Текст книги "Эмансипированные женщины"
Автор книги: Болеслав Прус
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 63 страниц)
Глава двадцать вторая
Цена успеха
Следующая неделя была для Мадзи самой счастливой в Иксинове. Из бесед с родителями она убедилась, что у нее может быть человек пятнадцать – двадцать учениц, все они запишутся в приготовительный класс и будут обучаться школьным предметам по мере необходимости и в зависимости от развития. Родители соглашались на это, понимая, что на первых порах иначе и быть не может. Платить они должны были, исходя из такого расчета, чтобы доход пансиона составлял в месяц шестьдесят – восемьдесят рублей.
Некоторые хотели сразу внести деньги за четверть, даже за год или дать письменные обязательства. Однако этому воспротивился доктор Бжеский; он заявил, что ничего верного еще нет и что окончательно вопрос будет решен в начале августа.
Каждый день приносил добрую весть. То появлялась новая ученица, то забегал Ментлевич и сообщал, что уже получена ореховая краска для парт, то Зося, которая проводила каникулы у одной из подруг, сообщала родителям, что на последнюю неделю приедет домой показать, как она потолстела и какой стала румяной.
Даже Здислав, который не любил писать письма, прислал письмо, причем адресовал его Мадзе. Сообщив, что у него прекрасная служба на ситцевой фабрике, он закончил письмо следующими словами:
«О твоем плане открытия пансиона могу сказать только одно: мне жаль тебя, потому что взрослые барышни в отдельности довольно милы, но целая куча подростков это, наверно, скучно! Ты просишь у меня указаний – что же я могу тебе посоветовать? В институте мне с утра до вечера твердили, что человек должен всем пожертвовать для общества; на фабрике я с утра до вечера слышу, что человек должен приложить все силы, чтобы сколотить состояние. Поэтому у меня сейчас два взгляда на жизнь. А так как от „любви к человечеству“, „труда для общества“ и т.п. у меня вылезли локти и сапоги каши просят, как знать, не стану ли я делать деньги? Во всяком случае, я похож на осла между двумя охапками сена или на Геркулеса, и ты должна понять, что в состоянии такого душевного разлада я ничего не могу тебе посоветовать…»
Доктор Бжеский слушал письмо сына, высоко подняв брови, и барабанил пальцами по столу, а Мадзя хохотала, как третьеклассница. Она смеялась бы по любому поводу, потому что ей было очень весело. Впереди пансион, о котором она мечтала, и все огорчения позади. Можно ли быть счастливей?
Однажды крестьянин, который обрабатывал землю Бжеских, пришел сказать докторше, что ржи удастся собрать, наверно, корцев по восемь с морга, и принес Мадзе при случае какого-то необыкновенного птенчика. Это был маленький серенький птенчик, с крошечным клювиком и необычайно широким горлышком, которое он все время разевал. Мадзя была в особенном восторге от того, что птенчик не убегал, а сидел, нахохлившись, как сова, и ежеминутно разевал клювик. Но когда часа через два обнаружилось, что он не хочет ни пить, ни есть, ни спать, даже на постели, Мадзя положила его в корзинку и отнесла назад, в кусты, где нашел его крестьянин.
Возвращаясь домой, она размышляла о том, что станется с птенчиком, найдутся ли его родители, или, может, они оба уже погибли, и он, бедняга, есть не хотел от тоски по ним? Надо быть злым человеком, говорила она себе, чтобы отнимать птенцов у родителей и сеять печаль и в сердце сироты, и в сердце осиротелых родителей.
– Ну, можно ли, можно ли так поступать? – повторяла Мадзя, с сокрушением думая о беззащитном птенчике, который не только не умел жаловаться, но даже не понимал, какая причинена ему обида.
Вдруг на улице, неподалеку от своего дома, она увидела кучку ребятишек. Со смехом и криком они окружили маленькую старушку в полинялом атласном капоре и большой ветхой шали. Мертвое лицо старушки было изборождено глубокими морщинами, рот разинут, глаза блуждали.
– Ах, какие скверные дети, смеются над старушкой! – бросившись к ним, воскликнула Мадзя.
