Текст книги "Рассказы о литературе"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Соавторы: Станислав Рассадин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
– Мистер Дик, дайте мне пожать вашу руку! Ваш здравый ум неоценим! – произнесла бабушка с торжествующим видом.
Пожав от всей души руку мистеру Дику, она притянула меня к себе и обратилась к мистеру Мэрдстону:
– Вы можете уйти, когда вам вздумается. Я беру на себя заботу о мальчике...»
Так участь Дэвида Копперфилда была окончательно решена.
Почему решение этого немаловажного вопроса мисс Бетси Тротвуд предоставила слабоумному мистеру Дику, понять можно. Этот поступок был вполне в духе ее своенравного характера. Кроме того, она вполне искренне считала, что мистер Дик – обладатель на редкость ясного ума, воплощение здравого смысла.
Но ведь Диккенс-то так не считал! Он-то ясно давал нам понять, что мистер Дик впал в детство!
Почему же и он именно ему предоставил право решать судьбу своего героя? как он не побоялся вверить эту судьбу в столь ненадежные руки? Может быть, он сделал это просто забавы ради? как говорится, для юмора?
Нет.
Хотя сцены, в которых так удачно действует мистер Дик, действительно смешны, в них заложен вполне серьезный и очень важный для Диккенса смысл.
Мистер Дик и в самом деле не мудрец. Но ведь он даже и не пытается размышлять о том, что разумно, а что не разумно. Он руководствуется в своих суждениях не знаниями, не размышлениями, не взвешиванием всех «за» и «против». Он просто прислушивается к голосу своего сердца.
Таковы все чудаки, населяющие книги Диккенса. Диккенсовский чудак может носить сюртук джентльмена или фартук кузнеца. Он может быть богат или беден, образован или безграмотен – дело от этого не меняется. Он неизменно обладает по крайней мере одним достоинством, выгодно отличающим его от всех остальных персонажей книги, как бы ни превосходили они его по части хороших манер, ума и образования. Достоинство это – доброе сердце.
И нет для Диккенса других человеческих достоинств, которые могли бы соперничать с этим.
Мы вовсе не хотим сказать, что слабого, беспомощного, придурковатого мистера Дика Диккенс решительно предпочитает всем прочим своим героям. Диккенс с огромной любовью изображал в своих книгах и совсем других людей – умных, сильных, деятельных. Людей, которые активно борются со злом и умудряются побеждать в этой неравной борьбе.
Мистера Дика Диккенс изобразил слабоумным вовсе не для того, чтобы воспеть слабоумие. Просто он хотел сказать, что человеку, обладающему добрым и справедливым сердцем, он готов простить даже отсутствие ума – этого драгоценного человеческого дара. Но не родился еще на свет тот умник, тот мудрец, которому Диккенс простил бы холодное сердце, равнодушное к людским бедам, к страданию, к несправедливости.
Однако есть в этой сцене и другой, еще более глубокий и более общий смысл, имеющий отношение уже не к одному мистеру Дику, а ко всему тому огромному, холодному и бездушному миру, который исследует и изображает Диккенс во всех своих романах.
Когда Дэвид пришел к мистеру Дику на другой день после своего появления у бабушки, тот поделился с ним самой задушевной своей мыслью, самым искренним своим убеждением.
«А! – воскликнул мистер Дик, кладя перо. – Ну, что делается в мире? Я вот что тебе скажу, – он понизил голос, – ты никому этого не говори, но, мой мальчик... – Тут он наклонился ко мне и приблизил губы вплотную к моему уху: – Мир сошел с ума! Это не мир, а бедлам!..»
Забавно, не так ли?
Выживший из ума старик утверждает, что это вовсе не он сам, а весь мир сошел с ума, превратился в бедлам, в сумасшедший дом!.. Но признайтесь: вам не хочется смеяться над этими словами мистера Дика. И вы правы. Потому что его странное соображение в какой-то мере выражает вполне серьезное и совсем не безосновательное мнение самого Чарльза Диккенса.
