Текст книги "Эмансипированные женщины"
Автор книги: Болеслав Прус
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 63 страниц)
Глава шестнадцатая,
в которой прогулки кончаются
На следующий день заседатель, бледный и робкий, нанес визит майору и держал с ним совет. О чем они говорили – останется вечной тайной. Одно верно: майор такими скверными словами ругал заседательшу, что стекла звенели от негодования.
Когда заседатель, весь в поту, вышел из дома майора и легкой рысцой потрусил на лоно семьи, майор отправился к доктору Бжескому; войдя в комнату к Мадзе, которая что-то писала, он без всяких околичностей спросил, понизив голос:
– Скажи-ка, это правда, что ты была посредницей между панной Евфемией и Цинадровским?
– Я? – воскликнула в изумлении Мадзя.
– Скажи по совести, дитя мое, – сказал майор. – Они уверяют, что это ты уговорила Евфемию ходить на свидания и убедила ее обменяться с Цинадровским кольцами.
Мадзя возмутилась. Но она еще в пансионе привыкла хранить свои письма и тут же дала майору два письма: одно с перечеркнутыми голубками, в котором панна Евфемия сообщала ей о разрыве отношений, и другое с неперечеркнутыми голубками, в котором она звала ее на кладбище.
– Ясно! – сказал майор, прочитав оба письма. – Я так и думал!
Затем он выглянул в окно, поглядел на дверь и, обняв Мадзю за талию, прижал свои пропахшие табаком седые усы к ее шее.
– Ах, ты… ты… шалунья! – пробормотал он. – Могла бы не искушать меня, старика!.. Ну, будь здорова! – прибавил он через минуту и поцеловал Мадзю в лоб.
От доктора майор поплелся на почту, набивая по дороге свою чудовищную трубку; на почте он вошел в экспедицию, где молодой блондин с гривкой, склонившись над столом, подсчитывал колонки цифр.
– Цинадровский! – окликнул его майор. – У тебя есть время?
Молодой блондин положил палец на одну из цифр и, бросив на майора грозный взгляд, ответил:
– Я сейчас освобожусь. За решетку входить нельзя…
– Туда тоже входить нельзя, однако же ты хотел! – возразил майор. И не только уселся на казенный диванчик, стоявший около стола, но и зажег казенными спичками свою ужасную трубку.
– Вы, сударь, бесцеремонны! – сказал Цинадровский.
– У тебя научился, и сейчас расскажу тебе об этом, кончай только свою писанину.
Блондин с гривкой закусил губы, подсчитал, а затем еще раз проверил цифры в колонке.
– Есть у тебя тут комнатушка? – спросил майор.
Цинадровский встал и молча проводил майора в соседнюю комнату, где стояла железная койка и два черных шкафа с бумагами, а в углу валялась груда почтовых мешков, от которых пахло кожей.
Майор уселся на койке и, глядя в потолок, с минуту выпускал клубы дыма. Он вспомнил, что каких-нибудь полчаса назад заседатель валялся, буквально валялся у него в ногах, умоляя очень осторожно, очень деликатно и очень постепенно подготовить почтового чиновника к печальному известию.
«Видите ли, дорогой майор, – говорил заседатель. – Цинадровский горячая голова, если сказать ему напрямик, без дипломатии, он может наделать шуму».
Вспомнив об этом, майор составил, видно, какой-то меттерниховский план, потому что улыбнулся и сказал:
– Знаешь, зачем я к тебе пришел?
– Не могу догадаться, за что мне оказана такая честь, – ответил сердитый молодой человек, которого раздражало поведение майора.
– Я, видишь ли… пришел к тебе от панны Евфемии, чтобы вернуть твои письма, ну… и кольцо.
С этими словами он не спеша положил на стол сперва пачку, перевязанную накрест черной ленточкой, а затем маленькую коробочку из-под пилюль, в которой блестело обернутое ватой кольцо с изображением богоматери.
– Кроме того, от имени панны Евфемии я прошу вернуть ее письма и ее кольцо, – закончил майор.
Молодой человек стоял около шкафа, заложив руки в карманы. Лицо у него словно застыло, губы побелели и гривка растрепалась, хотя он до нее не дотронулся. Майору стало жаль бедняги, и он насупил седые брови.
– Не может быть! – хриплым голосом сказал Цинадровский.
– Ты прав, – ответил майор. – Не может быть, чтобы порядочный человек не отдал письма и кольцо девушке, которая вернула ему его вещицы.