Она подбежала к старушке и спросила:
– Куда вам надо пройти? Что вам нужно?
Женщина обратила на нее круглые глаза и медленно, с усилием проговорила:
– Я вот спрашиваю у них, где живет эта… эта… ну как ее?.. Что пансион открывает?
– Магдалена Бжеская? – с удивлением спросила Мадзя.
– Она самая, панночка, та, что пансион у нас открывает…
– Это я, я открываю здесь пансион, – ответила Мадзя, взяв старушку за иссохшую руку.
– Ты?.. Эй, не шути!
– Да право же, я.
Потухшие глаза старушки сверкнули. Она вынула вдруг из-под платка деревянную линейку и принялась бить Мадзю по рукам, приговаривая:
– Ах ты, негодяйка, ах ты, негодяйка! Что тебе Казик сделал плохого? Ах ты, негодяйка!
Удары были слабые и неловкие, но Мадзя от них испытывала такую боль, точно ее стегали раскаленным железным прутом.
– Что вы делаете? За что это вы? – спрашивала она, с трудом подавляя слезы.
– Ах ты, негодяйка! Что тебе сделал Казик? – размахивая рукой, повторяла старушка. Линейка уже выскользнула у нее из руки и упала на землю.
Мадзя подняла и отдала ей линейку. Столетняя старуха уставилась на девушку, в ее мертвых глазах мелькнуло не то удивление, не то проблеск сознания. Наконец она спрятала линейку под платок и замерла посреди улицы, не зная, куда идти, или, быть может, раздумывая о том, что никуда уже больше и не стоит идти.
– Что это за старушка? – спросила Мадзя у одного из мальчишек, который захлебывался от смеха.
– Да это бабушка нашего учителя, – сквозь смех еле выговорил мальчишка. – Она такая потешная!
И он побежал в сторону школы.
Мадзя взяла старуху под руку и осторожно повела ее вслед за мальчишкой. Они уже подходили к школе, когда навстречу им выбежала женщина без чепца и без кофты, с засученными рукавами рубахи.
– Что это вы, бабушка, вытворяете? – закричала женщина. – Вы уж простите, пожалуйста! – прибавила она, обращаясь к Мадзе. – Вот всегда так: займешься с ребятами или на кухне, а она уйдет в город и всякий раз сраму наделает или беды!
– Ничего не случилось, сударыня, – сказала Мадзя, вводя старушку во двор и усаживая ее на скамью около дома.
Убогая жена учителя, смущенная своей убогостью, огорченная поступком бабушки, рассыпалась в извинениях. Мадзя старалась обратить все в шутку, а когда это ей удалось, спросила, за что же бабушка на нее в претензии.
– Ах, открою уж вам все, вы мне такой показались хорошей, – сказала жена учителя. – Видите ли, сударыня, мой муж потерял нескольких учениц: Витковскую, Сярчинскую, Нарольскую…
«Они после каникул должны поступить ко мне!» – подумала Мадзя.
– Немного они платили: каких-нибудь шесть, семь рублей, но надо ли говорить вам, что двадцать рублей в месяц – это ведь потеря, это больше, чем учительское жалованье. Ну, муж и говорит мне: пока не разделаюсь с долгами – у нас восемьдесят рублей долга да еще проценты! – поезжай-ка ты с тремя детьми в деревню к брату, а я с двумя старшими здесь останусь. Брат у меня винокур, сударыня, не так уж он богат, но любит меня и на какой-нибудь годик приютит с детьми, не пожалеет для меня куска хлеба… – Она утерла передником глаза и продолжала: – Что греха таить, все мы люди, жаловались мы тут друг дружке на ваш пансион. А бабушка дремала да слушала, слушала да дремала… и… вот что натворила! Лучше умереть, чем терпеть такой срам!
Мадзя слушала жену учителя, а сама присматривалась к дому и его обитателям. В окно, заставленное простыми цветами в горшках, виднелась за ситцевой занавеской чистая комната, но мебель была убогая и ветхая. В кухне на печи стоял большой горшок картофеля и маленькая сковородка с салом. Около дома играли четверо светловолосых ребятишек, одетых в простое полотно и бумазею. Дети были умытые, тихие, одежда на них заштопана и зачинена. Девочка лет двенадцати в коротком платьице смотрела на Мадзю со страхом и обидой, так по крайней мере показалось Мадзе.