В самом деле, разве мир не сошел с ума, если сумасшедший оказывается единственным человеком, способным дать разумный и добрый совет? Разве мир не похож на гигантский сумасшедший дом, если по законам этого мира жестокий и тупой человек имеет больше прав на совершенно чужого ему ребенка, чем единственная родственница Дэвида?
Слабоумный мистер Дик знать не знает и ведать не ведает всяких там юридических тонкостей. Он понятия не имеет о законах, об опекунстве, о деньгах, обо всем этом гнусном крючкотворстве, которого побаивается даже мисс Бетси Тротвуд, особа хоть и своенравная, но вполне разумная. Он единственный человек среди всех присутствующих в романе, который видит вещи такими, каковы они есть.
Ребенок грязен – значит, надо его вымыть.
Ребенок устал – значит, надо уложить его спать.
Ребенок одет во все чужое, замотан в женские шали – значит, надо сшить ему костюм.
И не все ли равно, что говорит по этому поводу закон?
Слабоумный мистер Дик действительно оказывается в этой непростой ситуации единственным здравомыслящим человеком.
У французского поэта Франсуа Вийона, жившего давным-давно, еще в XV веке, есть стихотворение, которое называется «Баллада истин наизнанку»:
Дурак нам истину несет,
Труды для нас – одна забава,
Всего на свете горше мед,
И лишь влюбленный мыслит здраво.
Может показаться, что поэт нарочно, из чистого озорства вывернул наизнанку все аксиомы, все привычные, бесспорные, не подлежащие сомнению истины. Всем ведь известно, что мед сладок, а не горек. Что влюбленные испокон веков творят всякие безумства и не способны на благоразумие, потому что подчиняются велениям сердца, а не разума. Труд – это труд, а отнюдь не забава. А дурак – он и есть дурак! Кто же станет всерьез утверждать, что он может открыть нам истину?
И все же, если поразмыслить как следует, окажется, что, вывернув наизнанку все эти ходячие истины, поэт не просто шутил.
Человеку, который по-настоящему любит свою работу, труд может доставить такое наслаждение, какое не даст ему никакой отдых, никакая забава.
И наоборот: легкая, полная излишеств, праздная и пустая, так называемая сладкая жизнь может надоесть хуже горькой редьки. И не только надоесть, но и на самом деле нести в себе горчайшую отраву, разъедающий душу яд.
И безрассудный влюбленный, быть может, мыслит куда более здраво, чем робкий сторонник так называемого здравого смысла, аккуратно взвешивающий все «за» и «против». Недаром один мудрый человек сказал, что так называемый здравый смысл – это мудрость глупцов.
Нет, Вийон не шутил. Он хотел сказать своей балладой, что все представления об истинной ценности вещей в мире сдвинуты, смещены, а иногда и просто перевернуты, поставлены с ног на голову. И вот он захотел вернуть им их первоначальный, истинный, неизмеримо более глубокий и важный смысл...
Только мы написали эту фразу, как в ушах у нас зазвучал раздраженный голос нашего знакомого физика:
– Опять серьезный и важный смысл! Ну, охота вам, ей– богу, во всем искать какой-то особый смысл!
Никакого физика с нами в комнате не было. Но он, видимо, так запугал нас своими ядовитыми возражениями, что у нас даже начались слуховые галлюцинации.
«Что же теперь делать? – подумали мы. – Спорить дальше?»
Но спорить с человеком, который находится сейчас где-то в другом месте, может быть даже уже спит, было как-то глупо. А тащить и эту, новую главу все тому же физику и опять выслушивать его возражения нам, честно говоря, уже не хотелось.
«Ладно! – подумали мы. – Утро вечера мудренее. Завтра видно будет!»
Мы разъехались по домам и легли спать.
В ЭТОМ БЕЗУМИИ ЕСТЬ СВОЯ СИСТЕМА
В эту ночь нам приснился странный сон.
