу. Яблок у меня оставалась почти половина. Покупатели не церемонясь лезли в мой мешок и не все отдавали деньги. Я тогда садилась на мешок и кричала по-русски, показывая пальцем на вора: «Эй, ты, не уплатил, а яблоки взял! Давай пфенниги!» Немцы были настроены благодушно, гоготали.

Марат появился из-за угла клуба. По-прежнему, как мячи, подбрасывая перед собой два яблока, глянул в мешок и сказал:

– Дай деньги, я посчитаю.

Я ему отдала мелочь. Это был условный знак: «Все в порядке».

В это время к нам подошел какой-то младший офицер, уже пожилой, важный, с выдвинутой вперед, как у щуки, челюстью, отобрал мешок с остатками яблок и дал мне пинка коленкой.

Я нарочно стала просить мешок, ныть, тереть кулаками глаза: немец должен был понять из моих слов, что меня будут ругать дома.

Офицер оскалил удивительно мелкие острые зубы (сходство его со щукой стало еще более разительным) и заорал по-немецки что-то, из чего я поняла, что надо немедленно убираться. Оглянулась: Марат, тихонько считая деньги, шел к дороге. Испуганно втянув голову в плечи, поплелась за ним и я. Солдаты были довольны моим видом, кричали и смеялись мне вслед, говорили всякие скабрезности.

Я догнала Марата уже при выходе из городка.

– Ну что? Взял?

– А они и не караулят будку. Взял!

В общем, мы решили, что не так уж сложно и опасно было украсть кусочек линолеума: он был спрятан теперь у Марата под рубахой.

Нам с Маратом ничего не говорили, но, как я позже узнала, в лесу изготовлялись какие-то фиктивные документы для «приписников» и ребят, которые бывали у нас дома. Для этого и нужен был линолеум – отличный материал для граверных дел.

В один из последних дней сентября необходимо было переправить в лес, для партизан, оружие и катушку с телефонным проводом, припрятанные Колей Комаловым и Маратом на старом кладбище.

Я и Комалов дожидались в лесу, а Марат и Дядиченко переносили к нам это оружие. Потом нас с Маратом отправили домой, а Саша и Коля остались. Ночью пришли партизаны и всё забрали у них. Утаили мы с Маратом только один браунинг из авоськи тети Дуси…

В эти же дни мама посылала меня в Борисовщину, к «портному». Я относила ему несколько раз челноки от швейной машины и приносила от него такие же. Что было в них и было ли – не имею понятия до сих пор. А может быть, челноки служили какими-то условными знаками. (Дело в том, что этот «портной» позднее был командиром отряда «Боевой». Я видела его там, но не разговаривала ни разу. Узнал ли он меня, не знаю. Фамилия его Гриценевич.)

АРЕСТ

Бывают такие дни, когда в память навечно врезается все, даже незначительное и малоприметное. Может быть, это потом уже так «срабатывает» память, и лишь потому, что именно в эти дни происходит очень важное, что полностью переворачивает всю твою жизнь.

Прошли годы, десятилетия, но я почти по часам и даже минутам могу восстановить события этого дня.

…Мать велела мне постирать белье. Я топлю русскую печку, грею воду для стирки. Время под вечер. Мама и Домарев собираются и уходят. Я уже догадываюсь куда: от дома, по мелкому кустарнику – к кладбищу, а там переберутся через шоссейную дорогу – в густой старый ельник, где кто-то их встретит…

Обычно мама перед уходом говорила: «Я скоро вернусь, это очень важное дело. Ты, Ада, сама тут хозяйничай!» Мы с Маратом никогда ни о чем ее не расспрашивали. Понимали: мама скажет то, что сочтет нужным.

И все же чувствовалось, что в доме у нас происходит что-то очень важное, серьезное. Маленькая, вся покосившаяся от старости хатка бабушки Зоей стала чем-то значительным для всего Станькова, и не только Станькова.

Прошло некоторое время, прежде чем я узнала подробности, тщательно скрываемые матерью от нас с Маратом.

Я задаю себе вопрос: почему мама так поступала? Оберегала нас, детей, от опасности? Но разве не опасно было расклеивать сводки Совинформбюро на самых видных местах? А ведь мама сама поручала это нам! Разве не опасно было выкрасть кусок линолеума или следить за тем, сколько пушек привезли в гарнизон и сколько машин с солдатами туда приехало? А собирать и прятать оружие? Нет, видимо ставши подпольщицей, мама, никогда не изучавшая строгих законов конспирации, чутьем постигала эти законы.

