Текст книги "Рассказы о литературе"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Соавторы: Станислав Рассадин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
Да, такое было всегда. Толстовский Петя Ростов тоже наверняка воображал войну вовсе не такой, какой она предстала ему воочию. Но у поколения Кульчицкого для этих романтических фантазий были и свои, особые поводы.
В их детские годы пелась такая песня: «Если завтра война, если завтра в поход...» Грядущие бои рисовались в ней такими радужными красками:
Полетит самолет, застрочит пулемет,
Загрохочут могучие танки,
И линкоры пойдут, и пехота пойдет,
И помчатся лихие тачанки...
Это гремело с киноэкранов, звучало по радио. Это пели ребята, которым спустя всего лишь два или три года пришлось месяцами выходить из окружения и выбивать врага из московских предместий. А песня весело уверяла их, что победа будет легкой, что «на вражьей земле мы врага разгромим малой кровью, могучим ударом».
Дело, однако, было не только в этой песне.
Еще задолго до того, как она родилась на свет, ребята двадцатых годов взахлеб зачитывались книгами о гражданской войне, в которых такие же, как они, мальчишки и девчонки сражались с беляками, окружали и уничтожали целые войсковые соединения, обводили вокруг пальца туповатых и недотепистых офицеров и генералов.
Пожалуй, самой знаменитой книгой этого рода были «Красные дьяволята» Павла Бляхина. По ней был снят кинофильм, пользовавшийся ошеломляющим успехом; между прочим, недавно герои этого фильма пережили свое, как говорится, второе рождение и триумфально проскакали по экранам под именем неуловимых мстителей.
Взрослые пожимали плечами, недоумевая, с чего вдруг именно эти, неправдоподобные, не выдерживавшие никакой критики с точки зрения логики книжки и фильмы завоевали сердца ребят. А загадка объяснялась просто.
Давно замечено, что дети особенно любят такие книги, где самая ответственная роль выпадает на долю их сверстников. Где, скажем, в роковую минуту, когда пасуют отчаянные храбрецы, когда благодушествует, не подозревая об опасности, умудренный опытом капитан, нежданным героем, спасающим всех от гибели, оказывается какой-нибудь корабельный юнга. Джим Гокинс из «Острова сокровищ». Или Роберт из «Детей капитана Гранта». Или Дик Сэнд, знаменитый пятнадцатилетний капитан.
Да и вообще все дети (и не они одни) до смерти любят книги «с хорошим концом». И разве они не правы по-своему? Разве же плохо, что «красные дьяволята» или «неуловимые» из всех передряг выходят не только живыми и невредимыми, но и неизменными победителями?
Конечно, неплохо! Ведь радуемся же мы с вами столь же неизменным победам мушкетеров Александра Дюма!
Но давайте попробуем пойти немного дальше. Давайте зададим себе еще несколько вопросов:
– А разве плохо было бы, если б и в других знаменитых книгах, ну хоть о той же гражданской войне, все кончалось бы благополучно? Например, если бы отряд Левинсона не попал в засаду, а ловко вышел бы из нее и ударил на врага с тыла?
Ведь тогда название фадеевского романа «Разгром» относилось бы уже не к нашим, а к врагам – колчаковцам и японским интервентам. И что, если бы Чапаев не потонул в тяжелых волнах Урала, а продолжал громить беляков? Или если бы в «Школе» Гайдара партизан Чубук не погиб, да еще по вине Бориски Горикова? Если бы тот же Бориска, как какой-нибудь «красный дьяволенок», сумел бы всех перехитрить и вызволить Чубука?
Да еще взорвать вместе с ним белый штаб?..
Спросим себя еще и вот о чем:
– Неужели, если бы все эти книги кончались так, как мы это себе вообразили, случилась бы какая-нибудь беда? Неужели от этого хоть что-нибудь изменилось бы в жизни и судьбе их читателей?
Да. Изменилось бы. И не «хоть что-нибудь», а очень многое.
Не исключено даже, что жизнь кое-кого из этих читателей могла повернуться иначе. Тяжкие испытания, доставшиеся им, могли бы оказаться непосильными для их неокрепших душ.