Прочитав эту фразу, вы, наверное, удивитесь:
– Что это значит – нам? Разве так может быть, чтобы один и тот же сон приснился сразу двум разным людям?
Хотите верьте, хотите нет, но дело было именно так.
Собственно говоря, ничего такого уж особенно странного в этом сне не было. Нам приснились люди, которые были нам давным-давно знакомы. Странным было только одно: то, что они сошлись вместе и даже разговаривали друг с другом. Такое действительно могло произойти только во сне.
Молодой красавец во фраке и крахмальной манишке горячо жаловался на что-то низенькому толстому солдату, на котором мешком висел потрепанный мундир 91-го пехотного полка австро-венгерской армии.
Мы прислушались.
– С кем был? Куда меня закинула судьба? Все гонят! Все клянут! Мучителей толпа, дряхлеющих над выдумками, вздором, безумным вы меня прославили всем хором! – темпераментно выкрикивал он.
– Осмелюсь доложить, не стоит так убиваться, – сказал низенький пехотинец, вежливо взяв под козырек. – Вот и меня тоже военные врачи официально объявили идиотом. А я и не спорю! Я всем так прямо и говорю: «Так точно! Я – идиот!»
Человек во фраке, вместо того чтобы обидеться на такое утешение, неожиданно согласился с солдатом.
– Вы правы! – пылко заговорил он. – Из огня тот выйдет невредим, кто с ними день пробыть успеет, подышит воздухом одним, и в ком рассудок уцелеет!
– Согласен с вами, благородный рыцарь! – раздался вдруг еще один голос.
Мы оглянулись и, несмотря на то, что все это происходило во сне, принялись от изумления протирать глаза. Человек, которого мы увидели, был, пожалуй, самым странным из всех троих. Он был непомерно высок и тощ, в руках его было древнее копье, на бедре болтался старый заржавленный меч, а на голове красовался медный тазик.
– Меня они тоже именуют безумцем! – сказал он, положив руку на плечо красавца во фраке. – Но нет! Это они безумцы! Они сошли с ума, ибо околдованы злым волшебником Фрестоном, давним моим врагом. И если бы время от времени не являлись на свет странствующие рыцари, подобные нам с вами, весь мир давно бы сошел с ума!
– Уверяю вас, он уже сошел с ума! – вдруг раздался удивительно знакомый нам голос. И доверительно добавил: – Никому этого не говорите, уважаемый рыцарь, но это не мир, а бедлам!
Знакомый голос принадлежал джентльмену с еще более знакомой внешностью: симпатичному, румяному и седовласому.
«Мистер Дик! – так и ахнули мы во сне. – Он-то здесь откуда взялся?»
Но не успели мы привыкнуть к тому, что диккенсовский мистер Дик оказался в одной компании с бравым солдатом Швейком, Александром Андреевичем Чацким и рыцарем Печального Образа, как раздались звуки балалайки и появилось новое действующее лицо нашего сна – курносый паренек в заплатанном армяке и надетом набекрень малахае.
«Иван-дурак! – подумали мы во сне. – Ну и ну! Вот уж он-то им всем и вовсе не компания! Как бы его отсюда не погнали!»
Но тут к Ивану-дураку подошел юноша в черном плаще и берете. На груди его висела золотая цепь с медальоном. В руке он держал старинную книгу в переплете из телячьей кожи. Бледное его лицо было грустно и задумчиво.
– Добро пожаловать к нам, милый собрат! – сказал он, протягивая Иванушке руку. – Будем знакомы: принц Гамлет.
Это было уже настолько невероятно, что мы решили немедленно проснуться.
– Ну и чертовщина! Видно, мы слишком заработались! – подумали мы. – Мыслимое ли дело, чтобы мудрец и философ Гамлет называл Иванушку-дурачка своим собратом? Чтобы мистер Дик запросто беседовал с самим Дон Кихотом? Нет, нормальному человеку такая несуразица даже и сниться не должна!
Но потом мы поразмыслили и решили, что сон наш был вовсе не таким уж несуразным. Разумеется, как и во всяком сне, кое-какая ерунда в нем попадалась. Например, мы не вполне уверены, что принц Гамлет мог сказать: «Будем знакомы!» А вот в том, что он назвал Иванушку-дурачка своим собратом, как раз нет ничего невозможного. Как нет ничего невозможного и в том, что мистер Дик мог оказаться в обществе Александра Андреевича Чацкого.
Наоборот! Они родственники друг другу.
Да, да, так оно и есть. Мистер Дик и Иван-дурак сродни и умнице Чацкому, и мудрецу Гамлету...
Чацкий презрительно отвечал тем, кто считал его странным, то есть, если договаривать до конца, слабоумным, сумасшедшим:
Я странен? А не странен кто ж?
Тот, кто на всех глупцов похож...
Однако неверно было бы решить на этом основании, что вся странность Чацкого для окружающих только в том и состоит, что он умнее их. Горе Чацкого не только от ума.
Не только от ума и горе принца Гамлета.
Ведь и грибоедовские Фамусов и Молчалин, и шекспировский Полоний тоже далеко не глупы от природы. Скорее они даже умны. Но они служат глупости. Служат такому миропорядку, в котором глупость выгодна, а значит, по их логике, и умна. Служат несправедливости и лжи.
Вот почему, как бы ни была колоссальна разница между ними, Гамлет куда ближе к нашему Иванушке, чем к умному Полонию. А Чацкий ближе к слабоумному мистеру Дику, чем к совсем не глупому Фамусову.
Не зря люди, назвавшие Иванушку дураком, так похожи и на тех, кто назвал Гамлета безумцем, и на тех, кто объявил Чацкого сумасшедшим.
Совпадения тут прямо-таки удивительные.
Вот как ведут себя в сказке Ершова «Конек-горбунок» прислужники царя, по общему мнению, весьма разумные и сообразительные люди:
И посыльные дворяна
Побежали по Ивана,
Но, столкнувшись все в углу,
Растянулись на полу.
Царь тем много любовался
И до колотья смеялся.
А дворяна, усмотря,
Что смешно то для царя,
Меж собой перемигнулись
И вдругорядь растянулись.
Царь тем так доволен был,
Что их шапкой наградил...
А вот как учит уму-разуму «несмышленого» Чацкого «умнейший» Павел Афанасьевич Фамусов, ставя ему в пример своего удачливого родича, покойника дядю:
Когда же надо подслужиться,
И он сгибался в перегиб:
На куртаге ему случилось оступиться;
Упал, да так, что чуть затылка не прошиб;
Старик заохал, голос хлипкой:
Был высочайшею пожалован улыбкой;
Изволили смеяться; как же он?
Привстал, оправился, хотел отдать поклон,
Упал вдругорядь – уж нарочно —
А хохот пуще, он и в третий так же точно,
А? Как по-вашему? По-нашему – смышлен!..
Вот что такое для Фамусова ум. Как, впрочем, и для другого царедворца, человека совсем иной эпохи, жившего совсем в другой стране, – для Полония, героя трагедии Шекспира о принце Гамлете.
Им обоим ум нужен, в конечном счете, только для того, чтобы умно прикидываться дураками. Как говорится, «валять ваньку».
Гамлет обращается к Полонию:
– Видите вы вон то облако в форме верблюда?
Полоний тотчас соглашается:
– Ей-богу, вижу, и действительно, ни дать ни взять – верблюд.
Гамлет делает крутой поворот:
– По-моему, оно смахивает на хорька.
Полоний и тут согласен:
– Правильно: спина хорьковая.
Гамлет уже откровенно издевается над своим собеседником:
– Или как у кита.
Но Полония не так-то легко смутить.
– Совершенно как у кита! – радостно подтверждает он.
И Гамлет не может сдержать горестного восклицания:
– Они сговорились меня с ума свести!
Какую бы чепуху нарочно ни плел Гамлет, Полоний тотчас же угодливо поддакивает. Ведь Гамлет – принц! А по убеждению Полония, во всем соглашаться с тем, кто стоит выше его, это и есть ум. Для Гамлета же это – безумие! Потому-то он и восклицает: «Они сговорились меня с ума свести!»
Тут нам могут возразить:
– Но ведь Полоний соглашается с Гамлетом не потому, что он льстивый, лицемерный царедворец. Он поддакивает Гамлету, потому что не хочет спорить с сумасшедшим. Ну, а в том, что Гамлета все считают сошедшим с ума, разве повинен кто-нибудь, кроме самого Гамлета? Это ведь он сам, по собственной воле, решил прикинуться безумным.
Да, Гамлет притворяется. Но сама мысль притвориться безумным пришла Гамлету в голову именно потому, что в глазах Полония и таких, как Полоний, он и раньше был как бы блаженным, непохожим на других, так называемых «нормальных» людей.
Очень точно сказал об этом великий русский режиссер К. С. Станиславский:
– Для близорукого взгляда маленьких людишек Гамлет, естественно, представляется ненормальным. Он кажется им не похожим на всех, а следовательно – безумным.
Гамлету нетрудно было притвориться безумцем: для этого ему надо было только вслух сказать то, что он на самом дело Думает.
То же и с Чацким.
Стоило Софье со зла пустить слух о его безумии, как все тотчас же этот слух подхватили.
Почему же все сразу поверили, что Чацкий сумасшедший?
Очень просто:
Давно дивлюсь я, как никто его не свяжет!
Попробуй о властях – и невесть что наскажет!
Чуть поклонись, согнись-ка кто кольцом,
Хоть пред монаршиим лицом,
Так назовет он подлецом!..
Так говорит Фамусов. И для всех это звучит более чем убедительно. Слух о сумасшествии Чацкого не просто злобная месть врагов, обиженных его прямотой. Фамусовские гости искренне уверены, что назвать подлеца подлецом может только сумасшедший.
Ну, а Дон Кихот? Ведь он-то безумен на самом деле. Он на читался нелепых рыцарских романов, и все ему теперь представляется в ложном свете: ветряные мельницы кажутся великанами, медный таз цирюльника – заколдованным шлемом Момбрина...
Да, и это так. И все же окружающие считают Дон Кихота безумным не столько потому, что он принимает мельницы за великанов, сколько потому, что он непохож на них в главном: он стремится всюду утвердить справедливость, защитить всех обездоленных, наказать всех злодеев.
Для тех, кто искренне считает Гамлета, Дон Кихота и Чацкого безумцами, не имеет никакого значения то, что Гамлет сам притворился безумным, Чацкого оклеветали, назвав сумасшедшим, а Дон Кихот и в самом деле помешался. Для всех этих «умников» гораздо важнее другое – то, что и Гамлет, и Чацкий, и Дон Кихот ведут себя, по их мнению, в высшей степени нелепо: что думают, то и говорят. Не лгут, не хитрят, не лукавят. Открыто ненавидят зло и во всех случаях жизни, не задумываясь, становятся на сторону добра, даже если это сулит им крупные неприятности.
Так что дело не в уме самом по себе, а в том, для чего служит ум.
В сказке советского писателя Юрия Олеши «Три толстяка» есть такой персонаж – учитель танцев Раздватрис. Этот Раздватрис усердно подличает, хитрит, шпионит – всё, конечно, ради собственной выгоды. Рассказав обо всех его хитроумных проделках, автор заключает:
– как видите, Раздватрис был не глуп по-своему, но по – нашему – глуп...
Все зависит от того, что считать умом и что – глупостью.
Впрочем, скорее всего дело тут вообще не в уме и глупости, а в чем-то совсем другом.