И еще я спрашиваю себя: откуда у мамы была такая зрелость, такое понимание происходящего? Когда все привычное, казалось – незыблемое, рушилось, когда многие были беспомощны и растерянны, она хорошо понимала, как надо действовать, что делать. В ней была такая уверенность, воля, что все подчинялись ей беспрекословно. Все, включая Домарева, Комалова, Дядиченко и Михаила Бондаревича. Как уж между ними распределялись обязанности, сейчас сказать трудно. Она прислушивалась к их советам, и все же последнее слово, как рассказывает Михаил Бондаревич, оставалось за ней.

Тяга в печи была хорошей, вода грелась быстро, настроение у меня было бодрое. Я, по обыкновению, громко напевала и не слышала, как вбежал Марат.

– Адка, что ты поешь?! – закричал он, тяжело дыша. – Там приехали фашисты. Я еще таких не видел. У них черная форма и на рукавах черепа. Они по нашей улице идут, ко я их обогнал. Это они к нам идут, Адка!

– Да откуда ты знаешь, что к нам?

– К нам, – упрямо повторял Марат.

Пока мы препирались, фашисты уже вошли во двор. Они действительно были в зловеще черной форме. Тут же вспомнив, что на шкафу лежат печати, сделанные из линолеума, я бросилась туда, затолкнула по два плоских кружочка в туфли. И снова обула их. Туфли эти были старые и чуть велики мне. Мы с мамой любили носить их вместо шлепанцев.

Не знаю, сколько ушло времени на эту процедуру, очевидно, считанные секунды. В дверях появился высокий сухощавый офицер со стеком в руке. За его спиной выросли двое солдат с автоматами. Если бы он (кажется, это был капитан) держал в руке не стек, а пистолет, я думаю, мне не было бы так страшно. Он ударял себя стеком по голенищу сапога и смотрел на меня белесыми, какими-то пустыми глазами. Губы его улыбались, а вместо глаз была жуткая пустота, словно туда попал туман.

Во дворе остались еще несколько солдат и полицаев. Уже позднее я узнала, что все они – и офицер, и солдаты, и полицаи – были палачами из минского гестапо.

Марат сразу же попытался выскользнуть за дверь, но его грубо схватили и бросили на лавку.

Офицер довольно свободно говорил по-русски, и его диалог со мной я помню почти со стенографической точностью.

Он:Здесь живет Анна Александровна Казей?

Я:Здесь.

Он:Кто будешь ты, и как тебя зовут?

Я:Зовут меня Адой, я дочь Анны Александровны Казей.

Он:Очень хорошо. Кого скрываете вы в доме?

Я:Мы никого не скрываем, а живем своей семьей.

Он:Перечисли семью.

Я:Отец, мать, я и брат.

Он:Тебе бесполезно скрывать, мы все знаем. Скажи, кто приходит в ваш дом по ночам?

Я:К нам ходит только соседка, но она бывает днем. А ночью мы все спим.

Он:Ты хорошо притворяешься, но мы сумеем заставить тебя говорить правду.

Я:Господин, пан капитан, я говорю правду. У нас не бывает гостей, мы никого не приглашаем. Да и угощать теперь нечем…

Он:Угощать?.. Пока я буду угощать тебя…

И в этот момент я ощутила острый, обжигающий удар по лицу, как будто кто-то приложил к нему раскаленное железо и с силой отдернул. Раньше, когда я слышала от бабы Марили, что у нее «в глазах побежали желтые и черные круги», мне было смешно. Но теперь у меня тоже потемнело в глазах и побежали разводами черные и желтые круги, кольцами и пятнами. Я отлетела в угол и ударилась головой о стену, но тут же попыталась подняться. Офицер снова ударил меня, на этот раз сапогом в бедро.

Никогда в жизни я еще не испытывала такой ненависти, как в эти минуты.

Улыбающаяся маска вместо лица (а офицер продолжал улыбаться, и выражение его лица не изменялось ни на секунду) вызывала во мне такое омерзение и бешенство, что я готова была броситься на него с кулаками, кусать и рвать ногтями эту холеную харю с погасшими глазами, словно затянутыми белесой пеленой. Мне не было ни страшно, ни больно, меня только захлестывала горячая волна ненависти и чувство собственного бессилия. По лицу и шее текла кровь.