– Не может быть! – снова крикнул молодой человек, ударив себя кулаком в грудь. – Еще позавчера она клялась мне…
– Позавчера она клялась на позавчера, не на сегодня. Баба никогда не клянется на дальний срок, разве в костеле. Не стоит подсовывать ей и слишком длинную клятву, а то, пока дойдет до конца, забудет, что было в начале.
– Но почему она это сделала? Почему?
– Кажется, ей должен сделать предложение Круковский.
– Так она выходит замуж? – взвыл молодой человек.
– Конечно! И очень жаль, что ей раньше не удалось выскочить. При таком телосложении она могла бы нарожать уже человек шесть ребятишек…
Цинадровский вдруг отвернулся и упал на колени в углу между пахнущими кожей мешками. Прижавшись в угол лбом, он стонал, не роняя ни единой слезы.
– Иисусе, Иисусе! Мыслимо ли это? Иисусе милосердный, можно ли так убивать человека? Иисусе!..
Майору стало неприятно.
– И принесла же меня нелегкая! – проворчал он.
Поднявшись с койки, старик подошел к чиновнику и хлопнул его по плечу:
– Ну-ка, вставай!
– Что? – крикнул молодой человек, вскакивая с колен.
Казалось, он помешался.
– Прежде всего не будь дураком.
– А потом?
– Отдай письма и кольцо, а свои возьми.
Цинадровский бросился к сундучку, открыл его и достал из тайничка пачку писем. Он пересчитал их, вложил в большой конверт и запечатал тремя казенными печатями.
Затем он снял с пальца кольцо с опалом и бережно уложил в коробочку с ватой, а кольцо с богоматерью надел себе на палец.
– Это память от матери, – сказал он, дрожа.
– Хорошая память, – ответил майор. – Жаль, что ты ее не берег.
– Что вы сказали? – спросил Цинадровский.
– Ничего. Теперь тебе слабительного надо. Знаешь что? Я тебе пришлю шесть реформатских пилюль, прими все сразу, и к завтрашнему дню сердце у тебя успокоится. У нас в полку служил доктор Жерар, так он всякий раз, когда у офицера была несчастная любовь, давал ему эти пилюли. Ну, а если парень уж очень скучал, так он ему сперва прописывал рвотное. Верное средство, все равно что негашеная известь против крыс.
– Вы смеетесь надо мной? – прошептал молодой человек.
– Ей-ей, не смеюсь! Я тебя, дорогой Цинадровский, вот как уважаю! Только, видишь ли, юбка, она штука хорошая, но ума терять не надо. Ты не подумай, что я тебя не понимаю. Знаю я, что такое любовь: раз двенадцать на год влюблялся, а то и побольше. Парень я был – картина, девки меня любили, как коты сало. И что ты скажешь: все умирали от любви, все клялись, что будут любить до гроба, и ни одной бестии не нашлось, которая не изменила бы мне. И что меня больше всего сердило, – всегда они мне изменяли хоть на час, а раньше, чем я им. Я по этой причине даже зол на баб, так зол, что, вот тебе крест, любую опозорил бы без зазрения.
Цинадровский бессмысленно улыбнулся.
– Вот и хорошо, – сказал майор, – ты уже приходишь в себя. Прими еще пилюли и совсем иначе посмотришь на мир. Мой милый, мы несчастны в любви не тогда, когда нам изменяют, а когда изменить уже не могут, даже если бы очень хотели. Мороз по коже дерет, как подумаю, что еще годик-другой, от силы три и… меня перестанут занимать эти пустяки! Поверь мне, это перст божий над тобой, что так все случилось. Был бы у тебя тесть, ну, само собой… теща, да одна-единственная жена в придачу, которая следила бы за твоей нравственностью построже, чем евреи на заставах за роговым, что дерут за прогон скотины. А на что тебе одна жена? Есть у тебя тут зеркало? Погляди-ка на себя: с лица сущий татарин, лбище, как у быка, холка, как у барана, ноги петушьи… Да ты что, с ума спятил, чтоб такое богатство да губить ради одной бабы!
– Так она выходит замуж? – прервал его Цинадровский.
– Кто?
– Панна Евфемия.
– Выходит, выходит, прямо облизывается! – ответил майор. – Девка в двадцать восемь лет все равно, что вдова через год после смерти мужа: сердце горячей самовара, руки – от жара вода закипит…
– Иисусе! Иисусе!.. – шептал молодой человек, хватаясь за голову.