И кто знает! Может, иная душа сломалась бы под этой тяжестью. С ней произошло бы примерно то же, что случилось с душой Павла Мечика, героя фадеевского «Разгрома». Ведь падение Мечика, если помните, началось как раз с таких «пустяков»:
«В тот же день Мечик стал равноправным членом отряда.
Окружающие люди нисколько не походили на созданных его пылким воображением. Эти были грязнее, вшивей, жестче и непосредственней. Они крали друг у друга патроны, ругались раздраженным матом из-за каждого пустяка и дрались в кровь из-за куска сала. Они издевались над Мечиком по всякому поводу – над его городским пиджаком, над правильной речью, над тем, что он не умеет чистить винтовку, даже над тем, что он съедает меньше фунта хлеба за обедом.
Но зато это были не книжные, а настоящие, живые люди...»
Весь путь Мечика и постыдный конец этого пути говорит о том, какая беда может случиться с человеком, особенно молодым, если слишком глубокой окажется пропасть между его книжными представлениями о жизни и ею самой, суровой, не прикрашенной.
– Да! А как же Кульчицкий? – вполне может возразить нам придирчивый читатель. – Вы же сами говорили: его книжные представления о войне тоже ведь сильно отличались от того, что он увидел своими глазами. Но это же не помешало ему стать настоящим солдатом!
Что ж, это верно. Кульчицкий хорошо воевал и пал смертью храбрых. Но, во-первых, человека воспитывают не только книги, но семья, общество. А во-вторых, Кульчицкий – это видно по его стихам – еще до того, как побывал в бою, уже ясно сознавал, что «война совсем не фейерверк».
Вот что писал Кульчицкий за два года до начала Отечественной войны: «Военный год стучится в двери». И предвидел собственную судьбу: «На двадцать лет я младше века, но он увидит смерть мою».
Не хуже Кульчицкого это знали и его товарищи. Когда читаешь довоенные, часто еще не очень умелые стихи молодых поэтов, павших в боях с фашизмом, то и дело натыкаешься на строчки, исполненные ясного предчувствия своей судьбы:
Мы были высоки, русоволосы,
Вы в книгах прочитаете, как миф,
О людях, что ушли, не долюбив,
Не докурив последней папиросы...
Так сказал о себе товарищ Кульчицкого – Николай Майоров. А вот что писал еще один их сверстник, Павел Коган:
Мы, лобастые мальчики невиданной революции.
В десять лет мечтатели,
В четырнадцать – поэты и урки,
В двадцать пять – внесенные в смертные реляции,
И еще – о «мальчиках невиданной революции»:
Когда-нибудь в пятидесятых
Художники от мук сопреют,
Пока они изобразят их,
Погибших возле речки Шпрее...
Все эти пророчества сбылись. Вот разве что до речки Шпрее дойти удалось не всем. Кто пал на Волге, под Сталинградом. Кто неизвестно где. Как писал тот же Павел Коган:
Нам лечь, где лечь,
И там не встать, где лечь...
И, задохнувшись «Интернационалом»,
Упасть лицом на высохшие травы.
И уж не встать, и не попасть ванналы,
И даже близким славы не сыскать.
Как же вышло, что безусые юнцы, едва вставшие со школьной скамьи, уже прекрасно знали, что ждет их самих и их страну? А главное, чем объяснить, что они не только догадывались о суровых испытаниях, через которые им предстояло пройти, но и оказались к ним готовыми? Этому много серьезнейших причин, и не последняя среди них – книги.
Да, нравственный облик этих юношей был сформирован и теми книгами, которыми они зачитывались в детстве. Они оказались подготовленными к героической борьбе и потому, что в их детстве были не только «Красные дьяволята». Был «Чапаев» Фурманова, «Разгром» Фадеева, «Тихий Дон» Шолохова, «Школа» Гайдара.
Герой гайдаровской «Школы» – подросток примерно того же возраста, что и герои «Красных дьяволят». Как и «дьяволята», он пробирается на фронт, чтобы воевать с белыми.
Доверчиво рассказывает он о своих планах первому попавшемуся встречному. Но тот оказывается не тем, за кого выдавал себя. И Борис Гориков получает первый жизненный удар. Удар в буквальном смысле: дубинкой по голове.
С трудом очнувшись, он видит над собой холодный взгляд спутника и дубинку, которой тот вот-вот его прикончит.
«Тук – тук... – стукнуло сердце. Тук – тук... – настойчиво заколотилось оно обо что-то крепкое и твердое. Я лежал на боку, и правая рука моя была на груди. И тут я почувствовал, как мои пальцы осторожно, помимо моей воли, пробираются за пазуху, в потайной карман, где был спрятан маузер.
Если незнакомец даже и заметил движение моей руки, он не обратил на это внимания, потому что не знал ничего про маузер. Я крепко сжал теплую рукоятку и тихонько сдернул предохранитель. В это время мой враг отошел еще шага на три – то ли затем, чтобы лучше оглядеть меня, а вернее всего, затем, чтобы с разбега еще раз оглушить дубиной. Сжав задергавшиеся губы, точно распрямляя затекшую руку, я вынул маузер и направил его в сторону приготовившегося к прыжку человека.
Я видел, как внезапно перекосилось его лицо, слышал, как он крикнул, бросаясь на меня, и скорее машинально, чем по своей воле, я нажал спуск».
И вот в этот момент, когда действие достигло наибольшей драматической напряженности, когда читатель с лихорадочной поспешностью стремится узнать, кто кого, и мчаться, не задерживаясь, дальше, – именно тут автор, будто назло читателю, прибегает, как говорят в кино, к замедленной съемке. На не сколько страниц разворачивает он описание того, что в действительности заняло какую-то долю секунды.
Враг застывает с дубиной в руке, приготовившись к прыжку, а мы... мы напряженно прислушиваемся к стуку сердца Бориса, мы вместе с ним изо всех сил сжимаем в руке нагретую рукоятку маузера. И странно! Мы вовсе не торопимся. У нас вовсе нет желания поскорее перевернуть страницу и узнать, чем кончилось. Со всей остротой и непосредственностью, на какую мы только способны, мы переживаем душевное состояние героя, впервые ощутившего всю серьезность своих поступков:
«Он лежал в двух шагах от меня со сжатыми кулаками, вы тянутыми в мою сторону. Дубинка валялась рядом.
«Убит», – понял я и уткнул в траву отупевшую голову, гудевшую, как телефонный столб от ветра.
Так, в полузабытьи, пролежал я долго. Жар спал. Кровь отлила от лица, неожиданно стало холодно, и зубы потихоньку выбивали дробь. Я приподнялся, посмотрел на протянутые ко мне руки, и мне стало страшно. Ведь это уже всерьез! Все, что происходило в моей жизни раньше, было, в сущности, похоже на игру, даже побег из дома, даже учеба в боевой дружине со славными сормовцами, даже вчерашнее шатанье по лесу, а это уже всерьез. И страшно стало мне, пятнадцатилетнему мальчугану, в черном лесу рядом с по-настоящему убитым мною человеком».
Помните, как мы сравнивали героев Александра Дюма и Проспера Мериме? Помните, как по-разному относились они – и писатели и их герои – к войне и к убийству?
Тут то же самое. «Красным дьяволятам» не может быть страшно. Они щелкают врагов, как орешки. И вся их стремительная, легкая, сверкающая, как фейерверк, борьба похожа на игру.
У Гайдара – совсем другое дело. «Ведь это уже всерьез!»
Война в этой книге вставала перед читателями суровой и страшной. Как «трудная работа». Трудная не только потому, что требует от человека огромного напряжения физических сил. И даже не только потому, что на войне убивают. Еще и потому, что на ней приходится убивать. Ожесточение, злоба, ненависть, конечно, не проходят бесследно для человеческой души. Они оставляют на ней свои шрамы. Но, как сказал Илья Эренбург, война без ненависти так же безнравственна, как связь между мужчиной и женщиной без любви.
Кто знает? Может быть, когда ребята, сверстники Кульчицкого, Майорова, Когана, зачитывались «Тихим Доном» или «Разгромом», иные взрослые, стремясь оградить их от тяжелых, мучительных переживаний, говорили им:
– Не рано ли? Успеете еще узнать, как сложна жизнь, сколько в ней тяжелого и дурного. И нечего отравлять свою душу этими ядовитыми испарениями. А то еще, того гляди, вырастете скептиками, циниками, пессимистами...
Жизнь показала, что опасения эти были напрасными.
Но, может, то был особый случай? Ведь юность этого поколения была опалена страшной и жестокой войной. А вообще-то, может быть, у подобных опасений есть резон?
Что говорить, все мы от души желаем, чтобы у тех, кто идет нам на смену, жизнь была счастливой и безоблачной. Конечно, жизнь прожить – не поле перейти. У каждого будут свои горести и трудности. Но тогда, может быть, тем более не стоит загодя огорчать человека, да еще подростка, жестокими описаниями того, что было прежде и что, надо надеяться, никогда больше не повторится?
И может, все же не так уж неправы те писатели, которые изо всех сил стараются оградить своих читателей от всяких неприятных и тяжелых переживаний?
РАВНОСИЛЬНО УТРАТЕ СЧАСТЬЯ...
В одном из самых грустных (и самых светлых) своих стихотворений Пушкин говорит о том, что еще связывает его с жизнью. О надежде встретить любовь. О надежде создать новые произведения. Среди этих заветных желаний есть и такое:
Над вымыслом слезами обольюсь...
Этой способности художника плакать над вымыслом поражался и Гамлет, глядя на вдохновенную игру бродячего актера:
Что он Гекубе? Что ему Гекуба?
В самом деле, что ему Гекуба? И что за дело Бальзаку до какого-то бедного, одинокого старика – отца Горио? Он ему не отец, не брат, не родственник. Да и вообще никакого отца Горио никогда не существовало! Его выдумал, «сочинил из головы» сам Бальзак. Почему же, описывая его смерть, Бальзак испытал такое потрясение?
Ну, положим, Бальзак – это другое дело. За то время, что он работал над романом, он так сжился со своим героем, что ощущал его как бы частью самого себя.
Актер, о котором говорит Гамлет, тоже, как говорится, вжился в образ. Таково уж свойство его профессии.
Но нам-то с вами, простым читателям, нам-то зачем все это?
В одной знаменитой книге рассказывается такая история. Дело было во время первой мировой войны. Молодой офицер познакомился на фронте с хорошенькой медсестрой. Когда он увидел ее впервые, он ничего особенного не почувствовал. Просто ему понравилась ее внешность, и сразу мелькнула мысль, что вот, мол, как славно было бы поухаживать за этой милой девушкой, поболтать с ней, посмеяться, хоть ненадолго забыть о грязных буднях и тяготах войны.
Но нежданно-негаданно он влюбился в эту девушку. И не просто влюбился, а полюбил ее. Она стала для него самым близким, самым родным человеком. Он уже даже и представить себе не мог, как раньше жил без нее. Он был так счастлив своей любовью, что вся его прежняя жизнь до знакомства с нею казалась ему пустой и бессмысленной.
Но жить ему стало во сто раз страшнее. Раньше он жил беспечно и весело. Были, конечно, и потери. Каждый день гибли люди, среди них были и его друзья. Ну что ж, на то война. В конце концов, завтра это может случиться и с ним самим.
А теперь он впервые узнал, что такое настоящий страх. Он боялся не за себя – за нее.
Жизнь его стала в миллион раз труднее и мучительней, чем прежде. И все же он ни за что не променял бы эту, до предела изматывающую нервы жизнь, на ту, прежнюю.
А потом его любимая умерла.
Боль этой потери была для него нестерпима. И самое страшное было то, что ни за что на свете нельзя было отыскать средство, которое помогло бы ему хоть на миг заглушить эту невыносимую, разрывающую сердце боль. Но даже и сейчас, если бы он спросил себя, не лучше ли было бы, если б он так никогда и не встретил эту женщину, не полюбил ее, не узнал бы невыносимых мук и страданий, – ответ мог бы быть только один.
Нет, ни за что на свете он не согласился бы вычеркнуть все случившееся из своей жизни. Ведь не случись с ним все это, он так и не узнал бы, что такое настоящее счастье...
Так же бывает порой и с книгой. Вы берете ее в руки, чтобы развлечься, забыться, отключиться от дел, получить удовольствие, в лучшем случае слегка пощекотать нервы опасностями и приключениями героев, ни на секунду не забывая, что все это не взаправду, не всерьез, не на самом деле. И вдруг – вы и сами не заметили, как это произошло, – оказывается, что книга, которую вы начали читать, не из тех, которые можно проглатывать в полусне. С ней нельзя забыться. Наоборот, она заставляет проснуться, она открывает глаза на мир. Она ранит, причиняет нестерпимую боль. Тут все всерьез, все взаправду.
Книга уже вошла в вашу жизнь, стала фактом вашей биографии. Вы сроднились с ней. Хотите вы этого или нет, она уже вас не отпустит. И даже если вы в сердцах захлопнете ее и отбросите в сторону, она не оставит вас в покое. Боль и страдания, пережитые ее героями, будут камнем лежать на вашем сердце. И вам будет так же трудно преодолеть эту боль, как если бы она была вашей собственной.
Вот что это значит: «Над вымыслом слезами обольюсь».
У Александра Твардовского есть горькие и прекрасные стихи, начинающиеся рассказом о том, как в раннем детстве, четырехлетним ребенком, он пережил смерть своего деда. Это было первое его столкновение со смертью.
И словно вдруг за некоей чертой
Осталось детства моего начало.
Я видел смерть, и доля смерти той
Мне на душу мою ребячью пала...
И с той поры в глухую глубь земли,
Как будто путь туда открыт был дедом,
Поодиночке от меня ушли
Уже другие проторенным следом...
В январский холод, в летнюю жару,
В туман и дождь, с оркестром, без оркестра —
Одних моих собратьев по перу
Я стольких проводил уже до места.
И всякий раз, как я кого терял,
Мне годы ближе к сердцу подступали,
И я какой-то частью умирал,
С любым из них как будто числясь в паре...
Так бывает в жизни: каждый близкий человек, навсегда уходящий от нас, как бы уносит с собой частицу нашей души.
Провожая его в последний путь (как говорит поэт, «до места»), мы и вправду словно бы примеряем свою собственную смерть.
И пусть не с такой обнаженной остротой, но с тем же горьким сознанием невозвратимой утраты мы с вами как бы всерьез умирали вместе с Андреем Болконским, вместе с юными Ромео и Джульеттой, вместе с Владимиром Ленским и Евгением Базаровым. Да разве перечислишь их всех, тех «выдуманных» героев, чью смерть вы переживали так горько, что могли бы сказать об этом чувстве словами поэта:
И я какой-то частью умирал,
С любым из них как будто числясь в паре...
Можно, конечно, попытаться как-то оградить себя от таких неприятных переживаний. Отгородиться от них прочной, непробиваемой стеной, построенной из равнодушия и эгоизма.
В романе Веры Пановой «Времена года» мальчик Саша с ужасом смотрит на лицо женщины, сидящей напротив него. Среди своих знакомых эта женщина считается интересной, а Саше ее лицо кажется отталкивающим до отвращения. Оказывается, эта женщина так боится постареть, что запретила себе смеяться и плакать, чтоб не было морщин. И вот ее лицо, некогда прелестное, превратилось в «неподвижную белую маску с подбритыми и начерненными бровями и кроваво-красным ртом».
Запрещая себе мучиться, страдать, переживать, мы рискуем сделать со своей душой то, что эта женщина сделала со своим лицом.
Без сильных переживаний, без сильных душевных потрясений нет и не может быть настоящего искусства. Великое искусство тем и прекрасно, что оно не только доставляет удовольствие, но и ранит, пронзает душу, заставляет нас испытывать горечь и боль. Тем самым оно заставляет нас чужую боль, чужое горе, чужую трагедию ощутить как свою собственную.
Человек, утративший способность воспринимать великое искусство, рискует превратиться в холодного, бесчувственного эгоиста.
– А как же Дарвин? – спросите вы. – Он, что ли, тоже превратился в бездушного эгоиста?
Нет, он не превратился. И доказательством тому могут служить те самые его «Воспоминания», которые мы цитировали.
Рассказав о перемене, которая с ним произошла в пожилом возрасте, Дарвин называет ее «странной и достойной сожаления». Он пишет:
«Кажется, что мой ум стал какой-то машиной, которая перемалывает большие собрания фактов в общие законы, но я не в состоянии понять, почему это должно было привести к атрофии той части моего мозга, от которой зависят эстетические вкусы».
Казалось бы, хоть он и утратил способность воспринимать великую литературу, Дарвин зато оказал человечеству такую огромную услугу, что уж кто-кто, а он мог быть вполне собою доволен. А он вот недоволен. Он прямо говорит, что, если бы ему довелось прожить свою жизнь вторично, он сделал бы все от него зависящее, чтобы такая беда его не постигла. Он заключает эту свою мысль словами, пронизанными поистине трагическим сознанием неправильно прожитой жизни:
«Утрата этих вкусов равносильна утрате счастья».
РАССКАЗ ДЕВЯТЫЙ
Мудрец в нем видел мудреца
ВОЛШЕБНЫЙ АЛМАЗ ФЕИ БЕРИЛЮНЫ
В самом начале «Синей птицы» – знаменитой сказки Мориса Метерлинка – появляется фея. В руках у нее зеленая шапочка с алмазной пряжкой. Алмаз этот, как и полагается во всякой порядочной сказке, не простой. Он – волшебный.
Стоит только надеть зеленую шапочку и повернуть волшебный алмаз феи Берилюны справа налево, как все вещи вокруг чудесным образом оживают. Хлеб, Вода, Сахар, Молоко становятся вдруг живыми существами. Они начинают действовать и даже разговаривать. У каждого из них обнаруживается и сразу проявляется свой характер.
Алмаз феи Берилюны вовсе не наделяет окружающие предметы какими-то особыми, таинственными, волшебными свойствами. Он лишь помогает увидеть их в истинном свете. Увидеть то, что всем этим вещам свойственно на самом деле, но чего без алмаза простым, невооруженным глазом не увидишь.
Особенно ясна становится эта мысль автора, когда его герои попадают в Страну Воспоминаний.
Там, в этой стране, оказывается, обитают те, кого уже нет в живых. И герои пьесы – мальчик Тильтиль и девочка Митиль – встречаются там со своими умершими дедушкой и бабушкой.
Это вовсе не значит, что Метерлинк решил изобразить в своей сказке евангельский рай, в котором обитают души умерших.
Дедушка и бабушка маленьких героев «Синей птицы» живут в самом обыкновенном крестьянском домике, увитом плющом. Под навесом – ульи, на подоконниках – горшки с цветами, клетка, в которой спит дрозд... Все точь-в-точь так же, как было там, где они жили раньше, когда были еще живы. Можно подумать, что, с тех пор как они умерли, в их жизни решительно ничего не переменилось.
Но вскоре выясняется, что переменилось очень многое. Оказывается, смерть – это все-таки дело нешуточное.
Они теперь больше не живут. Они сидят на лавке перед своим домом, неподвижные, погруженные в глубокий сон.
Но стоит только кому-нибудь из живых про них вспомнить, они тотчас же пробуждаются, расправляют затекшие мускулы, открывают глаза... К ним возвращается жизнь. К сожалению, только на время. До той поры, пока их живые дети, или внуки, или правнуки, или другие близкие люди, оставшиеся там, на земле, снова про них не вспомнят.
Вот почему эта местность, в которой они обитают, называется не раем, не царствием небесным, а просто Страной Воспоминаний.
Очень ясная, глубоко человечная и мудрая мысль лежит в основе этой простой аллегории. Люди, ушедшие от нас навеки, – не мертвы. Они живы. Живы и будут жить до тех пор, пока будет жить на земле хоть один человек, который их помнит.
О том же и почти в тех же выражениях говорил Пушкин:
Нет, весь я не умру – душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит —
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.
Но вот что странно. Почему Пушкин говорит, что он не умрет до тех пор, пока на земле будет жив хоть один пиит, то есть поэт? Казалось бы, правильнее было бы, если б он сказал, что будет жить до тех пор, пока на земле останется хоть один читатель! Тем более, что в том же стихотворении «Памятник» есть и такие строки:
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
Тунгус, и друг степей калмык.
Но Пушкин не оговорился. Он сказал именно то, что хотел сказать.
В этих последних строчках речь идет о тех, кто будет помнить и с благодарностью повторять его имя. Но для того, чтобы вновь ожила, пробудилась от вечного сна его душа, этого мало.
Чтобы воскресить душу поэта, заключенную в его стихах, в его «заветной лире», нужно обладать волшебным алмазом феи Берилюны.
Попросту говоря, для этого нужно самому быть хоть немного поэтом.
Разумеется, это не значит, что для этого обязательно нужно уметь самому писать стихи. Поэтом может быть и читатель. Впрочем, «может быть» – это слишком слабо сказано. Должен! Вот правильное слово. А иначе никакого чуда не произойдет. Это все равно, как если бы Тильтиль и Митиль явились в Страну Воспоминаний, не сохрани в своей душе ни малейших следов памяти о своих дедушке и бабушке. Старики так и остались бы сидеть неподвижно на своей скамье перед домом, погруженные в глубокий сон.
Вот в такой же мертвый сон погружены книги – все, даже самые великие, – пока они молча стоят на полках библиотек, за стеклами книжных шкафов. Каждая из них – просто пачка бумаги, сброшюрованной и заключенной в переплет.
Подойдет к полке человек, возьмет книгу, раскроет ее: мертвые черные значки – буквы; буквы составляют слова, слова – предложения. Чуда воскрешения не произошло.
Но вот ту же самую книгу раскрывает другой человек. И все мгновенно меняется. Герои словно пробуждаются от сна, расправляют затекшие мускулы и начинают действовать, говорить, спорить – жить.
Илья Эренбург как-то сказал, что в сердце каждого настоящего художника вонзаются горести, беды, переживания разных людей – вот так же, как к штанам пристают разные колючки.
– Но ведь даже к штанам пристают не все колючки, – добавил он. – Одни прилипают к ним намертво, так что не отодрать. А другие почему-то не пристают к ним вовсе. Очевидно, это зависит от качества ткани, из которой сшиты штаны. Вот так же и с писателями: у каждого писателя – свои «колючки».
То же самое можно сказать и про читателей. У каждого – свои «колючки», свои любимые книги. А человек, у которого такое гладкое, такое отполированное сердце, что ни одна «колючка» к нему не пристанет, не может называться читателем.
– Вот выдумали тоже! – скажете вы. – Чтобы быть читателем, значит, нужно иметь какой-то особый талант? Так, что ли? Ну, мы бы еще согласились с вами, если бы вы это говорили про музыку. Чтобы понимать музыку, нужен музыкальный слух. А он есть не у каждого. Тут ничего не скажешь... Но ведь любая книга состоит из самых обыкновенных слов! Слова-то ведь понимает каждый, кто умеет читать! Значит, каждый, кто умеет читать, имеет право называться читателем...
Звучит довольно убедительно. Но так ли это?
Чтобы вы лучше поняли, какие свойства человеческой души можно назвать читательским талантом, напомним вам одно коротенькое стихотворение. Быть может, оно вам знакомо. Его написал Константин Симонов:
Тринадцать лет. Кино в Рязани,
Тапер с жестокою душой,
И на заштопанном экране
Страданья женщины чужой;
Погоня в Западной пустыне,
Калифорнийская гроза,
И погибавшей героини
Невероятные глаза.
Но в детстве можно все на свете,
И за двугривенный, в кино,
Я мог, как могут только дети,
Из зала прыгнуть в полотно,
Убить врага из пистолета,
Догнать, спасти, прижать к груди.
И счастье было рядом где-то,
Там, за экраном, впереди...
– Подумаешь! – скажете вы. – Только-то и всего? Вот это, значит, и есть ваш особый читательский талант? Да со мною это сколько раз бывало! И не только со мною, а с каждым!
Ну что ж. Это говорит только о том, что в каждом из нас живет искра читательского таланта. Как всякая искра, она может разгореться, а может погаснуть. Но, как всякая искра, она – частица самого настоящего огня.
Ведь тринадцатилетний мальчик, о котором рассказывается в этом стихотворении, проявил то самое необыкновенное свойство души художника, которому так дивился принц Гамлет.
Помните?
...актер приезжий этот
В фантазии, для сочиненных чувств,
Так подчинил мечте свое сознанье,
Что сходит кровь со щек его, глаза
Туманят слезы, замирает голос
И облик каждой складкой говорит,
Чем он живет! А для чего в итоге?
Из-за Гекубы!
Что он Гекубе? Что ему Гекуба?
А он рыдает...
Ведь с мальчишкой, о котором говорится в стихотворении Симонова, происходит буквально то же самое. Он смотрит, как на экране разыгрываются «страданья женщины чужой». И вдруг с ним в один миг случается удивительная перемена. Эта «чужая» женщина – уже не чужая ему. Ради нее он готов на все: кинуться в погоню, догнать, убить врага из пистолета. И вот он уже не сидит неподвижно в темном зале, а сам бешено скачет верхом на диком мустанге, судорожно сжимая в руке пистолет.
Именно это и происходит с каждым настоящим, талантливым читателем.
Такой читатель – это человек, проживший не одну, а множество жизней. Потому что он был не только самим собой, но еще и Робинзоном, и д'Артаньяном, и Дубровским, и Печориным, и Николаем Ростовым, и Андреем Болконским.
Тут нет ни малейшего преувеличения. Это именно так. Он не просто воображал себя Робинзоном. Он действительно был им. И даже спустя много лет отчетливо помнит, как захолонуло у него сердце, когда он, Робинзон, увидел след голой человеческой ноги на песке, и в мозгу забилась страшная мысль: «Значит, я тут не один! Значит, кто-то еще живет здесь, на этом острове, который я уже привык считать только своим!»
Нечто похожее происходит с каждым читателем. Но с каждым по-своему.
Сами подумайте: если я был Робинзоном, и ты был Робинзоном, и он был Робинзоном, так сколько же всего было таких Робинзонов на свете! Ведь не может такого быть, чтобы все читатели – все до одного! – волновались, переживали, боялись совершенно одинаково.
Выходит, на свете было ровно столько Робинзонов, сколько всего было читателей у великой книги Даниеля Дефо. И каждый из этих Робинзонов хоть чем-нибудь да непохож на другого.
Тут вы, наверное, захотите нас поправить:
– Позвольте! как это так – непохож? В конце концов, ведь все эти читатели не сами выдумывают своего Робинзона. У каждого из них в воображении оживает не кто иной, как тот самый, единственный и настоящий Робинзон Крузо, который был выдуман и описан Даниелем Дефо!
Это, конечно, верно. Но не совсем.
Разумеется, очень многое зависит от автора книги. Очень многое – но не все!
Ведь мы с вами уже говорили, что книга, стоящая за стеклом книжного шкафа, – это всего лишь пачка спрессованной бумаги. Ее герои оживут лишь в тот момент, когда книгу раскроют и начнут читать. И каким окажется этот герой, как он будет воспринимать мир, какие будет испытывать чувства, – это ведь зависит и от того, кто снимет книгу с полки, кто раскроет ее и начнет читать.
Лев Николаевич Толстой однажды задал себе простой вопрос: «Что такое искусство?»
И вот как он на него ответил:
– Искусство есть деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно известными внешними знаками передает другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их.