Невозможно объяснить – почему, но я в упор глядела на офицера так пристально, как будто старалась прочитать что-то на его лице. Когда я встала, гестаповец больше не бил меня. Как будто бы ничего не произошло, как будто мое лицо и сарафан не были залиты кровью, офицер продолжал задавать вопросы:

Он:Сколько тебе лет?

Я:Пятнадцать.

Он:Где сейчас твоя мать?

Я:Пошла на поле.

Он:Сколько лет матери?

Я:Тридцать шесть.

Он:Отцу?

Я:Сорок.

Он:Скоро вернутся?

Я:Не знаю. Они недавно ушли.

Он:Мы подождем. А пока… пока мы посмотрим.

Он обернулся к солдатам, что-то резко сказал им по-немецки, а мне и Марату велел сесть на скамейку. Начался обыск. Марат с жалостью посмотрел на меня и прошептал:

– Адок, вытри кровь, этот гад, кажется, вышиб тебе глаз.

– Ничего, маленький, глаз цел.

Офицер посмотрел на нас внимательно и как будто даже ласково сказал:

– Вы не будете шептаться. Вы не будете говорить ни одного слова.

И мы не говорили. Мы только смотрели друг на друга. Бедный Маратик! Я как-то за все это время ни разу не посмотрела в его сторону. А он видел, как меня бил офицер, и ничем не мог помочь мне. Разница в возрасте была у нас четыре года, я чувствовала себя значительно старше брата. Он сидел непривычно бледный, с такими сжатыми челюстями, что его и без того худые скулы выпирали еще больше. Что он думал в эти минуты, «наш мужчина», как звала его мама?

Солдаты ворочали мебель, рвали обои, перетряхивали постели, простукивали полы, заглядывали в каждый угол, в каждую щелочку, облазили подполье, исследовали горшки и кувшины, даже золу в печке: ничего не нашли. Связали в простыню мамино белье. Офицер молча подошел к скамейке, Марата отбросил в сторону, а сам стал обыскивать меня.

Никогда не забуду этого унижения, этих рук, шарящих по телу. Мне было бы легче, если бы он бил меня, боль спасала, давала силы и ненависть, а тогда я чувствовала себя не только беспомощной, но оплеванной с ног до головы. Лицо гестаповца придвинулось теперь совсем близко, рот его с острыми белыми зубами был приоткрыт, а глаза вблизи казались безумными. На мне был всегдашний сарафанчик (от первого тепла до самых заморозков), и гестаповец разорвал его от ворота донизу. В эту минуту я окаменела. Я стояла голая и, когда к моим ногам упал сарафанчик, не пошевелилась, боясь, как бы гестаповец не заставил меня снять туфли. Солдат вывернул у Марата карманы брючек и пиджачка, нашел там гвозди, веревочку, пять патронов к браунингу. Он ударил Марата по голове и снова отбросил к скамейке.

– Сядь! – приказал мне офицер и вытащил из-за голенища сапога свой стек.

Я подобрала остатки своего сарафана и кое-как прикрылась ими.

Во дворе солдаты стояли без дела и разговаривали. Все, что происходило здесь в доме, казалось, нисколько не занимало их. Странно, что обыск шел только в доме. Но это промелькнуло в моем сознании просто так. Я думала и тревожилась совсем о другом. И когда вдруг услышала голос мамы, какая-то сила подбросила меня к окну.

– Где дети? – громко спросила мама.

– Мы здесь! – крикнула я.

Офицер и солдаты быстро вышли во двор.

Я увидела лицо мамы в профиль. Она уже шла к калитке со двора, за ней солдат и полицай, а потом Домарев и за ним остальные гестаповцы и полицаи. Я подбежала к окошку, выходящему на улицу, и еще раз увидела маму. Коса ее упала из-под головного тонкого шарфика на спину, старенькая жакетка цвета хаки, голубой в цветочках домашний халат и старые сапожки на босу ногу, которые она надевала только в лес. Вот и все. Такой я запомнила маму в последний раз. Такой она навсегда уходила из нашего дома. Но разве я знала, что это навсегда? Я еще надеялась на какое-то чудо. Ничего у нас в доме не нашли. Может быть, и у мамы и Домарева тоже ничего не было.

Вернулся полицай, спросил, где документы. Мамина сумочка со всеми документами висела на стене; удивительно, но во время обыска ее не заметили. Я сняла сумочку и отдала ее со всем содержимым. Там же был мой аттестат об окончании восьмилетки.