«Это, наверно, она и еще который-нибудь постарше останется без матери, а трое без отца», – подумала Мадзя.
Она пожала руку жене учителя, поклонилась старушке и поцеловала детей. Младшие посмотрели на нее с удивлением, старшая девочка отстранилась.
Дома Мадзя столкнулась на крыльце с матерью, торговавшей у двух евреек масло и уток. Поглядев на Мадзю, докторша спросила:
– Что это ты так плохо выглядишь?
– Я торопилась…
– Бледная, вся в поту… Уж не больна ли ты, моя доченька? – сказала мать. И, обращаясь к еврейкам, прибавила: – Четыре злотых за масло и по сорок грошей за утку.
– Побей меня бог, не могу, – говорила одна из евреек, целуя докторшу в рукав. – Ну, скажите сами, почтенная пани, разве не стоит такая утка полтора злотых? Да они, простите, как бараны, мужика надо, чтоб таскать их!
В своей комнатке Мадзя начала медленно раздеваться, уставясь глазами в угол. Ей виделось лицо старушки, словно вырезанное из самшита и оправленное в атлас. В тех местах, где желтая кожа была чуточку поглаже, она, казалось, лоснилась на солнце, как полированное дерево. А эти морщины, которые веером расходились от уголков губ и глаз, от основания носа! Будто резчик-самоучка тупым ножом вырезал их по дереву.
«Сколько ей может быть лет? – думала Мадзя. – А мне и в голову не приходило, что здесь, в Иксинове, есть старушка, в душе которой вот уже несколько недель зреет ненависть ко мне. Посиживала она, наверно, около дома, может, на той же лавочке, что и сегодня, и все праздные дни, все бессонные ночи ненавидела меня, думала, как бы мне отомстить! А дети, что чувствовали они, когда им сказали: придется вам расстаться, не будете больше вместе играть, двое старших целый год не увидят матери, а трое младших отца. Когда они всё поймут, каким диким покажется им, что это я их разлучила! Я – разлучаю детей. Да, да, я, вон та самая, которая глядится сейчас в зеркало!..»
После полудня к Мадзе пришел учитель. Это был лысый мужчина, с проседью, спину он сутулил, но изо всех сил старался держать выше голову. На нем был надет длинный сюртук, и от сутулости казалось, что у него непомерно длинные руки. Учитель униженно извинялся перед Мадзей за поступок своей бабушки, умолял не вредить ему в дирекции и ушел, глубоко убежденный в том, что если бы Мадзя захотела походатайствовать за него перед властями, ему платили бы в год не сто пятьдесят, а двести пятьдесят рублей жалованья!
– Я понимаю, что не могу просить вас об этом, – прибавил он на прощанье.
После его ухода появилась докторша.
– Чего он приходил?
– Да так, мама. Поблагодарил за то, что я проводила домой его бабушку.
– В детство впала старушка, ей уже за девяносто. Но чего ты так взволнована?
– Видите ли, мамочка, – силясь улыбнуться, ответила Мадзя, – он думает, что я могу ему повредить или составить в дирекции протекцию. Бедняга…
– И пусть себе думает, не станет воевать с тобой!
Вскоре явился пан Ментлевич. Он был недоволен и, рассказывая об очень сухом, необыкновенно сухом дереве, из которого будут изготовлены школьные парты, пристально смотрел на Мадзю.
После Ментлевича пришел майор, тоже сердитый, он даже не заметил, что у него погасла трубка.
– Это что еще такое? – сказал он Мадзе. – Чего эта сумасшедшая старуха напала на тебя на улице?
Мадзя разразилась смехом.
– Вы говорите о бабушке учителя? – спросила она. – На кого она, бедняжка, может напасть?
– Я так и сказал заседателю, однако он твердит, что слышал в городе, будто старуха накинулась на тебя.
Майор не успел кончить, как вошел ксендз.
– Кирие элейсон![16]16
Господи, помилуй! (древнегреч.)
[Закрыть] – воскликнул он с порога. – Чего они от тебя хотят?
– Кто? – спросила Мадзя.
– Да учитель с женой. Жена нотариуса толковала мне еще про старуху, но та ведь еле двигается.
Сохранять тайну не было больше никакой возможности, и Мадзя рассказала все своим друзьям.
– Ну, в таком случае, пойдем, ваше преподобие, играть в шахматы, – сказал майор. Обняв Мадзю за талию, он поцеловал ее в лоб и прибавил: – Не стоит тебя Иксинов. Уж очень ты добрая. Напоминаю вам, ваше преподобие, что сегодня первую партию белыми играю я.
Отец в тот вечер совсем не говорил с Мадзей о слухах, которые распространились в Иксинове. Однако оба они с матерью, наверно, что-то слышали, потому что мать была сердита и у нее болела голова.
Мадзе всю ночь снился птенчик. Совсем как наяву, она отнесла его в кусты, нашла для него в густом можжевельнике ямку, сгребла туда сухих листьев и посадила сиротку в это гнездышко. Даже возвращалась она к птенчику трижды, как и наяву, погрела его своим дыханием, поцеловала, а когда совсем уже уходила и еще раз повернула голову, он сидел в гнездышке, распростерев крылышки, и пискнул, разинув широкое горлышко. Это он прощался с нею, как умел.
«Жив ли он? – думала Мадзя. – Может, его нашли уже птицы, а может, сожрал какой-нибудь зверь?..»
Проснувшись, она перед завтраком побежала в поле, в кусты. С бьющимся сердцем вошла она в заросли можжевельника, говоря себе, что, если птенчик пойман, это будет для нее дурное предзнаменование. Поглядела. Гнездышко было пусто, но никаких следов борьбы. Мадзя вздохнула с облегчением. Она была уверена, что осиротевший птенчик нашел покровителей.
На обратном пути Мадзя помолилась. Ей стыдно было молиться за птенца, о котором она даже не знала, что зовут его козодоем. Но она все время думала о нем, вверяя его богу, чье недремлющее око взирает и на необъятные миры, и на маленького птенчика.
В городе Мадзя встретила старшую дочь учителя; девочка несла кулечек сахару, всего каких-нибудь полфунта. Хотя Мадзя не остановила ее, девочка вежливо сделала реверанс, а потом поцеловала ей руку. Когда они разошлись, Мадзя невольно обернулась и заметила, что девочка тоже оглядывается.
«Она тоже думает, – сказала про себя Мадзя, – что я выгоняю из дому ее мать!»
Доктор Бжеский после завтрака прогуливался в саду с трубкой. Мадзя увлекла его в беседку, посадила на скамью и, обвив руками его шею, шепнула ему на ухо:
– Папочка, я не стану открывать здесь пансион. Пусть половину учениц возьмет панна Цецилия, а те, которые ходили к учителю, пусть останутся у него. Вы не сердитесь, папочка?
– Нет, милочка.
– А вы знаете, почему я должна так поступить?
– Я знаю, что ты должна так поступить.
– И вы, папочка, не думаете, что это худо?
– Нет.
– Ах папочка, папочка, какой вы добрый, вы просто святой! – прошептала Мадзя, положив голову отцу на плечо.
– Это ты святая, – ответил он, – и поэтому тебе все кажутся святыми.
Но мать, узнав о решении Мадзи, пришла в отчаяние.
– Морочишь только голову нам с отцом, да и себе, – говорила она. – То открываешь пансион, то начинаешь колебаться, то является у тебя охота, то пропадает, словом, что ни час, то новый план. Так не может продолжаться! Ты взяла на себя обязательство перед людьми…
– Ну, уж извини, матушка, – прервал ее отец. – Она всех предупреждала, что окончательно решит вопрос в августе.
– Что же, ты хочешь отослать ее в Варшаву, Феликс? – воскликнула докторша, сдерживая слезы.
Доктор молчал.
– Мамочка, – сказала Мадзя, – неужели вы допустили бы, чтобы по моей вине погиб учитель?
– Что за болезненная щепетильность! – воскликнула докторша. – Когда Бжозовский переезжал сюда, он знал, что повредит отцу. И все же он переехал и… мы на него не в претензии…
– Положим, всяко бывало, – заметил доктор.