Знаменитый английский драматург Бернард Шоу рассказал однажды забавную историю о том, как он пришел на прием к врачу по глазным болезням:
– Врач осмотрел меня и объявил, что я не представляю для него никакого интереса, так как у меня нормальное зрение. Я, конечно, понял это в том смысле, что у меня такое же зрение, как у всех людей. Но он возразил, что я говорю парадоксы: нормальное зрение, то есть способность видеть точно и ясно, величайшая редкость. Им обладают всего каких-нибудь десять процентов человечества, тогда как остальные девяносто процентов видят ненормально, и я, стало быть, представляю собой не правило, а редкое и счастливое исключение...
Людей, подобных Гамлету, Чацкому, Дон Кихоту, Швейку, Ивану-дураку, мистеру Дику, объединяет то, что их зрение представляет собой именно такую редкость. Только на этот раз надо говорить не о свойствах глаза, а о свойствах души.
Простодушный Иван, может быть, и в самом деле не умнее своих братьев, так же как бравый солдат Швейк далеко не во всем умнее своих начальников. А что уж говорить о диккенсовском мистере Дике? Но все дело в том, что Швейк, мистер Дик и Иванушка-дурачок не утратили самого важного: умения видеть правду, различать, где белое, а где черное. Это и роднит этих трех «простаков» с Чацким и Гамлетом.
Делая главным героем своего произведения человека с таким нормальным зрением, писатель тем самым как бы говорил людям:
– Если только «белая ворона», только странный человек, только безумец умеет видеть правду, если только он один среди так называемых «нормальных» людей сохранил способность различать, где черное, а где белое, значит, и впрямь весь мир сошел с ума.
Зову я смерть. Мне видеть невтерпеж
Достоинство, что просит подаянья,
Над простотой глумящуюся ложь,
Ничтожество в роскошном одеянье...
И прямоту, что глупостью слывет,
И глупость в маске мудреца, пророка,
И вдохновения зажатый рот,
И праведность на службе у порока...
Это знаменитый 66-й сонет Шекспира. Сонет, о котором кто-то метко сказал, что он вполне мог бы стать одним из монологов Гамлета. Ведь Гамлет страдает именно из-за того, что все в окружающем его мире поставлено с ног на голову: мощь находится в плену у немощи, добро прислуживает злу, прямота слывет глупостью...
Обрекая человека с нормальным зрением на странность и одиночество, писатель показывает огромную силу и власть царящих в мире заблуждений. Ведь Полоний, королева или Гильденстерн и Розенкранц, которые были прежде товарищами Гамлета, а потом стали по приказу короля шпионить за ним, – все они не какие-нибудь особенные злодеи. Не чудовища, Не уроды. Они – «как все». Они самые обыкновенные люди. Но мы смотрим на них глазами Гамлета и убеждаемся, что по сути своей они все-таки чудовища. Благодаря Гамлету мы видим их в истинном свете.
Помните сказку Андерсена «Новое платье короля»? Все видели, что король шагает по улице нагишом, но никто не решался сказать это вслух. Ведь ловкачи-портные объявили, что их ткань способны разглядеть только умные люди, а глупцы ее не увидят. Вот все и притворялись. И только маленький ребенок сказал то, что увидел. Он крикнул:
– Король – голый!
Может показаться, что в Дании Гамлета все тоже притворяются, тоже делают вид, что король не убийца, а Полоний не подхалим. Но в том-то и дело, что они даже не притворяются. Они настолько привыкли так думать, что теперь уже совершенно искренне уверены, будто так и есть на самом деле. И только «безумие» Гамлета в этом перевернутом мире возвращает всем вещам и понятиям их истинную цену, ставит их с головы на ноги.
У хитреца Полония хватило ума это понять. Недаром он проницательно заметил:
– В этом безумии есть своя система...
РАССКАЗ ШЕСТОЙ
Из пламя и света рожденное слово
ЛЕД И ПЛАМЕНЬ
Разбогатевшему парижскому торговцу господину Журдену во что бы то ни стало хочется походить на знатного дворянина. Для этого он нанимает учителей, которые обязаны обучить его разным наукам. И от одного из них он узнает нечто прямо – таки потрясшее его.