– Ну-ну! Ты только Иисуса в эти дела не впутывай! – прикрикнул на него майор. Пряча в боковой карман конверт с письмами и коробочку с кольцом панны Евфемии, он прибавил: – Ну, вот и отлично! Выше голову! А когда моя кухарка принесет тебе пилюли, прими все сразу. Только, чур, к кухарке не приставать, я этого не люблю. Горевать горюй, а чужого не трогай. Будь здоров.
Майор пожал Цинадровскому руку и подставил ему щеку для поцелуя.
Дня через два после этих событий, когда Мадзя по переулкам пробиралась в лавку Эйзенмана, дорогу ей преградил Ментлевич. Он был взволнован, но старался владеть собой.
– Панна Магдалена, – спросил он, – слыхали ли вы, что пан Круковский был сегодня с сестрой у заседателя и сделал предложение панне Евфемии?
– Да, я знаю об этом, – краснея, ответила Мадзя.
– Простите, сударыня… Что же, панна Евфемия дала согласие?
– Так по крайней мере говорил отцу заседатель.
– Я, сударыня, не из любопытства спрашиваю, – оправдывался Ментлевич. – Бедняга Цинадровский просил непременно узнать об этом. Ну, я и пообещал…
– Зачем ему это знать? – пожала плечами Мадзя. – Он ведь настолько благороден, что не наделает шума…
Ментлевич покраснел, как мальчишка, которого поймали на шалости. Он понял несообразность своей попытки угрозами воспрепятствовать браку Мадзи и Круковского.
– Бывает, – пробормотал он, – что человек от горя себя не помнит, тут как бы не наделать чего… с самим собою! Но Цинадровский ничего такого не сделает, нет! Это кремень: вчера он уже весь день писал отчеты. Он только хотел убедиться, не принуждают ли родители панну Евфемию замуж идти, приняла ли она по доброй воле предложение пана Круковского?
– Кажется, в будущее воскресенье уже должно быть оглашение, – сказала Мадзя.
– Разве? Торопится панна Евфемия! Хорошо делает Цинадровский, что недели на две уезжает в деревню к отцу. Чего доброго, не вынес бы, когда другому заиграли бы Veni creator[14]14
Гряди, святой дух (лат.)
[Закрыть].
Глава семнадцатая
Отголоски прогулок на кладбище
Мадзя простилась с разболтавшимся Ментлевичем и, сделав в городе покупки, вернулась домой. Под вечер пришли майор с ксендзом и, по обыкновению, уселись за шахматы в беседке, куда Мадзя принесла кофе. Доктор Бжеский курил недорогую сигару и следил за игроками.
Но партия что-то не клеилась, партнеры то и дело отвлекались и вели разговор о предметах, не имеющих отношения к благородной игре.
– Не хотел бы я быть на месте Евфемии, – говорил майор. – В лазарет идет девка!
– Зато богатство, имя, – прервал его ксендз.
– Что толку в имени, когда муж никуда негодящий? То-то будет сюрприз для нее!
– Да, с сестрицей… Что говорить, чудачка.
– С братцем шуточки будут похуже.
– Не болтали бы вы глупостей, майор! Вот уж злой язык! Как вынете трубку изо рта, так непременно скажете гадость!
– Небось помоложе были, тоже болтали глупости.
– Никогда! – возмутился ксендз, хлопнув кулаком по столу. – Никогда, ни в викариях, ни будучи ксендзом.
– Это потому, что викарий не знал, а ксендзу не дозволено, – ответил майор.
Ксендз умолк и уставился на шахматную доску.
– А теперь, милостивый государь, вот какой сделаем ход, – сказал он и, взяв двумя пальцами слона, поднял его.
В эту минуту на улице послышался шум, кто-то как будто кричал: «Горим!» Затем стремительно распахнулась калитка, и в сад вбежал маленький толстяк.
– Доктора! – крикнул он.
– Почтмейстер, – сказал майор.
Это действительно был почтмейстер. Когда он вбежал в беседку, его апоплексическое лицо было покрыто сетью красных жилок. Он хотел что-то сказать, но захлебнулся и беспомощно замахал руками.
– Вы что, с ума сошли? – крикнул на него майор.
– Он подавился, – прибавил ксендз.
– Пустил… пустил пулю в лоб! – простонал почтмейстер.
– Кто? Кому?
– Себе!
– Эге-ге! Ну это уж наверняка осел Цинадровский, – сказал майор и с трубкой в зубах, без шапки, бросился из беседки, а за ним ксендз.
Доктор Бжеский забежал к себе в кабинет за перевязочными средствами и вместе с почтмейстером последовал за друзьями.
Перед почтой стояла толпа мещанок и евреев, к которой присоединялись все новые зеваки.
Майор растолкал толпу и через экспедицию прошел в комнатушку Цинадровского, где запах кожи мешался с запахом пороха.
Цинадровский сидел на койке, опершись спиной о стену. Его полное лицо обвисло и стало желтым, как воск. Один почтальон стоял в остолбенении в углу между мешками, другой, заливаясь слезами, уже успел разорвать Цинадровскому рубаху на груди и стаскивал с левой его руки сюртук и жилетку.
Майор споткнулся об огромный почтовый пистолет, валявшийся на полу, подошел к койке и посмотрел на Цинадровского. На левой стороне груди у чиновника виднелась рана размером с пятачок: края раны были рваные, посредине запеклась кровь, алой струйкой стекавшая на пол.
– Э, да он ранен! – произнес ксендз.
Майор повернулся и подтолкнул ксендза к койке.
– Он умирает, – буркнул старик, не вынимая трубки изо рта.
– Не может быть…
– Ну-ну, делайте свое дело, ваше преподобие!
Ксендз задрожал. Опершись рукою о стену, он наклонился над раненым и, пригнувшись к его лицу, вполголоса спросил:
– Каешься ли ты в грехах всем сердцем, всеми силами своей души?
– Каюсь, – хрипя, ответил раненый.
– Каешься по любви к богу, творцу своему и избавителю, против которого ты согрешил?
– Да.
Почтальон, стоявший подле койки, плакал в голос, майор бормотал молитву.
– Absolvo te in nomine Patris et Filii…[15]15
Отпущаю тебе согрешения твои во имя отца и сына… (лат.)
[Закрыть] – шептал ксендз. Затем он перекрестил умирающего и поцеловал его в лоб, на котором выступили капли пота.
Раненый поднял руку, кинулся, начал хватать ртом воздух, в глазах его светился страх. Затем он вытянулся, вздохнул и опустил голову на грудь; на пожелтевшем лице его появилось выражение безразличия. В эту минуту Бжеский взял его за руку и тотчас отпустил ее.
– Так! – сказал доктор. – Положите тело на постель.
Через несколько минут он с майором и ксендзом возвращался домой.
– А вы, майор, хоть в такую минуту могли бы не отравлять людям жизнь, – заметил ксендз.
– Ну, чего вы опять цепляетесь ко мне? – проворчал майор. – Я ведь читал молитву.
– Да, и при этом пускали дым из трубки, так что в носу крутило.
– А вы разрешали покойного слоном, которого все еще держите в руке…
– Господи Иисусе Христе! – поднимая руку, воскликнул ксендз. – А ведь у меня и впрямь слон в руке! Никогда больше не стану играть в эти проклятые шахматы, один только грех от них!
– Не зарекайтесь, ваше преподобие, – прервал его майор, – а то впадете в горший грех.
– Вот последствия общения с безбожником! О господи Иисусе Христе! – сокрушался ксендз.
– Не отчаивайтесь, ваше преподобие! Наш капеллан не раз плетью благословлял умирающих, что не помешало им спасти свои души. Кому быть повешену, тот не утонет.
Это происшествие взволновало умы в Иксинове неизмеримо больше, чем концерт. О смерти чиновника почтмейстер телеграфировал в губернскую почт-дирекцию, откуда на третий день приехала ревизия. В городе болтали, будто Цинадровский совершил вопиющие злоупотребления: отклеивал марки, вынимал из писем деньги, ну, и со страху застрелился. Но когда была произведена ревизия почты, обнаружилось, что не было растрачено ни одной копеечки, ни одного кусочка сургуча, счетные книги велись до последней минуты и находились в полном порядке. Было замечено только, что за несколько дней до смерти у бедняги изменился почерк: буквы были больше и рука стала неверной.
При вскрытии тела, произведенном доктором Бжозовским, было обнаружено чрезмерное кровенаполнение мозга, откуда был сделан вывод, что покойный совершил самоубийство в состоянии умопомешательства. Но что могло явиться причиной умопомешательства?
– Что могло быть причиной умопомешательства? – спрашивал на следующий день доктора Бжозовского аптекарь, стоя на пороге аптеки. – Не кроется ли за всем этим какая-нибудь Фе, какая-нибудь Фем…? – прибавил он, довольный своим остроумием.
– Оставьте, сударь! – резко оборвал его Бжозовский. – Умопомешательство может не иметь видимой причины, а пан Круковский, – продолжал доктор, понизив голос, – дал слово, что вызовет на поединок всякого, кто в разговоре о происшествии упомянет имя панны Евфемии.