– Да, – сказала мать, – но мы не выражали ему своей неприязни, а он не спрашивал, не доставляет ли нам неприятностей.
– Добра желаешь, добро и делай, – сказал отец.
– Ты, милый, создан отшельником, – с раздражением прервала докторша мужа, – и умеешь возвыситься даже над любовью к детям. Но я только мать и не позволю, чтобы погибла моя родная дочь, хоть она и капризница и не думает обо мне.
– Ах, мама! – прошептала Мадзя.
– Я созову народ, – с воодушевлением говорила докторша. – Пусть весь город сойдется, пусть самые лютые враги рассудят, кто прав?
– Враги – плохие судьи, – заметил отец.
– Пусть судят друзья! Пусть придут ксендз, Ментлевич и даже этот старый чудак, который, несмотря на свои восемьдесят лет…
– Майору еще нет восьмидесяти, – прервал доктор жену.
Та повернулась и выбежала в кухню.
Глава двадцать третья
Семейный совет
В четыре часа пополудни начали сходиться гости, приглашенные на совет. Первым явился пан Ментлевич в новом костюме в полоску и таком широком воротничке, что концы его упирались в ключицы. Затем пришел майор с двумя кисетами табаку, точно он собрался в дальнюю дорогу, и седой ксендз, которому дружески подмигнула докторша; потирая руки, старик тоже подмигнул ей в ответ. Наконец явилась и панна Цецилия. Запыхавшись, она упала на стул в комнатке Мадзи и стала умолять пани Бжескую разрешить ей не ходить в сад, где собралось столько мужчин. Но докторша взяла ее за руку, увлекла в беседку и бледную, как полотно, усадила напротив майора.
– Майор, будьте сегодня осторожны, – шепнула старику пани Бжеская.
– Вы только меня не учите, – проворчал майор, с яростью доставая проволоку для своей трубки, кремень, губку и пачку серных спичек с цветными головками.
У Бжеских полдник всегда бывал хорош, а сегодня превзошел все ожидания. Никогда еще никто не видывал такого крепкого кофе, такой толстой пенки на сливках и стольких сортов булочек, калачей, сухих и рассыпчатых пирожных, лепешек, обсыпанных маком и сахаром, и все это прямо с пылу.
На стол поставили даже кипящий самовар на случай, если майор захочет чаю, и докторша самолично принесла из буфета бутылку белого арака, чтобы она была под рукой, если майору вздумается вдруг выпить чаю с араком. В кухне и в кладовой, в саду и в беседке раздавался голос докторши, склонявшей во всех падежах: пан майор, пана майора, пану майору…
Бедная панна Цецилия, на которую майор время от времени бросал, по мнению докторши, наглые взгляды, то бледнела, то краснела, посматривая украдкой из-под длинных ресниц на ужасного старика, который во вред ее брату пропагандировал реформаторские пилюли, а у иксиновских детей пользовался славой не то людоеда, не то трубочиста.
Когда докторша налила кофе, майор поглядел на сидевшего рядом с ним Ментлевича и сказал:
– Что это ты вырядился, как мамка? Воротник распялил, прямо пупок видно…
Панна Цецилия невольно шепнула: «Ах!» – а докторша торопливо сказала:
– Не хотите ли, пан майор, калачика? Еще тепленький! Панна Цецилия, намажьте, пожалуйста, булочку пану майору…
Майор, которому так деликатно напомнили о присутствии панны Цецилии, смутился и с неприязнью отвернулся от Ментлевича, по чьей вине он при девушках вымолвил неприличное слово.
Тем временем послушная панна Цецилия начала намазывать маслом булку. Однако она была так смущена, что уронила нож, смяла булку и чуть не опрокинула стаканы с кофе. Чтобы ободрить ее, майор спросил:
– Что же это вы выгоняете своего провизора?
В первую минуту панна Цецилия просто не поверила, что это майор обращается к ней. Сообразив, однако, по взгляду докторши, что это действительно так, она собралась с духом и ответила:
– Да, брат расстается с паном Файковским.
– Первый раз должен признать, что он прав, – сказал майор, чтобы совсем завоевать расположение панны Цецилии. – Такие скандалы устраивать в семейном доме!