Не помню уже, когда исчез из дому Марат… Я не могла двигаться – руки и ноги словно ватные, голова и бедро болят, во рту все разбухло: и язык, и десны. Я дотащилась до кровати и упала на нее в полузабытьи. Меня окружали чудовища, сверху нависло что-то огромное, необъятное, необъяснимое, как когда-то в детских снах, после которых я про сыпалась в слезах. Сколько так прошло времени, не могла понять.

Проснулась, когда в окошко постучал наш бывший колхозный бригадир Алексей Казей и сказал, что меня требуют в сельсовет гестаповцы.

Я огляделась: в доме все перевернуто вверх дном. На столе лежало несколько свернутых из «моршанки» папирос. У меня мелькнула вполне осознанная мысль, что ночи уже прохладные и маме будет холодно, нужно захватить что-то теплое и еще махорку: маме и Домареву пригодится. Я взяла пачку махорки, курительную бумагу и старенький пуховый платок из шкафа, уже с дырками, который отец привез из Кисловодска еще в 30-х годах.

Как была, почти нагая, зашпилив сарафан тремя булавками, пошла к сельсовету. Издали увидела, что у ворот стоит крытая черная машина, а чуть поодаль еще одна – грузовая.

Смотрю – за одним домом Саша Дядиченко, Миша Бондаревич, Замогильный, Привалов и еще несколько таких же «приписников», которые бывали у нас в доме.

Привалов быстро шепчет мне, что они выйдут на шоссе, чтобы подкараулить эти машины, и, если удастся, освободят маму и Домарева. Не удастся освободить – забросают машину гранатами, пусть гибнут и фашисты! Привалов успел сказать, что маму и Домарева уже допрашивали, и сейчас они в «черном вороне». Хотя я впервые слышала такое название, но поняла, что оно относится к крытой машине.

Я вошла в бывшее помещение сельсовета. За столом сидел знакомый офицер. Увидев у меня в руке платок и махорку, выслушав мою просьбу передать это маме, гестаповец сказал все с той же неизменной улыбкой:

– Хорошо. Передадим. Но скажи мне: ты отдохнула? Подумала? Захочешь отвечать на вопросы?

– Да.

Он:Очень хорошо. Тогда скажи, кто такой Домарев Иван Андреевич? Ведь это он запутал твою мать в такие дела, за которые великая Германия не прощает.

Я:Это мой отец.

Он:Где же он был до войны?

Я:Отбывал срок заключения в Витебске, а после перевели под Брест. Там из тюрьмы его освободили ваши войска.

(Все это я хорошо усвоила от мамы и Ивана Андреевича.)

Он:И когда же он у вас появился?

Я:В первые дни войны, пришел пешком.

Он:Почему он хромает?

Я:По пути из Бреста сильно натер ногу, была рана, после – экзема.

Он:Ты все, оказывается, знаешь. А кто лечил его?

Я:Сама мама. Травами, припарками.

Он:С кем он водил дружбу? Кто к нему заходил?

Я:Никто. Мы живем бедно, а после того как отец сидел в тюрьме, все нас сторонились.

Он:А куда он отлучался вместе с матерью, как и сегодня?

Я:Сегодня – на поле. А вообще – иногда в лес, за грибами, за хворостом…

Он:Ну хватит! А это кто? Тоже не знаешь?

Передо мной лежала фотография Коли Комалова в офицерской форме.

– Я не знаю этого человека.

– Погляди назад! – скомандовал мне гестаповец. Оглянулась: сзади стоял Коля Комалов со связанными назад руками, за ним полицаи.

Я молчала, держалась за стол, чтобы не упасть.

– Узнаешь?

– Нет.

– Хорошо, мы тебе напомним. – С этими словами он неторопливо вышел из-за стола и начал хлестать меня своим стеком.

Когда я падала, он меня бил ногами, когда я поднималась – снова град ударов по лицу, плечам, голове.

Очнулась на траве у крыльца сельсовета. Было очень тихо. Надо мной стоял Марат. Я шевельнулась, поняла, что жива, кое-как встала на ноги. Черная крытая машина стояла на прежнем месте. Даже не понимая, что делаю, быстро пошла к ней и стала стучать в дверцу. Подоспевший солдат отшвырнул меня от машины, а я не переставала кричать:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю