355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Алмазов » Белый шиповник. Сборник повестей » Текст книги (страница 12)
Белый шиповник. Сборник повестей
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:21

Текст книги "Белый шиповник. Сборник повестей"


Автор книги: Борис Алмазов


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

– Вы их оправдываете! Они ваш дом сожгли. Половину жителей убили. Вас самого изувечили…

– “Оправдываю”! – усмехнулся конюх. – Ты, девонька, наговоришь! “Оправдываю”… Чего было – не забыть, а только злобой много не наживёшь. Злоба злобу родит! Потому Россия и стоит, что мы в себе злобу задавить умеем. – Он загасил окурок. – Нынче бой окончен, теперь и разобраться можно, кто на нашу страну с мечом, как говорится, шёл, кого вели, кого гнали, а кто и не шёл… Ты видала у них агитатора? Вон безрукий-то. Всё им газетки читает. Так он руку-то ещё в Испании потерял. С тридцать восьмого года в подполье. Что в тюрьмах да в лагерях пересидел – это не перескажешь… Вот тебе и немец! Ведь у них не только Гитлер был, у них и Тельман был, и этот, как его, Карл Либкнехт… Не все немцы – Фрицы, этот, вот видишь, Александр…

– На! – сказала тётя Паша, ставя перед немцем ещё одну порцию каши. – Ешь. Наломался небось с топором-то, и где только научился? Инженер ведь!

Алевтина ещё спорила с дядей Колей. А я ушёл со двора и стал бродить вдоль лагерного забора, подальше от всех, потому что голова моя распухла от мыслей. В ней словно гудели, метались и сталкивались разные слова. “Немец – и вдруг Александр! Капитан – и вдруг строитель!”

Но самое странное: когда он заговорил о том, что у него погибла жена и дети, мне стало его жалко.

Глава двенадцатая

ДА ПУСТЬ ХОТЬ ЧТО ГОВОРЯТ!

Утром на линейке начальник лагеря, сердито блестя очками в тонкой оправе, сказал, что пионерский лагерь переходит как бы на военное положение.

– В связи с участившимися случаями нарушения дисциплины и режима, – голос у него был скрипучий и скучный, – организуются патрули из старших отрядов… Всякий, кто нарушит…

“Наверное, жеребёнок уже родился, – думал я. – Интересно, какой он? Чёрненький? Рыженький?” И ноги мои были готовы сорваться с места и припустить к конюшне. Иногда я ловил на себе тревожные взгляды Ирины-Мальвины.

– У нас уже есть злостные нарушители! – гудел начальник лагеря. – Ну-ка, пусть выйдут на всеобщее обозрение.

Он начал называть фамилии, и нарушители стали выходить из строя. Одни стояли опустив голову, другие, наоборот, улыбались и строили рожи.

– Хрусталёв!

Я шагнул вперёд. Всего неделю назад я точно так же стоял перед строем и умирал со стыда, а сейчас мне было совершенно не стыдно и даже смешно. На затылке у начальника лагеря торчал вихор, и ветер качал его, как травинку.

– Не было дня, когда бы он не нарушал дисциплину, – говорил начальник. – Ходил на минные поля! Ежедневно бегает в деревню за четыре километра!

И вдруг раздались аплодисменты. Я оглянулся – Ирина-Мальвина, вся красная от волнения, хлопала в ладоши. А за ней начали хлопать и другие ребята. Один из нарушителей, рыжий и конопатый, начал раскланиваться и приседать, как балерина.

– Прекратите балаган! – закричал начальник. – В общем, это последнее предупреждение. Все указанные лица – кандидаты на исключение из лагеря.

– Боря! – сказала Ирина после линейки. – Ну ты хоть один денёчек не убегай! Ты слышишь, что говорят, тебя могут из лагеря исключить!

– Да пусть хоть что говорят! Меня ещё и не поймают!

– Ой, что ты! Поймают! Все мальчишки из старших отрядов дежурят. Вон по двое вдоль забора ходят.

– Что я, дурак, через забор лезть?

– Всё равно убежишь?

– Убегу! А что мне тут делать? С Липой головастиков ловить или в футбол гонять, чтобы Серёга мною командовал… А сегодня у Рыжки жеребёнок родиться должен.

– Ну, тогда я с тобой пойду, – решительно сказала Ирина. Я сначала хотел сказать, что, мол, только мне тебя не хватало. Но почему-то но сказал… Вообще, Ирина хорошая девчонка. Вот была бы она мальчишкой, так можно бы было с ней дружить.

– Ладно! – сказал я. – Только потом не жалуйся.

– Ты что! – Глаза у неё и так-то большущие, а теперь вообще как два блюдца сделались.

– Патрули расставили, – засмеялся я. – А мы с тобой пойдём через кухню.

– Да! – сказала Ирина со страхом. – Там немец!

– Да он какой-то ненастоящий. И зовут-то его Александр… Не бойся.

Мы бежали вприпрыжку. Миновали лес, перешли вброд речку – я вёл Ирину своим ежедневным маршрутом. Но на лугу, где у меня была протоптана тропинка в густой траве, мы вдруг увидели множество женщин.

Они шли широкой цепью, ритмично взмахивая косами, и трава ровными волнами ложилась позади них. Мне бросилось в глаза, что среди косарей не было ни одного мужчины, и я вспомнил слова дяди Толи: “Было в деревне девяносто три мужика, а с войны пришло двое: я да Коля одноногий”. И сейчас же я вспомнил Александра, и снова в душе моей поднялось недоброе чувство: это из-за него, из-за таких, как он, женщины должны заниматься мужским трудом, делать работу, которая им непосильна. Я смотрел в измученные суровые лица колхозниц, на их низко надвинутые белые платки, на потные худые спины в ситцевых кофточках, и мне было мучительно оттого, что я не могу им помочь.

Эти женщины напомнили мне мою маму: когда она по ночам низко наклоняется над учебниками, у неё такое же напряжённое суровое лицо.

Мальчишки, ровесники нашим ребятам из второго отряда, крякая и надсаживаясь, подавали вилами траву на возы. Ещё один мальчишка, закусив губу, носился на конных граблях, а девчонки, чуть больше Ирины, деловито сгребали сено в копны.

– Вот! – сказала Ирина. – Они работают, а мы в лагере прохлаждаемся!

– Берегись! – прокричал мальчишка и пролетел мимо, звеня колёсами разбитых граблей.

– Пойдём быстрее, – потянула за рукав меня Ирина. – Нехорошо стоять и смотреть, как люди работают. Прямо мне вот именно что совестно.

От конюшни раздавались звонкие удары. Дядя Толя, присел на корточки, набивал обод на колесо.

– Дядя Толя, – сказал я, – что вы делаете? Вам же нельзя!

– Я маленечко, маленечко, я осторожно, – задыхаясь, отвечал старик. – Телега, вишь, без колёс стоит. Колёса развалились… А счас каждая телега на вес золота. Я счас, я маленечко.

Я помог ему катить колесо, вставил чеку, обильно намазал ось дёгтем, как показывал мне старик.

– Ну вот, ну вот… – приговаривал он, садясь на завалинку и дыша открытым, как у рыбы, ртом. – Ну, слава богу, сделали… Теперь можно катить хоть до Москвы.

– Боря! – прошептала Ирина мне на ухо (а я, признаться, забыл про неё). – Где же жеребёночек?

– А! Жеребёнок-то? Народился! Народился! – услыхал её шёпот старик. – Подите – в последнем деннике с мамашей отдыхает.

Мы боязливо вошли в полумрак конюшни и прижали носы к щелям загородки. Рыжка звучно жевала сено, а в тёмном углу лежало какое-то существо.

– Вот он, – прошептала Ирина.

Комок вздрогнул и распрямился, как пружина. Вороной жеребёнок поднялся на тоненьких соломинках-ножках и начал тыкаться лобастой головкой в бок матери – искать вымя.

– Какой хорошенький! – умилилась Ирина.

Рыжка насторожила уши и зло захрапела.

– Пойдём! – сказал я. – Не надо её волновать.

– Ага! – согласилась Ирина. – А то от волнения может молоко пропасть. Мама моя говорила, от волнения молоко пропадает. Только давай ещё посмотрим.

Мы ещё раз посмотрели на жеребёнка, который, причмокивая, тянул вымя и от удовольствия притоптывал копытцами.

– Ребятки! – позвал нас дядя Толя.

Мы вышли из конюшни, жмурясь от солнца.

– Вы того! – сказал старик. – Поспешайте-ка в лагерь, а то там вас хватиться могут. И сегодня и завтра, аж до воскресенья не ходите. Сапёры будут в карьер мины и бомбы вывозить.

– Какие бомбы?

– Да неразорвавшиеся, которые разрядить не удалось. Их в карьер вывезут и там взорвут. Вас в лагере, наверное, каждый час пересчитывать будут, так что вы бегите, а то могут вас хватиться.

– Что, устала? – спросил я Ирину, когда мы перешли брод и я заметил, что девочка стала отставать.

– Нет. Ни капельки. Только что мы никак не дойдём? Вроде, как в деревню шли, дорога короче была.

– Знаешь что, – сказала она немного погодя. – А ты ещё знаешь какую-нибудь сказку про настоящее, ну, как про рябую курочку?

– Конечно.

– Расскажи, мы и дойдём быстрее.

И она взяла меня за руку.

– Ну, слушай. Эта история случилась с папой на войне. Он нам её в письме написал. Было на фронте затишье. Немцы не наступали – выдохлись, а наши ещё сил не накопили. Сидели в окопах, друг против друга, перестреливались, а боёв больших не вели. У наших солдат в траншее жила ручная мышь Клара. Это была очень хорошая мышь. Уж неизвестно, кто её надрессировал, но только умела она стоять на задних лапках, брать корм из рук и кружиться, если вдруг начинала музыка играть. Ну, танцевала, в общем.

Солдаты её очень берегли. И чтобы ночью не наступить на Клару, устроили ей гнездо в каске, а каску ставили на бруствер, на край окопа, значит.

Однажды фашисты решили взять наших бойцов в плен. Подкрались незаметно. Спустились в окоп. Идут. А наши бойцы в блиндаже спали.

– А часовой? – спросила Ирина тревожно.

– А он не слышал.

– Заснул, что ли?

– Ты что – заснул! Боец на посту никогда не спит! Папа про часового не писал. Вот немцы крадутся по траншее. Один как поскользнулся и схватился рукой за край окопа. А там стояла каска с Кларой. Мышка выскочила да прямо ему за шиворот. Тут фашист как заорёт! Наши бойцы выскочили из блиндажа. Из автоматов – та-та-та-та!.. Так Клара спасла наших бойцов.

– Хорошая сказка, – похвалила Ирина. – Только про курочку лучше. Я мышей боюся…

А я вдруг подумал про того немца, которому мышь за шиворот упала. Он почему-то показался мне похожим на Александра. Закричал. Значит, тоже мышей боялся… Его из автомата – та-та-та-та… И он упал на дно окопа. Убитый. А может, у него дома дети остались? Мать? Вот что значит война.

– Нет! – сказал я. – Эта сказка не так кончается. Наши бойцы выскочили из блиндажа: “Руки вверх!” И все немцы сдались сразу, и наши взяли их в плен.

– Ой! – прошептала Ирина. – Кто это вон там стоит?

– Где?

– Да вон.

Мы уже были у самого нашего лагеря. Там играл баян и слышался голос Алевтины Дмитриевны:

– И раз, и два, и три…

Это девочки репетировали художественную гимнастику.

У самого забора спиною к нам стоял солдат. Я его узнал.

– Гриша! Пчёлко!

Он не услышал. Он смотрел туда, где шла репетиция, и улыбался задумчиво.

На нём была белая от стирки гимнастёрка, отглаженные бриджи, аккуратные обмотки и начищенные ботинки.

– Гриша! – тронул я его за гимнастёрку.

– Тю! – сказал он. – Та це мий знаемый. Добридень!

– Здрасти.

– А я задывивсь, як воны выробляють гимнастыку. Ой и гарна ж у вас учителька! – вздохнул он.

– Хочешь, я тебя познакомлю?

– Ни! Ни! – замахал руками солдат. – Ни за що! Ты шо, сдурел? Вона учителька, а я хто?

– А ты солдат!

– От и оно, шо солдат. Кода б я был, наприклад, охвицер або сержант… а то тильки солдат. Хиба ж ей солдат ровня?

– Да у тебя ж вон сколько медалей! – Я их только что заметил и насчитал семь штук, да ещё два ордена Славы!

– Га! – солдат безнадёжно махнул рукой. – Стой, ось я тоби дам… – Он сунулся в куст и достал оттуда огромный букет белого махрового шиповника.

Ирина ахнула и всплеснула руками.

– Ось! Витдайте учительки. На памьять. От.

– Сам и отдай.

– Ни! Ни! – замахал он на меня руками так, что все медали на его груди зазвенели. – Не можно. Витдайте, будьте ласковы.

– Мне что, – сказал я, – я отдам. Может, чего передать?

– Кажи, есть один солдат… Та ни, ничего не треба передавати. Дякую! Спасибо! – И он побежал к дороге.

Букет был огромным. Ирина держала обеими руками охапку белых, опьяняюще пахнущих веток.

– Смотри не уколись!

– Да тут все шипы срезаны.

– Во! – хмыкнул я. – В Алевтину втрескался!

– Ну и что? – сказала Ирина. – И ничего смешного.

– Ты на него посмотри! Маленький вон какой. Некрасивый. Конопатый. Он же меньше Алевтины!

– Ну и что?

– Ну как же они поженятся, если он такой некрасивый?

– Ну и что? Зато он хороший. Вот именно что даже очень хороший… Цветы принёс.

– Да он и по-русски говорить-то не умеет.

– Он украинец, вот и говорит по-украински. У меня бабушка, не баба Настя, а которая в Армении живёт, она вообще по-русски говорить не умеет, так что же она, плохая, что ли?

– То бабушка! А то солдат! Вообще-то, – нашёл я выход, – если бы он стал генералом… Или хотя бы полковником, и приехал бы на коне! Тогда, может быть…

– А может, он ещё и станет генералом!

– Ха! Сказала! Да на генерала знаешь сколько нужно учиться?.. Ты на него только посмотри! У него всё лицо конопатое!.. Хоть бы он гвардеец был, а то так… Ведь он даже не сапёр, он из строительного батальона. У него на погонах эмблемы такие. Другие разминируют, а он им обед доставляет.

– А ты, Боречка, очень даже вредный! – сказала Ирина и пошла впереди меня.

– Ну и пожалуйста! – закричал я ей вслед. – Зато, к вашему сведению, я правду говорю. Никакой он не герой! И не будет им никогда!

И опять мы с Ириной поссорились! И весь вечер она со мной не разговаривала, хотя цветы Алевтине Дмитриевне мы передавали вместе.

Алевтина вдруг покраснела сильно-пресильно. У неё даже слёзы на глазах выступили.

– Хорошо, – сказала она. – Только больше, пожалуйста, не исчезайте. Завтра мы пойдём в деревню давать концерт. Ты, Ира, будешь стихи читать, которые мы репетировали, про урожай. А ты, Хрусталёв, никакого номера не приготовил, ты всё бегаешь где-то, и поэтому тебя не включили в программу.

Она говорила, а сама всё время невольно прижимала букет к груди и зарывалась лицом в пахучие цветы. И лицо у неё было какое-то особенное! Счастливое. Только она очень стеснялась, что ей цветы подарили…

Мне было хорошо на неё смотреть. Если бы я знал, что она так обрадуется, я бы ей раньше целую охапку цветов принёс бы и подарил.

– Ничего! – сказал я. – Ничего, что меня в программу не включили. Я, Алевтина Дмитриевна, со зрителями посижу с большим удовольствием.

Глава тринадцатая

ВИВА, ИСПАНИЯ!

После завтрака весь наш лагерь пошёл на сенокос. Это был настоящий парад! Грохотали барабаны, развевались отрядные флажки, и ребята шагали в строю, весёлые и торжественные. Старшие отряды косили и сгребали сено, а мы, поскольку нам были велики грабли (а к вилам и косам нам строго-настрого подходить запрещалось), должны были дать концерт.

К нам пришла тётенька с баяном, и мы начали репетировать. То есть наш отряд. Я не репетировал, потому что они уже давно начали, а я в занятиях не участвовал. Алевтина велела мне сидеть в сторонке, а тётенька с баяном говорит:

– А почему он нам не помогает?

– Пробегал! – говорит пионервожатая.

А баянистка на меня внимательно посмотрела и говорит:

– Но нам же очень нужен помощник режиссёра.

Меня назначили помощником режиссёра. Ирина (она читала стихи и была конферансье) говорила мне, кто выступает следующим, а я искал его и выталкивал на сцену.

Это было очень трудно, потому что я волновался, а ещё потому, что все ребята сильнее меня, и мне было трудно их выталкивать. Я очень устал на репетиции и всё думал, что если и на концерте придётся ребят так выталкивать, то, пожалуй, они мне могут вечером тёмненькую сделать.

Мы пообедали раньше, чем всегда, и пошли давать концерт. На лугу уже никто не работал. Женщины-колхозницы и наши ребята сидели в кружке и слушали выступление того однорукого немца-коммуниста, которого я уже видел с пленными. Он говорил громко и размахивал кулаком над головой. Говорил он почти без акцента:

– Сейчас в Германии сложилось, практически, два государства. Одно стремится к миру и социалистическому пути развития, а второе мечтает о новой войне!..

Он говорил долго, и его внимательно слушали. Я увидел, что у берёзы стоит Гриша Пчёлко, как всегда в своём грязном промасленном комбинезоне. Он во все глаза смотрел на Алевтину.

– Здрасти! – сказал я.

– Ой! Та то ты, хлопчик? Здравствуй!

– Я ваши цветы передал, не беспокойтесь. Они, по-моему, очень нашей пионервожатой понравились. Она их всё время нюхала, и сейчас они у неё в комнате стоят. А чего вы тут делаете? – спросил я, потому что Гриша очень смутился.

– Я? А ось мий трактор стоит. – Он показал рукой, где, действительно, за лугом стоял трактор. – От та пустошь вся выгорела от огнемётов и всего такого, мы её весной разминировали, а сейчас я её орю, чтоб траву посияты.

– А чего вы пашете, разве вы колхозник?

– А у их и трактора нема. Та и поки солдаты должны эту землю орати, я зорю. Сапёры ещё пройдут, а уж потим сняты.

– Начинаем наш концерт! – прокричала Ирина.

– Ну, я пойду, я же помощник режиссёра! До свидания.

– Добре. Иды. До побачения!

Сначала ребята делали гимнастические пирамиды. Больше всего поправилось, когда мальчишки все стали на одно колено и стали вглядываться вдаль, а Федул, Серёга и Бойцов Коля взяли донышко от бочки и подняли на нём Липу. На Липе была зелёная фуражка, сделанная из бумаги, и он тоже вглядывался вдаль, а потом читал оттуда сверху, что граница на замке”. Эта пирамида называлась “Пограничники”. Все очень хлопали в ладоши, а немец, его звали товарищ Кляйст, хлопал себя ладонью по колену, потому что второй-то руки у него не было.

Девчонки танцевали “барыню”, и лезгинку, и “татарочку”. Ирина читала стихи. А под конец объявила:

– Мужской квартет!

Федул, Липа, Бойцов и Серёга выстроились, переглянулись и стали под музыку маршировать.

А потом Липа пропел:

Возьмём винтовки новые! На штык флажки!

Серёга подхватил:

И с песнею в стрелковые пойдём кружки!

И все вместе они выкрикнули:

Раз! Два! Все в ряд! Шагай, отряд!

У них очень здорово получилось. Мне понравилось, ноги под такую песню сами маршировали. Липа прокричал следующий куплет:

Когда война-метелица! Придёт опять!

Должны уметь мы целиться! Уметь стрелять!

В этот момент одна из женщин-колхозниц рядом со мной тяжело вздохнула. Я сразу перестал маршировать. Женщины пристально и печально смотрели на квартет. Никто не улыбался. У них были тёмные усталые лица и большие загорелые руки…

– А почему? – спросил громко дядя Толя, когда Ирина объявила, что концерт окончен. – Почему у вас артист Боря не выступал? Очень просим спеть! – И он захлопал в ладоши. И все сказали: “Просим”. Мне даже жарко стало, но я вышел в круг.

– Он же не репетировал! – сказала Алевтина.

– Ну и что, засмеялся дядя Толя. – Он всё равно артист.

Я посмотрел на женщин, на грабли, воткнутые в землю.

– “Лучше нету того цвету”! – громко объявил я песню.

– Но это же не детская тематика! – сказал начальник лагеря и строго заблестел очками. Но я уже запел, и тётенька баянистка ловко стала аккомпанировать:

Лучше нету того цвету, когда яблоня цветёт…

И колхозницы вдруг заулыбались. Они поняли, что это я для них пою!

Как увижу, как услышу, всё во мне заговорит!

Вся душа моя пылает! Вся душа моя горит!

Я представил, что как будто я солдат и иду домой с войны. Яблони цветут, сыплют метелью лепестки. Месяц такой, что если рассыплешь иголки, то их можно подобрать. И ничего, что заросли травой дорожки, потому что по ним четыре военных года никто не ходил!

Теперь уже все мне подпевали. А я начал махать руками, как дирижёр! Мне хотелось сказать всем: “Ничего, что всё разорено, что работа такая тяжёлая и женщинам так трудно. Всё равно остались незабвенные слова, это значит – незабытые. Это значит – ни про мир, ни про счастье, ни про любовь никто не забыл. И Гриша Пчёлко, может быть, станет генералом, и Алевтина его полюбит. И вдруг произойдёт чудо – и все погибшие вернутся домой. И сын дяди Толи, и сыновья тёти Паши, и мой папа, и дядя, и дедушка”.

Мне так хлопали, что я думал, уши треснут. Громче всех хлопал по коленке товарищ, Кляйст. Когда все разошлись и принялись косить, а Гриша затарахтел своим трактором, немец подошёл ко мне и всё смотрел на меня и улыбался. Он даже один раз потянулся рукой к моей макушке, но не дотронулся. Он, наверное, боялся, что мне это будет неприятно. У него такое лицо было, совсем как у мальчика, растерянное. Как будто он сам удивлялся, что улыбается. Как будто у него под его нынешним лицом, в суровых складках было другое лицо, весёлое, мальчишеское. И вот он заулыбался, и то прежнее лицо стало видно. Когда он речь говорил, я подумал, что он рябой, а теперь стало видно, что он конопатый. Тот мальчишка, каким он был прежде, наверное, был конопатый.

– Товарищ Кляйст! – сказал я ему. – А вы были в Испании?

– Был, – ответил он.

Тут мы все стали просить, чтобы он рассказал нам про Испанию. Он начал рассказывать про Мадрид, про уличные бои, про то, как шёл в атаку с пением “Интернационала” немецкий коммунистический батальон, как дрались в небе “курносые” – советские истребители.

– А вы спойте какую-нибудь испанскую песню, – попросил я.

Кляйст улыбнулся.

– Я знаю немецкую песню про испанских добровольцев. Её написал Эрнст Буш, немецкий антифашист.

И он запел негромко, прокуренным, непривычным к пению голосом: “Э вива ля Испанья!” И глаза у него сделались стальные и далекие, словно он смотрел издалека на горящий Мадрид, на бойцом, идущих в бой.

И в этот момент грохнуло!

– Ложись! – крикнул товарищ Кляйст. – Ложись!

Мы попадали на землю. Далеко в распаханном поле стояло облако пыли. И товарищ Кляйст побежал туда. Он побежал неуклюже, боком, спотыкаясь о борозды.

Облако осело, и мы увидели, что горит трактор Гриши Пчёлко. А сам солдат свесился из кабины.

Несколько колхозниц поднялись, чтобы кинуться на помощь.

– Лежать! – нелепым тонким голосом закричал наш начальник лагеря. – Женщины, держите детей!

И он тоже побежал по вспаханному полю. А товарищ Кляйст уже был рядом с трактором. Мы видели, как он обхватил рукой Гришу и выволок его из горящей кабины.

Алевтина прижимала наши головы к земле, и другие женщины кричали на мальчишек, чтобы они не вставали.

Кляйст перехватил Гришу за руку и взвалил его на спину. Наш начальник лагеря был ещё далеко и не мог ему помочь.

И тут вместо трактора выросло огромное чёрное дерево. Даже не дерево, а куст высотою до неба. У него было красное основание и дымная верхушка.

Маслянистое огненное облако вырвалось из этого куста и проглотило товарища Кляйста с Гришей на плечах. Навзничь упал наш начальник лагеря, взлетели в воздух какие-то тряпки. И грохнуло во второй раз! Да так, что нас прижало к земле и горячий ветер разметал по полю сено…

Когда я поднял голову, через борозды спотыкаясь шёл наш начальник лагеря, и больше до самого леса не было ничего.

Глава четырнадцатая

ФЕРЦАЙН, БИТТЕ!

Телега догнала меня у поворота.

– Обратно наш Боря из лагеря убег, – сказал дядя Толя.

Он поднял меня под мышки в телегу. Дядя Коля правил Рыжкой, а жеребёнок бежал рядом, то пускаясь вскачь, то останавливаясь и пробуя травку на обочине. В телеге были навалены столбики и планки, сидеть было жёстко, но я терпел.

– Почему же он всё-таки подорвался? – Этот вопрос всё время меня волновал.

– Судьба, стало быть, его такая, – сказал дядя Коля-мордвин, поправляя протез, который стучал о дно телеги.

– Какая там судьба! махнул рукой дядя Толя. – Что она его допрежь-то щадила? Ведь он с конца войны по сю пору на минах.

– Так ведь он же не сапёр!

– То-то что не сапёр. В минах не разбирался. Тракторист он. У них в войну рядом с селом аэродром был. Так вот он поначалу на этот аэродром с отцом пришёл. На тракторе ездили, воронки заравнивали. Потом отца-то убили, так он один стал ездить. Непостижимой души был парень! Это ж подумать страшно! Бомбят! Рвётся кругом, а он на открытом поле со скоростью восемь километров в час взлётную полосу ровняет!

Мужчины закурили. Замолчали. Я сидел на корточках, держась за борта, и меня стукали планки, наваленные в телеге.

– Так, майор рассказывал, он и кантовался при аэродроме. После войны в колхозе опять с трактора не слезал. А тут срок служить пришёл. Опять на трактор – минные поля пахать. Я месяц назад видел, как он работал, так у меня мурашки по спине бегали. Едет, плугом мины выворачивает, а сапёры потом подбирают. Это ж какие нервы надо иметь…

– Так как же он тут-то недосмотрел? – допытывался я.

– А бог его ведает… – вздохнул конюх.

– Майор-то объяснял предположительно, – сказал дядя Толя. – Он не мину зацепил, а трос, которым мины были связаны. И не плугом, а гусеницей… Вот одну мину и рвануло. А самого, видать, контузило. Он мотор не выключил. Трактор ехал, за трос тянул, пока всю связку не рвануло.

– Да как же сапёры-то эти мины не обнаружили?! – Я готов был кричать от горя.

– Они на глубине. Да и не всякую мину миноискатель обнаружит. Ящик деревянный с толом или динамитом, а в бок – взрыватель – вот тебе и вся мина, миноискатель её не чувствует, а силы она большой. Куда тебя несёт! – закричал он на жеребёнка, который сунулся под колёса к материнскому вымени. – И этот с ним погиб… – вздохнул он. И мы подумали про товарища Кляйста. – Как он про Испанию-то пел! Ты, Боря, эту песню разучи. Хорошая песня.

Мы выехали на луг. Теперь он был уже весь скошен, и высокие стога сена подымались к небу. Посреди поля стоял фанерный обелиск.

– Смотри ты! Выкрасили! – сказал старик.

Я глянул вперёд. Ярко-красный обелиск был похож на свёрнутое знамя.

– Где и краску-то достали? Сейчас сурика днём с огнём не найдёшь…

У обелиска на коленях стоял человек и докрашивал основание. Это был Александр.

– А ну-кось, подсоби! – попросил его дядя Коля. Они вынули из телеги столбики, планки, лопаты.

Скоро новенькая ограда поднялась вокруг обелиска. Дядя Толя вынул из сумки бутылку с пробкой из скрученной газеты, редиску, хлеб.

– Помянем, – сказал он, наливая в стакан мутную жидкость. – Мне-то нельзя по здоровью… Эй! – позвал он немца. – Садись.

– Данке, – немец застегнул мундир, оборвал нитки с обшарпанных обшлагов.

– Николай, скажи слово.

Дядя Коля принял стакан и задумался. Он долго морщил лоб, а потом сказал коротко:

– Вечная память Грише Пчёлко, русскому солдату, и товарищу Кляйсту, погибшим в борьбе с фашизмом.

Он горестно вздохнул и залпом выпил. Дядя Толя налил второй стакан и подал немцу. Александр потупился. Немец, стоял на коленях, и большие руки его заметно дрожали.

– Ферцайн, – сказал он тихо. Он говорил почти шёпотом, у него не хватало слов. – Это есть вина германский народ…

– Весь-то народ не виноват, – сказал дядя Толя. – Товарищ Кляйст тоже народ германский.

– Я. Да. – Эйхель очень волновался. – Народ есть люди. Каждый человек… – У него дрожал подбородок. – Народ не есть масса, народ – много, каждый человек. Человек думайт: “Я не народ, народ другое”. Нихт! Нихт! Каждый есть народ. Каждый есть вина. Кроме Кляйст! Я инженер, майн фатер дас арбайтен. Рабочий. Я учился, учился, учился… Фатер арбайтен… работал, а я учился на деньги. Много учился. Забастовка, революция! Я сказал: “Александр, какой твой дело? Ты есть учиться. Ты строить дороги. Хорошие дороги”. Гитлер зажигай рейхстаг. Надо думай! – Александр яростно стукнул себя по лбу. – Александр, думай! – крикнул он ещё раз. – Найн! Я сказал: “Не твоё дело! Отец работай – ты должен учиться. Ты инженер – строить дороги. Не думай! Закрывай глаза, не твой дело!” Я строй дороги, – он повернулся ко мне. – Фроляйн говорил правда: по моя дорога шли танки, шла война. Я делал война! Я убиваль своя дети! – Он быстро вытер глаза. – Ферцайн. Простите… Гитлер сказал: “Коммунист есть враг. Кляйст – враг Германия”. Найн! – закричал он и выпрямился. – Кляйст есть Германия! Такой главный Германия! Гитлер есть враг Германия!

Старики не перебивали его. И Александр говорил, с трудом подбирая слова, и я понимал, что он говорит не только нам, он говорит и себе.

– Нельзя быть в сторона. Невозможно. Никогда. Кляйст, Гришка – прости!

Он выпил. И повесил голову.

Старики долго ничего не говорили.

– Ты вот что… – сказал дядя Толя. – Ты, когда в Германию поедешь, скажи там, которые не понимающие, что, мол, мы народу-то не враги. И никогда врагами не были. Мы фашистам враги! Понял?

– Я, я! – загорячился Александр. – Понимайт. Я был нейтралитет, моя вина нейтралитет. Я сейчас есть антифашист! И другие антифашист.

– А насчёт прощения… – продолжал старик. – Рази ты своих детей воскресишь? Вот ему отца воскресишь? – Он заткнул бутылку, покидал лопаты в телегу. – Тут про другое надо думать: чтобы вот ему, – он кивнул на меня, – чтобы ему войны не увидеть. Так вот, чтобы им не воевать. Вот оно и будет вечная память Кляйсту и Грише.

Он напихал мне в карманы молодой редиски, сунул за пазуху кусок хлеба с салом. И телега покатила в деревню.

Мы остались вдвоём с Эйхелем. Немец долго сидел молча. Потом достал из кармана алюминиевую пластинку. Наверное, из миски суповой вырезал. Подошёл к обелиску, попробовал пальцем, просохла ли краска, и привинтил табличку четырьмя шурупами. На белой пластинке было нацарапано:

Вечная намять погибшим при разминировании!

Карл Эрих КЛЯЙСТ, коммунист.

Григорий Богданович ПЧЁЛКО, комсомолец.

Смерть фашизму!

Я смотрел, как он с силой давит на отвёртку, как плавно входят шурупы в мягкое дерево. Эйхель испачкался краской и долго оттирал её травой.

Потом мы стояли рядом и смотрели на обелиск. Я машинально грыз редиску.

После взрыва на поле со мной что-то сделалось. Я всё стал делать как-то механически: вели в столовую – жевал, делали гимнастику – махал руками, играли в футбол – гонял мячик, но всё время у меня перед глазами был чёрный куст с красными корнями.

Как будто я жил и одновременно видел сон. Иногда этот сон был отчётливее жизни. Мы шли с Гришей по полю с цветами, и он улыбался и что-то говорил. Александр вёл коня, и дядя Толя ехал на телеге рядом с бравым моряком…

Ночью я просыпался и смотрел в дощатый потолок нашей палаты, и мне слышался голос товарища Кляйста: “Э вива ля Испанья!”

Я разговаривал с ребятами и пел в хоре, и даже смеялся, даже скучал по дому, но всё время думал про Гришу, про Кляйста и про чёрный куст. Из-за этого я не мог ничего делать долго. Возьмусь книжку читать и тут же бросаю, побегу на огород сорняки полоть, подёргаю несколько травинок, и ноги несут меня на кухню. Тётя Паша мне компоту даст, пригорюнится:

– Что ж ты тоскуешь-то так, милый ты мой?

Я компот выпью и не помню, пил или нет. Так бывает во сне: вроде бежишь-бежишь куда-то, а всё на месте… Только в конюшне я не думал о чёрном кусте, потому что там нужно было помогать: вывозить на тачке навоз, подметать стойла, носить воду. И лошади дышали и пофыркивали, переступали копытами, и от этих звуков мне становилось спокойно.

Каждый день ноги несли меня к деревянному обелиску. Пробегая лес, я придумывал, что вот сейчас, когда я выйду на опушку, я увижу распаханный луг, и трактор, и Гришу, и Кляйста, они стоят, разговаривают, смеются…

Я закрывал глаза и шёл, нащупывая тропинку, потом долго стоял с закрытыми глазами, и ветер дул мне в лицо.

– Раз, два, два с половиной, два с четвертью, два с ручками, два с ножками, два с хвостиком… – оттягивал я, считая про себя. – Три!..

Далеко в поле стоял одинокий обелиск.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю