Текст книги "Инспектор и ночь"
Автор книги: Богомил Райнов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Богомил Райнов
ИНСПЕКТОР И НОЧЬ
О прозе Богомила Райнова
Круг творческих интересов Богомила Райнова, одного из наиболее ярких представителей современной болгарской литературы, необыкновенно широк. Будучи профессором Софийского высшего института изобразительных искусств, он публикует монографии и критические статьи, освещает в ряде очерков и статей вопросы эстетики и теории искусства. Б.Райнов известен и как киносценарист и драматург. Важное место в творчестве Богомила Райнова занимают его исследования, в которых он разбивает буржуазные эстетические позиции – «Художественное мастерство», «Чёрный роман» и «Эрос и Танатос».
Богомил Райнов – не только популярный писатель, но и видный общественный деятель. Он является заместителем председателя Союза болгарских писателей, членом ЦК Болгарской коммунистической партии, членом-корреспондентом Болгарской академии наук.
Подобно писателям, принадлежащим к поколению, «рождённому в период между двумя войнами», – таким, как Валерий Петров, Александр Геров, Веселии Ханчев, Божидар Божилов, – Богомил Райнов начал свой творческий путь как поэт. И хотя критика ставит его поэтические произведения в один ряд с лучшими образцами современной болгарской лирики, славу ему приносит его проза.
В прозе Богомила Райнова живы традиции классического реализма 19 века, подтверждением чего могут служить присущее ему добросовестное изучение представляемого жизнью «материала» склонность к тонкому психологическому анализу характеров, строгая социальная определённость образов, «флоберовское» построение фразы.
Круг беллетристических тем Богомила Райнова можно разделить – тематически, а в некоторой степени и хронологически, – на три части. Первая – это его «парижская проза», или рассказы и новеллы о жизни за рубежом, собранные в книгах: «Человек на углу» (1958 г.), «Дождливый вечер» (1961 г.), «Ночные бульвары» (1963 г.). К этому циклу относится и его новелла об алжирском движении Сопротивления «Как только мы можем умирать». Во вторую часть вошли приключенческие повести и романы писателя главным героем одной серии которых является инспектор милиции («Инспектор и ночь», «Человек возвращается из прошлого» и «Бразильская мелодия»), а главным героем другой серии контрразведчик Эмиль Боев («Господин Никто», «Нет ничего лучшего, чем плохая погода», «Реквием одной негодяйке»). Указанные произведения, как и книги других современных болгарских «классиков» этого жанра (Андрея Гуляшки, Павла Вежинова), отличаются не только занимательностью; в них мы находим верную обрисовку социальных явлении опирающуюся на изощрённую наблюдательность и психологизм.
Социально-психологический роман «Дороги в никуда» кладёт начало третьему циклу в творчестве Б. Райнова. Эта книга ставит важные социально-этические вопросы, показывает душевный разлад поколения, обретавшего зрелость в первые годы после победы социалистической революции. Книга представляет собой безмолвный монолог изнурённого болезнью человека – научного работника, творческие силы которого деформированы чуждым ему и несвойственным социалистическому обществу догматическим мышлением. Что является итогом жизни, прожитой не так, как тебе хотелось бы? Воспоминания о ранней любви или двое детей, которые стоят под окнами больницы? И была ли эта жизнь ошибкой? Могла ли она быть иной? Не на грани ли гуманистической резиньяции и естественных движений вечно мечущегося сердца проявляется самое лучшее, что есть в человеке, – стремление к прекрасному, которое делает человека победителем, даже тогда, когда его уже сразила смерть?
Эта книга Богомила Райнова свидетельствует об умении писателя преодолевать всё мрачное и сложное в жизни, опираясь на коммунистическую направленность своих убеждений. Она свидетельствует также о том, что «новейшие» приёмы прозы могут быть исключительно функциональными в контексте социалистическо-реалистической творческой концепции. Потому что субъективистско-монологическое повествование может выражать не только психологическую замкнутость индивида в «узком» внутреннем мире, как это чаще всего бывает в современной западной прозе (Марсель Пруст, Вирджиния Вульф, Джеймс Джойс, Франц Кафка); порой такое повествование основывается на своеобразном преломлении проблем социальной жизни в сознании индивида, свидетельствует об его творческой активности в условиях новой жизни.