Аптекарь был неприятно удивлен.
– Да? – сказал он. – Но ведь это не я говорю, а моя жена. Скажи, женушка, – прибавил он, обращаясь к своей дражайшей половине, которая стояла, опершись на прилавок, – не ты ли говорила, что Цинадровский застрелился из-за панны… тс-с!
– Но Круковский не жену, а вас вызовет на поединок, – возразил доктор.
Аптекарша подбежала к двери с криком:
– Как? Пан Круковский вызовет на поединок муженька за то, о чем кричат все? А что, если муженек не примет вызова?
– Довольно! Довольно! – прервал ее аптекарь, запирая дверь. – Человек, который вызывает на поединок, способен на все! Он выстрелит в меня… побьет зеркала, шкафы! Избави бог!
– Что же это, нет на него управы? Что же это, нет разве на разбойников полиции? – кипятилась аптекарша. – Возьмем городового, наймем сторожей. Зачем же я плачу налоги, если мне нельзя рта раскрыть? Слыхано ли дело!
Доктору и аптекарю с трудом удалось успокоить разбушевавшуюся даму и втолковать ей, что самым приличным ответом на такие угрозы является презрительное молчание.
– Даю слово, – говорил аптекарь, – что отныне в нашем доме вы не услышите ни имени Круковского, ни имени дочки заседателя, ни кого-либо из их семей. Они хотят ссоры, что ж, будем в ссоре!
– Ну-ну, муженек! Только не горячись, – успокаивала его супруга. – Я даже думаю, что пан Круковский поступил благородно, слишком уж много ходит по городу сплетен. Какая подлость портить репутацию честной девушки.
– Знаешь, ты права, – сказал после раздумья аптекарь.
Излишне было бы добавлять, что во время всего этого разговора провизор, пан Файковский, был вне себя от радости. Он как будто что-то делал за прилавком, а сам злобно улыбался и бормотал:
– Так ей, старухе, и надо! Небось заткнули глотку! Только бы не расхворалась бедняжка!..
В эту минуту в аптеку вбежала супруга пана нотариуса.
– Тише, тише! – сказала она, поднимая вверх палец. – Я расскажу вам удивительные вещи!..
Аптекарь подхватил ее под руку и повел к себе на квартиру, аптекарша и доктор последовали за ними.
– Знаете, что случилось? – начала супруга пана нотариуса. – Сегодня утром, в девять часов, почти в то самое время, когда… – Тут дама вздохнула, – вскрывали этого несчастного…
– Цинадровского, – вставил аптекарь, который любил точность.
– О ком же еще может быть речь? – прервала его обиженная супруга пана нотариуса. – Сегодня утром, в девять часов, панна Магдалена Бжеская назначила Фемце свидание в костеле.
– Ну? – спросил Бжозовский с небрежной гримасой.
– Что это за «ну»? – возмутилась супруга пана нотариуса. – Ведь вчера один почтальон говорил, что не так давно, всего несколько дней назад, Цинандровский бросил через забор письмо панне Бжеской…
– Ну? – повторил доктор.
Супруга пана нотариуса покраснела.
– Ну, знаете, доктор, – воскликнула она в гневе, – если вы и с больными так же догадливы…
– Собственно говоря, я тоже не очень понимаю, в чем дело? – вмешался аптекарь, который высоко ценил Бжозовского за множество рецептов.
Супруга пана нотариуса закусила язык и, спустившись с облаков на землю, с ледяным презрением и спокойствием ответила:
– Я вам, милостивые государи, ничего объяснять не стану, сошлюсь только на факты. Итак, слушайте: панна Магдалена уговаривает Фемцю открыть пансион, панна Магдалена кокетничает с Круковским, панна Магдалена компрометирует Круковского и Фемцю этим… концертом. Это еще не все: панна Магдалена водит Фемцю на прогулки с Цинадровским и поддерживает с ним переписку. Однако ей и этого мало: поняв, что она не может отбить у Фемци пана Людвика, она отказывает ему (один только смех с этим отказом!) и, наконец, сегодня, уже после катастрофы, снова заманивает Фемцю в костел. Что вы скажете об этом?
Аптекарь состроил гримасу, даже аптекарша как будто была удивлена. Вдруг вперед выступил доктор и сказал:
– Я вам отвечу, сударыня. Итак, во-первых, – тут он легонько хлопнул супругу пана нотариуса по плечу, – я лично не люблю Бжеского. Во-вторых… – Тут он снова хлопнул даму по плечу.