– Брат говорил, что пан Файковский не может работать в аптеке, потому что он лунатик.
– Неужели? – воскликнула Мадзя. – Он ходит по крышам?
– Представьте себе, позапрошлой ночью он в кухню, на второй этаж, пробрался через окно по карнизу.
– Какое счастье, что он не попал к вам! – вздохнула с облегчением Мадзя.
– Мадзя! – сказала докторша.
– Я, – продолжала панна Цецилия, – умерла бы со страху. Ведь кричать было бы нельзя, он проснулся бы и упал.
– Принеси-ка нам, Мадзя, шахматы, – попросил майор. Он торжествующе посмотрел на докторшу, которая готова была обнять его за такт и находчивость.
– А может, сегодня вы не будете играть? – сказала докторша, когда Мадзя вернулась с шахматами. – Нам ведь надо посоветоваться.
– Не будем же мы советоваться ночь напролет, – проворчал майор. – Мы ведь не лунатики.
Все это время пан Ментлевич краснел, как барышня. Его смущал и случай с паном Файковским, и собственный воротничок, который решительно показался ему слишком широким. Гирлянду на шее из крапивы и чертополоха предпочел бы сейчас несчастный Ментлевич этому подлому воротничку. Всякий раз, когда на него смотрела одна из барышень, он вспоминал о той части своего тела, которую с такой грубой откровенностью назвал майор.
Когда убрали со стола и майор принялся набивать трубку табаком из своего шитого кисета, докторша, вздыхая, спросила:
– Что вы думаете, пан майор, о новом капризе Мадзи? Надоел ей пансион, хочет ехать в Варшаву.
– Силком ее не удержишь, – ответил майор.
– Однако же родительская власть… – вмешался ксендз.
– Панне Магдалене и думать об этом нельзя, – подхватил Ментлевич. – Весь город удивлен, начальник земской стражи говорил мне, что это просто ни на что не похоже, и сам уездный начальник прекратил прием, когда узнал об этом. Он расхаживал по кабинету, заложив руки за спину, и все говорил про себя: «Так! так!..»
– Слышишь, Мадзя, – подняв вверх палец, произнесла докторша.
– Жаль, что вы сразу не пригласили начальника земской стражи, если он должен решать вопрос о будущности Мадзи, – проворчал майор.
– Но общественное мнение, пан майор! – воскликнул Ментлевич.
– Она почти заключила условия, – вставила докторша.
– Повиновение родителям – святой долг детей, – прибавил ксендз.
– Почему ты не хочешь открывать пансион? – спросил майор у Мадзи.
– Дело в том, пан майор, – начала Мадзя, – что у здешнего учителя жена, пятеро детей и бабушка. А жалованья он получает сто пятьдесят рублей в год…
– Короче, – остановил ее майор.
– Я коротко говорю. Двадцать рублей в месяц учитель подрабатывает частными уроками. Но, пан майор, его ученицы хотят теперь перейти ко мне, и учитель теряет свои двадцать рублей в месяц, он вынужден поэтому отослать жену с тремя детьми в деревню.
– Ну, а ты почему хочешь уехать? – допытывался майор. – У тебя-то есть ученицы…
– Да…
– Так открывай пансион.
– Я не могу разрушать жизнь учителя, не могу отрывать детей от матери и отца. Разве это будет справедливо, если после стольких лет работы человек пропадет…
– Бжозовский не был так щепетилен с твоим отцом, – прервала Мадзю докторша.
– Может, у доктора Бжозовского не было другого места. А мне предлагают прекрасные условия в Варшаве.
– Панна Цецилия, скажите же вы что-нибудь! – воскликнула докторша. – Ведь вы имеете право не освободить Мадзю от слова, которое она вам дала.
– Один бог знает, чего мне это стоит, – тихо ответила панна Цецилия. – Но побуждения панны Магдалены настолько благородны…
– А как отец? Хотел бы я знать, что он об этом думает, – сказал ксендз.
– Вы обидите весь город, всю… – начал Ментлевич.
– Ты что, отец ей? – оборвал его майор.
– Мне сказать нечего, – проговорил доктор. – Тяжело, что она уезжает, но меня радуют ее побуждения. Надо думать не только о своих интересах…
– Милый доктор, – возразил майор, – если бы каждый солдат думал о шкуре своего соседа, а то и неприятеля, нечего сказать, хороша была бы армия! Каждый должен думать о себе!
– Слышишь, Мадзя? – сказала докторша, бросив на майора благодарный взгляд.
– В конце концов, – снова заговорил Ментлевич, – если панна Магдалена хочет возместить учителю потери, она может давать ему от каждой ученицы определенный процент…
– Как ты Эйзенману, чтобы он тебе не мешал, – прибавил майор.
– Послушайте, что я вам скажу, – взволнованным голосом начала докторша. – Муж у меня такой, что я уже не решилась бы ограничивать свободу наших детей, если бы речь шла только о свободе. Но что ждет Мадзю в Варшаве? Она будет учительницей год, два, десять лет, а потом?.. Умрем мы, так детям, кроме старого дома и нескольких моргов земли, ничего не оставим. Что она тогда будет делать?
– То же самое ждет ее, если она останется здесь, – вставил доктор.
– Но тут у нее был бы небольшой пансион… свой собственный. Она так бережлива, что лет за пятнадцать могла бы кое-что отложить, – продолжала мать. – Ты ведь сам решил, Феликс, что те пятнадцать рублей в месяц, которые она хочет платить нам за помещение и обеды, мы будем собирать ей на приданое…
– У Мадзи есть приданое, четыре тысячи рублей, – вмешался майор.
– Ну, что вы говорите, пан майор? – возразила докторша. – Мадзя получила от бабушки не четыре, а три тысячи, и сейчас от них не осталось и половины.
– А я вам говорю, сударыня, что Мадзя получит четыре тысячи. Не сейчас, а года через два, – отрезал майор.
В беседке воцарилась тишина. Но тут Ментлевич, самый сообразительный из всех присутствующих, наклонился и поцеловал майора в плечо.
– Ты что, Ментлевич, совсем уже ошалел? – крикнул майор.
– Мадзя, поблагодари же пана майора, – сказал ксендз.
Мадзя стояла изумленная, ничего не понимая. Но докторша расплакалась.
– Никогда уже Мадзя не будет принадлежать мне! – воскликнула она. – В детстве у меня отняла ее бабушка, потом эта несчастная Ляттер, пусть бог ей простит, а теперь майор…
– И не думаю я ее отнимать, – отрубил майор, – и при жизни ни гроша ей не дам. Молода, пусть поработает. Но не болтайте, пожалуйста, что у девушки не обеспечено будущее!
– А что, если пригласить нашего учителя в пансион на работу? – загорелся Ментлевич. – Он мог бы учить девочек арифметике, географии.
– Я думала об этом, – ответила Мадзя, – но он освобождается только после четырех, а у нас в это время уже должны кончаться занятия.
Майор задумался.
– Сколько ты бы получала в месяц? – спросил он у Мадзи.
– На нас двоих рублей шестьдесят.
– Стало быть, если разделить на троих, получится по двадцать рублей в месяц. Игра не стоит свеч! – заключил майор. – Ну, ксендз, давайте садиться за работу!
И он высыпал фигуры на шахматную доску.
– Так как же? Что же вы посоветуете? – с жаром спрашивала докторша, хватая майора за плечо. – Должна же я наконец знать, как ей поступить.
– Она лучше нас знает об этом, – ответил майор.
– Но я-то, я, мать, ничего не знаю.
Майор оперся одной рукой на шахматную доску, другой на спинку скамьи и, повернувшись всем корпусом к докторше, заговорил, пристукивая турой:
– Пансион мне сразу не понравился, потому что Мадзя для начальницы слишком молода. Да и платить ей будут мало, а там и вовсе перестанут, и девчонка за несколько лет разорится. Что же потом? Да все то же! Так пусть уж едет в Варшаву, раз хочет работать, за что я хвалю ее. Пусть на свет поглядит, не на этот иксиновский курятник. Там, может, и хорошего парня себе найдет. А через год-другой, как уйду я на вечный покой, получит четыре тысячи, а может, и побольше. С такими-то деньгами да с опытом, если захочет, может открыть пансион, только уж настоящий.
– Вот видите, мама, пан майор велит мне ехать в Варшаву, – сказала Мадзя.
– Обними же майора! Поблагодари его! – подтолкнул ксендз Мадзю к майору.
– Ну-ну! – сказал майор. – Если я ее обнимаю, то делаю это без вашего позволения, ваше преподобие. А благодарить не за что, не заберу же я деньги в могилу.
– Не знаю, прилично ли мне принимать такой подарок, – заметила смущенная Мадзя.
Старик с трубкой в зубах сорвался со скамьи, сверкнул налившимися кровью глазами и, подбоченясь, начал изгибаться, как балерина, и пискливым голосом передразнивать Мадзю:
– Фи-фи-фи! Подарок не могу принять! И ты, сопливица, лезешь со своими замечаниями? Хочешь отблагодарить меня, – прибавил он помягче, – так, когда услышишь, что старухи меня обмыли, прочти на всякий случай молитву за мою душу. А вдруг и впрямь есть какая-нибудь душа? – прошептал он.
– Ах, вот как? – вскричал ксендз, с гневом отодвигая шахматную доску. – Я с такими не играю, которые говорят, будто души нет…
– Я сказал: может, и есть! – рявкнул майор, хлопнув кулаком по столу.
– Ну, тогда дело другое, – ответил успокоенный ксендз. – Начинайте… Впрочем, нет, сегодня я начинаю.
Когда началась игра, панна Цецилия сделала знак Мадзе, и они тайком убежали в глубь сада.
– Боже! – прошептала панна Цецилия, оглядываясь по сторонам и хватаясь руками за голову. – Боже! Что со мной? В жизни не видала такого человека.
– Вы это о майоре? – спросила Мадзя.
– Конечно! О ком же еще я могу говорить в эту минуту? Знаете что, – прибавила вдруг панна Цецилия, – давайте будем говорить друг другу «ты».
– Ах, как это хорошо! – ответила Мадзя.
Они поцеловались, и раскрасневшаяся панна Цецилия продолжала, сверкая глазами:
– Какой он хороший человек! Нет, он просто ангел! Впрочем, нет, с такой трубкой нельзя быть ангелом, но какой это благородный человек! Однако как при этом груб! Если бы он мне сказал так, как пану Ментлевичу… Боже!..
К барышням подошла докторша, а затем пан Ментлевич, который под тем предлогом, что у него болит горло, повязал себе красную шею носовым платком.
Панна Цецилия, увидев эту повязку, опустила длинные ресницы, а Мадзя едва удержалась от нового взрыва веселья. К счастью, Ментлевич заговорил, и она стала слушать его.
– Пан майор прав, – говорил Ментлевич, – когда называет Иксинов курятником! Скоро отсюда все уедут. Пан Круковский уже уехал, заседатель с семьей тоже собирается перебраться в Варшаву. И я здесь не задержусь, нет здесь для меня поля деятельности. Да и к Эйзенману я начинаю терять доверие.
В беседке поднялся шум: ксендз объявил мат, а майор доказывал, что тот не имеет представления об игре в шахматы. Партия была прервана на предпоследнем ходе, так как майор ни за что не соглашался признать мат, которого не было бы, если бы королева его занимала вон ту позицию, если бы конь стоял вон там, а тура вот здесь…
– Да, – отрезал ксендз, – и если бы ваш король мог выходить в сад, когда ему не хватит места на шахматной доске.
Оба старика, перебраниваясь, начали собираться восвояси. Дамы с Ментлевичем подошли к беседке.
– Ну, спасибо, пани докторша, за полдник! Замечательный полдник, – сказал майор. – А ты, малютка, – прибавил он, целуя Мадзю в голову, – беги отсюда куда глаза глядят. В этой дыре барышни стареют, а мужчины глупеют, – закончил он и поглядел на Ментлевича.
– Я тоже уезжаю отсюда, – сказал Ментлевич. – Открою контору в Варшаве.
– Только купи себе сперва другую рубашку, а то эта как-нибудь свалится у тебя с плеч, – прервал его майор.