Включённые в книгу произведения Богомила Райнова верно отражают как творческие предпочтения писателя, так и его идейно-художественную позицию. В них выведен интересный социальный «типаж», тонко переданы психологические нюансы, духовное бытие раскрыто как функция социального.
Даже любовь у Богомила Райнова – это чаще всего деформированные из-за условий капиталистического города человеческие взаимоотношения. В этом смысле показательна не только его проза, но и его ранняя поэзия, в которой любовь предстаёт реальной, зримой силой, далёкой от какой-либо сентиментальности. В прозе Богомила Райнова любовь – очень зыбкая «почва» бытия, что особенно ощутимо в повести «Моя незнакомка», как и в конце романа «Нет ничего лучше плохой погоды». Любовь даёт ощущение счастья растворяется в воспоминаниях, становится почти призрачной в своём экстатическом воплощении, и это, в свою очередь, придаёт особое очарование его рационально сконструированной прозе. Это чувство у Богомила Райнова имеет глубокий поэтико-гуманистический смысл, оно как бы выступает компенсацией реальной любви, сломленной враждебными законами капиталистического общества («Моя незнакомка») или подавленной неумолимостью профессионально-гражданского долга (приключенческие произведения писателя).
Личность в прозе Б. Райнова имеет строго определённые социальные координаты. Но в обществе его герои отделены друг от друга бронёй своего одиночества, что особенно ярко показано в рассказе «Между шестью и семью». Однако это не «добровольное» внутреннее одиночество. Людей разделяет классовая, идейная, национальная или профессиональная разобщённость. И люди не всегда обходят молчанием факты столь безотрадной действительности, восстают против неё.
Светлозар Игов
Инспектор и ночь
Перевод Т. Теховой под редакцией М. Маринова
Если вам скажет кто-нибудь, что профессия инспектора милиции романтична, пошлите его ко мне. Или к чёрту.
Половина восьмого утра. Я жду телефонного звонка и изучаю пейзаж в окне: тёмное декабрьское утро, свет уличных фонарей, с трудом рассеивающих плотный туман, пригоршни дождя, которые ветер остервенело швыряет в стекло, плюс отражение собственной физиономии. Словом – лучезарное лицо на лучезарном фоне.
Я жду телефонного звонка, но отнюдь не сгораю от нетерпения: единственное, что мне предстоит, это свидание с мертвецом. Вообще мертвецы – это мои ребята, хоть и создают мне массу неприятностей. Только успеешь разделаться с одним, как тебе уже преподносят другого, а антракта между этими историями никогда не хватает для того, чтобы сделать что-нибудь полезное. Сходить подстричься, например, или сменить эту сорокасвечовую лампочку, от которой портятся глаза, или, на худой конец, убрать со стены портрет старой немецкой овчарки с всепонимающей улыбкой и лиловатой шерстью.
Телефон всё ещё не звонит. Я отрываюсь от пленительного пейзажа и начинаю расхаживать по кабинету, между четырьмя пустыми письменными столами. Нас четыре инспектора в комнате, но мне редко случается видеть остальных, а им – меня, потому что каждый из нас вечно возится с очередным покойником. Зато столы всегда налицо. И эти пустые канцелярские столы, освещённые вышеупомянутой лампочкой, придают комнате изумительный уют. Тот особый уют, от которого хочется задрать голову, как овчарка на стене, и завыть во весь голос.
Мне удаётся подавить это атавистическое желание, и я только поднимаю шляпу; это означает на моём тайном языке: «Выше голову, дорогой! Смотри на вещи веселей!»
Итак, я бодро вскидываю голову и даже принимаюсь тихонечко насвистывать – ни твист, ни рокк, а какое-то танго – старомодное, как мой плащ. Я насвистываю и в такт мелодии передвигаю пальцы по столу, и постепенно мои два пальца превращаются в двух человечков – её и меня – двух маленьких человечков, которые кружатся по письменному столу, но это уже не стол, а летний дансинг, где всё и началось…
Дансинг… Слово это в достаточной степени говорит о серьёзности происшествия, ибо в танцах я столь же подвижен, как труп, который меня ждёт. Это случилось на берегу моря – почти, как у Павла и Виргинии, в доме отдыха профсоюзов… Громкоговоритель в ресторане гремел всё одной и той же мелодией. Это была, должно быть, единственная не заигранная ещё вконец пластинка. Нас познакомили – меня и её. Другие встали и пошли танцевать. Мы остались одни за столиком. Глупо, конечно, – после стольких допросов не суметь толком ни о чём спросить! Впрочем, и она мне не очень помогала. Только узнав, чем я занимаюсь, проговорила: «Это, наверно, ужасно – видеть жизнь только с теневой стороны!» До этого мне не приходило в голову, что я вижу жизнь только с теневой стороны, но собеседница моя была учительницей, и, видно, разбиралась что к чему. Громкоговоритель, чуточку помолчав, снова грянул ту же мелодию… «Потанцуем?» – предложила она. «С удовольствием, но я не умею». «Ничего, попробуем». А внизу шумело в темноте море.
В это мгновение звонит телефон, и я, всё ещё под властью воспоминаний, беру трубку и машинально бормочу:
– Готово? Сейчас спускаюсь.
Потом надвигаю шляпу на лоб, что на моём тайном языке означает самые различные вещи, но в данном случае: «Всё, кончай. Тебя ждёт дело, голубчик». На ходу срываю с вешалки плащ, на ходу, на лестнице, его натягиваю, а в ушах у меня всё ещё звучит и звучит то старое танго, что играли на дансинге, и история не желает улетучиваться из головы, и всё, что я делаю, я делаю машинально, просто в силу привычки. Мелодия мешает мне поступать, как положено сознательному, оперативному работнику, и превращает меня в автомат, который кивает своим коллегам, собравшимся под дождём во дворе, садится на заднее сиденье машины – шофёр уже успел завести мотор – и, откинувшись на кожаную спинку, насколько позволяет подобную роскошь теснота, натягивает на нос шляпу, чтобы отгородиться от всех знакомых и не очень-то приятных вещей, с которых начинается рабочий день, и ещё хоть несколько минут побыть там, на дансинге.
Машина, заурчав, на первой скорости выезжает со двора. Прикрыв глаза в темноте под шляпой, я призываю себя к сознательности, но продолжаю лениво полулежать, потому что и не открывая глаз знаю, что меня окружает: спины шофёра и лейтенанта научно-технического отдела, два жёлтых снопа фар, едва пробивающихся сквозь туман, и вереница серых фасадов, смутно проступающих в предрассветных сумерках.
Машина некоторое время ползёт, потом останавливается. И не глядя я знаю, что мы сейчас перед домом судебного медика. И не глядя знаю, что в этот миг именно он, а не кто другой, открывает дверцу машины и, сопя, устраивается рядом со мной.
– Погодка, а?
По всей вероятности, вопрос относится ко мне. Я привожу в порядок шляпу и без особого интереса смотрю на виртуоза вскрытий.
– Ты со своей профессией обойдёшься и без фиалок и лучей, – замечаю я, когда шофёр снова трогает с места.
– Не согласен, мой дорогой. Лучи и фиалки необходимы всем. И, разумеется, сытный завтрак. Я вот заправился как следует. Утром вообще надо завтракать плотно. Особенно в такую погоду.
Рассуждения о пользе завтрака отнюдь не новы для меня. Я слушаю их рассеянно и также рассеянно вытаскиваю из кармана пачку сигарет. Фатальная ошибка, потому что я тут же слышу знакомое:
– Угости!..
– Ты что – опять бросил курить?
– Вот именно, – заявляет Паганини вскрытий, бесцеремонно роясь в пачке и выбирая сигарету помягче.
Я вздыхаю, примиряясь с неизбежным, и даю ему прикурить.
– Какое совпадение: когда я работаю с тобой, у тебя всегда период воздержания. И оно мне дорого обходится.
Паганини с наслаждением затягивается и добродушно предлагает:
– Брось и ты!