– Но, доктор! – воскликнула супруга пана нотариуса и отвела руку, занесенную в третий раз.
– Во-вторых, – продолжал доктор, отбивая такт в воздухе, – панна Магдалена Бжеская заводит ненужные знакомства с актерами и устраивает концерты. В-третьих, если бы она открыла у нас пансион, я не доверил бы ей моих детей, потому что для начальницы она слишком молода. Как видите, сударыня, я вовсе не молюсь на панну Бжескую…
– И правильно! – вставила супруга пана нотариуса.
– Да! – сказал доктор. – Но чтобы панна Бжеская кружила кому-то голову или устраивала кому-то свидания, этому, я, простите, никогда не поверю.
– Я тоже, – объявил аптекарь, с поклоном потирая руки.
Супруга пана нотариуса остолбенела, но, как опытный дипломат, тотчас переменила фронт.
– Да ведь и я не говорила, что все это верно, меня только удивило такое совпадение обстоятельств. Панна Бжеская, может быть, самая порядочная девушка, но у нас ей ни в чем нет удачи.
– Святая правда! – прибавила аптекарша.
– Ах, удача! Это такая относительная вещь, не правда ли, доктор? – произнес аптекарь. – Против судьбы умен ли ты, или глуп, честен или нечестен – все равно. Правда, пан доктор?
И все же супруга пана нотариуса до некоторой степени была права: у Мадзи с панной Евфемией было в костеле свидание, но назначила это свидание панна Евфемия.
Они встретились в приделе, темном и пустом. Не успела Мадзя войти, как панна Евфемия усадила ее на скамью. Заплаканная, бледная, она прижалась к Мадзе и зашептала:
– Что ты об этом думаешь? Вчера, когда мне об этом сказали, я думала, что сойду с ума. Всю ночь не сомкнула глаз! Ах, какой он мстительный человек! Чтобы в такую минуту…
Мадзя пришла на свидание только затем, чтобы успокоить панну Евфемию; сжимая ей руку, она ответила:
– Не отчаивайся, моя дорогая! В тот день, когда пан Людвик сделал тебе предложение, Ментлевич говорил мне о несчастном и заверил меня, что тот и не помышляет о том, чтобы лишить себя жизни. Может, это произошло случайно.
– Ты так думаешь? – спросила панна Евфемия без всякого восторга. – От любви, – прибавила она, – многие лишают себя жизни но… разве в этом виновата женщина? Разве женщина не является существом мыслящим и свободным, разве она должна покоряться каждому, кто ее любит, разве она не имеет права выбирать? Мир тогда был бы ужасен!
Мадзя с удивлением посмотрела на панну Евфемию, красивое лицо которой приняло в эту минуту прямо-таки ангельское выражение.
– Видишь ли, дорогая, – опуская чудные глаза, продолжала панна Евфемия, – я хочу исповедоваться перед тобой. Я, дорогая, всегда любила Людвика. Когда Людвик, не знаю почему, стал выказывать равнодушие ко мне, я была в отчаянии… Сломленная, я, признаюсь, совершила ошибку, слушая страстные объяснения этого несчастного… Какая женщина не любит признаний? Кого не взволнуют истинная любовь и страдание? На минуту взволновали они и меня. Думая, что Людвик изменил мне, я решила пожертвовать собой ради этого несчастного… Не знаю, право, рабыней он меня своей считал, что ли?
Она закрыла платочком глаза и, помолчав минуту, продолжала:
– Ах, если бы ты знала, как он благороден, как он меня любит!
– Пан Людвик? – спросила Мадзя.
– Ну, кто же еще? Вчера, узнав о происшествии, он прибежал к нам, упал передо мной на колени и умолял не придавать этому обстоятельству никакого значения. «Я знаю, – говорил он, – этот несчастный боготворил вас, но сколько людей боготворят солнце, цветы?» А когда мама заметила, что я могу пасть жертвой сплетен, пан Людвик поклялся, что не допустит никаких сплетен. Он просил меня сегодня же в полдень выйти с ним в город. «Пусть люди знают, что ничто не заставит меня изменить моей любви! Ничто!»
Вспоминая недавние события, Мадзя удивлялась, с какой быстротой в сердцах людей сменяются великие и неизменные чувства. Она только не была уверена, у кого эти перемены совершились с большей легкостью: у ее приятельницы, панны Евфемии, или у их общего поклонника, пана Круковского.