– Благодарю покорно. Жизнь и без того заставляет меня вечно от чего-то отказываться. В своё время – от медицины…
– Слышал… Слышал… – бормочет врач. – Но что тебе мешает начать сначала?
– Ты не слышал продолжения…
– А именно?
– Я ужасно страдал, что бедность помешала мне учиться. Так страдал, понимаешь, так страдал…
Тук я нарочно делаю паузу, пока не следует вопрос:
– А потом?
– Потом ничего. Встретился с тобою и понял, что я ничего не потерял.
– Я знал, что ты брякнешь что-нибудь такое, – замечает без тени раздражения врач.
Больше всего меня бесит в этом человеке то, что мне не удаётся вывести его из себя. Я называю его и «Паганини вскрытий», и «стариком», хотя он старше меня на каких-нибудь восемь лет, и «заслуженным гробовщиком», но ничто не в состоянии затуманить его безоблачного настроения.
– В сущности, старик, – отступаюсь я, – ты заслуживаешь известного уважения. Хоть ты и ходишь только по покойникам, но, по крайней мере, не фабрикуешь их сам, как некоторые твои коллеги…
Мне хочется выдать ему несколько комплиментов в этом же духе, но машина останавливается, и шофёр поворачивается к нам:
– Номер 27, товарищ майор.
Я смотрю на улицу сквозь стекло и еле различаю высокую железную ограду с ржавыми чугунными цветами и прочими допотопными финтифлюшками.
– Машину, – говорю я шофёру, – поставьте во дворе. Нечего устраивать представления.
Машина медленно ползёт по аллее. Справа чернеют мокрые ветви голых деревьев. Слева – силуэт старого, когда-то богатого дома. Высокие тоскливые окна. Облупившаяся штукатурка. Сырость и меланхолия. Не говоря уже о высокой квартирной плате. В голове у меня по привычке запечатлеваются особенности обстановки. Расположение окон. Первый этаж. Зимний сад, связанный с одной из комнат. Чуточку подальше – подъезд. Тот, перед которым мы останавливаемся.
Мы выходим и, поднявшись на несколько ступенек, оказываемся в обширном полутёмном холле. Это одно из тех традиционных помещений, которые символизировали буржуазный достаток и служили главным образом для того, чтобы спотыкаться в темноте о мебель. К счастью, мебели в этом холле нет Единственное, что я замечаю, это фигура милиционера у одной из дверей. Профессиональное чутьё подсказывает, что мне – туда.
И вот мы в комнате, которая впредь будет именоваться «местом происшествия». Оно просторно, это место происшествия, но ощущения простора нет: всё впритык заставлено мебелью. Тут и комод с мраморной плитой, и два платяных шкафа – с зеркалом и без, и несколько столиков, на которые вряд ли можно что-либо ставить – такие они шаткие на вид; и гигантская лжеяпонская ваза, два фикуса по обе стороны двери ведущей в тот самый зимний сад; кресла, табуретки, половички и масса всяких прочих вещей, от перечисления которых я воздержусь из боязни впасть в натурализм.
Среди этого нагромождения фамильной мебели выделяется несколько вещей, которым, по-видимому, принадлежит известная роль и в описываемой истории. Тяжёлый полированный стол. На нём – коробка шоколадных конфет, наполовину выпитая бутылка коньяку, две рюмки – одна почти пустая другая – почти полная. У стола – стулья. Тоже два. В углу комнаты – массивная кровать. Над ней в раме – портрет мужчины весьма внушительного вида. Поперёк кровати – оригинал.
Поза мужчины мучительно неудобна. Особенно если иметь в виду, что ему предстоит лежать в этой позе до скончания века или – без преувеличения – до того, как он полностью не сгниёт. Не нравится мне и выражение его лица, не имеющее ничего общего с самоуверенной улыбкой на портрете. Хотя и эта фотоулыбка тоже мне не очень нравится. В ней есть что-то нахальное и вызывающее. Если присовокупить эту улыбку к остальным данным обстановки, мы могли бы сделать заключение, что в прошлом хозяин в общем и целом был доволен судьбой.
Осматривая вышеописанный интерьер, я в то же время краешком глаза слежу за манёврами своего приятеля-врача. Это совсем не лишняя предосторожность. Когда Паганини склоняется над трупом, исполненный решимости установить диагноз, я вовремя одёргиваю его:
– Доктор, только не трогать…
– Обойдусь без советов, дорогой, – бурчит виртуоз и убирает руки.
– Не сомневаюсь. В последний раз мы нашли на ноже убийцы столько отпечатков твоих пальцев, что – захоти я сократить следствие – я мог бы вполне задержать тебя.
Вспыхивает магний фотоаппарата. Потом ещё и ещё. Лейтенант знает своё дело. Как, впрочем, и остальные. Начало осмотра. Начало опроса. Начало нового рабочего дня.
Некогда гениальные детективы с одного взгляда устанавливали всё, в том числе и ласкательное прозвище убийцы. А нам суждено идти по следу черепашьими шагами. Обзорные снимки. Узловые снимки. Детали. И писанина. Статистический отчёт. Динамический отчёт. Отпечатки пальцев И писанина. Пока не получится альбом семейных фотографий и документов, в которых отсутствует ответ на главный вопрос убийство или самоубийство?
– Убийство или самоубийство? – повторяю я на этот раз вслух.
– Вот это уж ты нам скажешь, дорогой, – мычит себе под нос врач.
– А когда наступила смерть? – спрашиваю я и смотрю на будильник, стоящий на ночном столике.
В романах часы обычно останавливаются именно в тот самый роковой час. Эти железно тикают.
– Когда наступила смерть? – повторяет врач, почёсывая затылок. – Около полуночи…
– Причина?
– Я ощущаю запах горького миндаля, – произносит Паганини.
– Этот запах напоминает мне детство.
– А мне – цианистый калий.
– Ещё что ты мне можешь сказать?
– Пиши-ка ты лучше самоубийство. А если убийца явится с повинной, большое дело – переправишь акт. Или иди обратным путём: ищи убийцу, а не найдёшь – напишем «самоубийство»…
Врач внезапно прерывает поток мудрых советов и, осенённый идеей, подходит к столу, протягивая руку к почти пустой рюмке коньяка.
– Доктор! – стонет лейтенант.
Врач поспешно убирает руку и, наклонившись, нюхает рюмку.
– Так и есть. Запах горького миндаля и коньяка.
– Какого – «Экстры» или «Плиски»?
– Попробуй, – добродушно предлагает доктор. – Ты лучше разбираешься в коньяке.
И, удивляясь, сколько можно размышлять над такими очевидными истинами, бросает на меня сокрушённый взгляд.
– Всё до того ясно, что лишь такому мизантропу, как ты может мерещиться убийство.
– Верно, – киваю я. – Особенно если б не было второй рюмки. Но, когда двое выпивают и после выпивки остаётся только один труп, приходится проверить, кто тот другой, что так легко перенёс цианистый калий.
При этих словах я поворачиваюсь к Паганини спиной – пусть себе спокойно нюхает рюмки – и выхожу в холл.
– Кто ещё живёт здесь? – спрашиваю милиционера, стоящего в полумраке.
– В комнате налево – Димов, адвокат. А здесь, справа, – Баевы.
– И это все обитатели дома?
– Нет, почему же. Внизу, в подвале, тоже живут люди.
Что ж – пойдём посмотрим подвал. У подвалов всегда подозрительные биографии. Потайные двери. Подземные ходы. Словом, читали в романах, знаете.
Я спускаюсь по лестнице и попадаю в узкий, недавно побелённый коридор, освещённый примерно так же, как и мой кабинет. В коридор выходят три двери. Стучу в первую – она моментально открывается. Естественно, у меня мелькает подозрение, не подслушивала ли хозяйка. Показываю ей удостоверение.
– Ах, товарищ начальник, заходите. Я Катя. Вам, наверно, сказали. Я даже хотела подняться наверх – может, что надо, – да мне велели сидеть здесь и дожидаться.
Вхожу в комнату и беглым взглядом окидываю обстановку. Здесь тоже всё заставлено, как и у покойника, с той разницей, что мебель – пониже категорией, и на стене вместо портрета висит старый линялый коврик. На нём вышит лев, продирающийся сквозь заросли ядовито-зелёных огурцов, призванных, вероятно, изображать пышную растительность девственных джунглей. Пока я созерцаю благородное животное, назойливый голос за спиной продолжает каркать:
– … Ужас, правда? Хотя покойный Маринов тоже был типчик, я вам скажу. Но всё же так неожиданно, правда? Представляю, как вылупит глаза моя приятельница Мара соседка. Она, знаете, всегда говорила: «Этого человека и старость не берёт!» Вообще-то все мы, конечно, стареем – кто медленней, кто быстрей, но покойный Маринов не старел, а молодел… К девушкам очень был неравнодушен…
– Постойте, постойте, не всё сразу… – останавливаю её я, поворачиваясь к ней лицом. – Обо всём будем говорить по порядку – первое, второе, третье…
Женщина, с вытаращенными глазами и большим, раскрытым на полуслове ртом, оторопело смотрит на меня. Она должно быть, впервые слышит, что можно говорить по плану, по порядку – первое, второе, третье. Потом соглашается:
– Как вы скажете… Вам видней, товарищ начальник… Я вот и Маре тоже говорю…
И заводится сначала.
– Постойте! – кричу я, прерывая этот словесный водопад. – С каких пор вы знаете Маринова?
– С каких пор? А я помню, с каких пор? Лет тридцать, если не соврать, не меньше… Я ещё девушкой пришла в этот дом. Он не такой тогда был, вы не думайте. Богатый дом, не то, что сейчас – плюшевые диваны и ковры, гипсовые потолки, паркет начищен – хоть языком лижи. Мы с Марой, моей подругой, как начнём убираться…
– А чем занимался Маринов?
– Профессия хорошая, ничего не скажешь. Да и покойная госпожа принесла ему деньжат в приданое…
– Чем он занимался? – терпеливо повторяю я.
– Сыщиком был. Частным. Помните, раньше нанимали агентов следить, кто кому ставит рога и прочее… Сам-то он, конечно, не следил – для этого была рыбёшка помельче – товарищ Димов, например, а господин Маринов сидел себе в кабинете и знай приказывал: ты пойдёшь туда, а ты сюда. И нас в хвост и гриву гонял. Бывало, в лепёшку расшибёшься – всё равно не угодишь. Сколько раз мы соберёмся, бывало, с Марой – я вам, кажется, говорила о ней…
Первое, второе, третье? Пока спросишь первое, эта женщина выпаливает уже сто первое. И льёт свой словесный водопад, эту живую летопись квартала, и раскрывает свой громадный рот, словно вытащенная из воды рыба, и рассказывает с мельчайшими подробностями, что было раньше и что потом, как Маринова уплотнили и он, чтобы не пускать чужих людей, взял к себе бывшего агента Димова и своего бывшего бухгалтера Баева, и какую роль во всей этой истории играли неразлучные подруги Катя и Мара.
Он всё хлещет, этот водопад, и невдомёк ей, что тебя интересует несколько совершенно конкретных вопросов: кто, когда, как и зачем. И что из всех возможных ответов налицо пока только один: тот, что лежит поперёк кровати.
– На какие средства жил Маринов? – успеваю вставить вопрос, пока женщина переводит дух.
– Брат доллары из-за границы посылал. Дачу недавно продал. Хватало. Больше десяти тысяч за неё получил. Небось, ещё и не прикоснулся…
– Погодите! – поднимаю руку. – А почему он тогда, по-вашему, кончил жизнь самоубийством?
– Почему?
Катино лицо приобретает таинственное выражение. Она доверительно склоняется ко мне и громким шёпотом, слышным за полквартала, заявляет:
– Если вы хотите знать моё мнение, это не самоубийство, а убийство.
Исполненный признательности, я в свою очередь склоняюсь к ней и доверительно спрашиваю:
– Вы его совершили?
Катя в ужасе отшатывается.
– Я?!..
– А кто?
– Баев. Кому же ещё. Все знают, что у жены Баева были с Мариновым шуры-муры. Из-за тряпок заграничных. И что они с Мариновым терпеть друг друга не могли, и… Я давно хочу вам сказать, да как-то вылетело из головы: нынче утром Баев, видать, что-то искал в комнате Маринова.
– Видать? Откуда видать?
– А тело-то, вы ж знаете, открыли мы с женщиной, что собирает плату за электричество. Она с семи отправляется по домам, и Маринов, бывало, всегда оставлял мне с вечера деньги, чтобы его спозаранку не будили. А в этот раз почему-то не оставил, и мы с женщиной поднялись наверх и постучали, но никто не откликнулся. Тогда мы нажали ручку – дверь была отперта, мы зажгли свет, и я успела заметить в зимнем саду, за стеклом, спину Баева. Он как раз улепётывал. Чем угодно могу поклясться, что это был Баев в своём клетчатом пиджаке. Я-то хорошо его разглядела, хотя он и торопился убежать…
– Значит, Баев и никто другой?
– Баев. Голову даю на отсечение. Хотя, может быть, и Димов.
– Димов?
– Ну да, Димов. А что? Они, Димов и Маринов, тоже друг дружку не выносили. В кости, правда, играли иногда, да больше ссорились: Маринов воображал, что может, как и раньше, приказывать Димову, что тот ему слуга, а не адвокат, самостоятельный человек…
– А вчера они играли в кости?
Женщина молчит. Её лицо приобретает хитрое выражение.
– Я не знаю. Не заметила.
– Но ведь ваша комната находится точно под комнатой Маринова. Так-таки ничего и не слыхали?
– Ничего, я вам говорю.
– Ни голосов, ни шагов – ничего?
– Ничегошеньки, пока не заснула. Я, знаете, рано засыпаю.
– Кто ещё живёт тут, внизу?
– Уйма народу. Вот тут, за занавеской, Жанна, моя племянница. Рядом, в двух комнатушках, инженер Славов и доктор Колев, хорошие ребята, аккуратные, работяги…
– Погодите! – поднимаю я руку. – А где ваша племянница? Может, она что-нибудь слышала этой ночью?
– Нет, не слышала. Исключено. Она ночевала у подруги. Славов и Колев ушли на работу. В эту пору все уже на работе. Может, Баева только дома. У этой другого дела нет, как только полировать свои ногти да сталкивать людей лбами…
«Ну, что ж, – говорю я себе. – Начну с Баевой – фатальной женщины, что сталкивает людей лбами».
С облегчением покидаю водопад, продолжающий клокотать за спиною, поднимаюсь на несколько ступенек и, оказавшись в полутёмном холле, стучу в первую попавшуюся дверь.
Стучать в двери (замечу в скобках) – это одно из моих привычных, хоть и не скажу, чтобы излюбленных занятий. По количеству дверей, перед которыми я торчал, я переплюну почтальонов любого столичного района. Многие из моих коллег считают, что я перебарщиваю, что для дела совершенно всё равно, вызываю ли я людей в кабинет или обхожу их сам, как инкассатор. Но я упорно остаюсь при своём, хотя это и пагубно отражается на моём бюджете и в особенности на статье расхода «Обувь и починка последней». Лицо такое-то, вызванное в мой кабинет, выдаст мне несравнимо меньше, нежели то же самое лицо в привычной для него обстановке. А кроме того, нечего заставлять людей тратить время, ежели тебе платят именно за то, что ты расходуешь своё. Впрочем, без отступлений, свойственных авторам, алчущим гонораров.
Итак, мне кажется, я уже сказал, я поднимаюсь и стучу к Баевым. Дверь тут же отворяется. Такое впечатление, что в этом доме все дежурят под дверью. Передо мною Дора Баева, фатальная женщина. В общем ничего, если бы только не излишек косметики. Губы, ресницы – это ещё куда ни шло. Но эти голубые веки уж чересчур. Почему тогда не зелёный нос?
– Товарищ из милиции, не правда ли? – протягивает Баева, избавляя меня от необходимости лезть в карман за удостоверением. – Наконец-то. Я сижу и жду, когда вы освободите меня из-под ареста.
Фатальная женщина, как видно, действительно приготовилась уходить. Превосходный тёмно-синий костюм с пуговицами, имитирующими античные монеты. Шик и запах духов «Шанель» или ещё чего-то заграничного.
– Что вы, что вы, при чём тут арест? – вхожу я в комнату. – Просто формальность. И в вашу пользу: вы потеряете сейчас десять минут вместо того, чтобы завтра терять два часа на хождение ко мне.
Дора оценивает моё добродушие и мило улыбается.
– Вы очень любезны. Заходите, прошу вас.
Именно это я и делаю. Комната невелика и обставлена с вкусам, который я, чтобы не показаться грубым, не назову дешёвым. Почти половину помещения занимает спальный гарнитур белого и красного дерева с гигантским платяным шкафом. Скатерти и скатёрки искусственного шёлка всех цветов радуги плюс некоторые краски, не свойственные этому атмосферному явлению. На столе – фотография в рамке из бамбуковых палочек. На фотографии – пожилой мужчина с одутловатым склеротическим лицом. Кажется, что он надувает шарик.
– Отец? – беззаботно осведомляюсь я, показывая на фотографию. – Вы похожи.
– Муж, – выдавливает из себя Дора.
– Ах, эти мне неравные браки! Впрочем, из-за чего вы вышли замуж, если не секрет? Чтобы получить этот шкаф-гигант или столичную прописку?
– А вы, оказывается, не так любезны, – кривит губы молодая женщина. – Ошибка. Глупая, нелепая наивность. Я всегда ошибаюсь.
– Как всегда? Неужели и с Баевым?
Она молчит. Потом усмехается.
– Вы мне позволите закурить?
– Я как раз хотел попросить вас об этом же, – галантным тоном замечаю я и с готовностью достаю сигареты. Угощать красивую женщину и разрешать судебному медику выбирать сигареты помягче – это не одно и то же.
Дора держит сигарету между пальцами (этот картинный жест наверняка подсмотрен где-нибудь в журнале мод), выпускает накрашенным ртом струйки дыма и будто ненароком перекидывает ногу на ногу.
– Откуда вы знаете о прописке?
– Просто догадка, – скромно отвечаю я и столь же скромно посматриваю на её оголившиеся колени.
– Вы опасный человек.
– А вы говорите это, сознавая, что вы опасны, – парирую я и опять многозначительно поглядываю на её и впрямь красивые ноги. – Но вернёмся к действительности. Каковы были отношения между вашим мужем и Мариновым?
– Не блестящие. Но и не такие уж плохие.
– Некоторые придерживаются иного мнения.
– Люди обычно преувеличивают. Особенно такие балаболки, как Катя.
– А в чём, по-вашему, причина этих… не совсем хороших отношений?
– Этого я не могу сказать. Какое-то старое недоразумение. Они ведь знакомы очень давно.
– Ваш муж служил когда-то у Маринова?
– Да. Кажется, служил.
– А не кажется вам, что Маринов проявлял к вам некоторую симпатию?
– Он к редкой женщине не проявлял симпатии, – иронически усмехается она. – Флиртовал и со мной. Муж мой не был от этого в восторге, но такая мелочь, сами понимаете, не может породить неприязнь.
– Вы говорите – неприязнь?
– Ну, может быть, я неточно выразилась. Хоть это и не затрагивает меня лично, но, знаете, всё-таки расстраиваешься.
– Понимаю. Идите погуляйте, а когда соберётесь с мыслями, мы побеседуем ещё.
– С удовольствием, – устало протягивает она. – Хоть и не знаю, право, чем я могла бы вам быть ещё полезной.
– Я тоже сейчас не могу сообразить, но как знать, – говорю я, прощаясь, и направляюсь к двери. Но, взявшись за ручку, поворачиваю голову.
– А вы не помните, в котором часу вернулся вчера ваш муж?
– Точно не могу вам сказать… – несколько растерянно отвечает Дора. – Очень поздно, во всяком случае.
– Что вы понимаете под «очень поздно»?
– Часа в три… Или в четыре…
– И часто он у вас так задерживается?
– Время от времени случается.
– Коньяк или преферанс? Или, может, третье?