Дело в том, что Журден задумал написать любовную записку и обратился к учителю за помощью, а тот огорошил его вопросом:
– Вы хотите написать ее стихами?
Журден отмахивается:
– Нет, нет! Какие еще там стихи!
– Значит, вы предпочитаете прозу? – деловито спрашивает учитель.
Но Журден и тут не соглашается:
– Нет, я не хочу ни прозы, ни стихов!
Учитель удивлен:
– Однако ведь необходимо что-нибудь одно – или стихи или проза! Мы можем выражать наши мысли только этими двумя способами!
Вот тут уж приходит очередь удивиться и Журдену:
– Как? Только прозой и стихами?
– Ну да, – говорит учитель. – Все, что не проза, то стихи. И все, что не стихи, – проза.
– А как же мы разговариваем? – недоверчиво спрашивает Журден.
– Прозой.
– Как? Если я скажу: «Николь, принеси мне туфли и ночной колпак», это будет проза?!
– Да, сударь, – отвечает учитель.
И Журден широко разводит руками:
– Ну, признаюсь, вот уж чего не подозревал! Оказывается, я уже больше сорока лет говорю прозой!..
Что говорить, простоват господин Журден, герой комедии Мольера «Мещанин во дворянстве». И мы весело смеемся над ним. Еще бы: дожил до сорока лет, даже не подозревая о том, что вся наша речь делится на стихотворную и прозаическую. Вот чудак!
И действительно чудак!..
Когда писатель хочет нас рассмешить, когда он собирается изобразить своего героя недотепой, он обязательно заставит его сделать что-нибудь наоборот. Не так, как все люди. Например, заставит его удивиться тому, что всем давным-давно известно.
Так и тут. Потому-то и смешон господин Журден, что он понятия не имеет о том, что всем нам известно с незапамятных времен. Сколько мы себя помним, столько времени и знаем эту простую истину: что не проза, то – стихи. И что но стихи, то – проза.
Просто трудно придумать истину более общеизвестную.
Мы знаем: стихи и проза – понятия не только разные, но даже противоположные. Недаром их обычно противопоставляют друг другу. Вот, например, Пушкин, желая как можно резче подчеркнуть несходство характеров двух своих героев, Онегина и Ленского, написал о них так:
Они сошлись. Волна и камень,
Стихи и проза, лед и пламень
Не столь различны меж собой...
Стихи и проза упоминаются здесь как два полюса, как явления не только противоположные, но почти враждебные друг другу. Настолько они различны.
Однако в чем же это различие?
Пушкин тут на этот вопрос прямо не отвечает. Но какой-то намек на ответ в его строчках все же имеется.
Пушкин говорит:
Стихи и проза, лед и пламень...
Судя по расположению слов, как будто бы можно сперва подумать, что стихи – это лед, а проза – пламень. Но мы-то с вами понимаем, что это не так. Ведь здесь сравниваются пылкий Ленский с холодным, прямо-таки ледяным Онегиным. Молодой поэт – и человек, способный изъясняться лишь прозой (недаром Пушкин говорит об Онегине, что «не мог он ямба от хорея, как мы ни бились, отличить»).
Стало быть, намек можно понять так: прозаическая речь – это речь спокойная, трезвая, холодная. А стихотворная речь – горячая, взволнованная, страстная.
Что ж, в этом предположении есть смысл. Чаще всего стихи именно тем и отличаются от прозы. Но далеко не всегда. И во всяком случае главное их различие не в этом.
Вот коротенькое стихотворение Маршака:
Полные жаркого чувства,
Статуи холодны.
От пламени стены искусства
Коробиться не должны.
Как своды античного храма —
Души и материи сплав —
Пушкинской лирики мрамор
Строен и величав.
Вряд ли кто-нибудь усомнится в том, что это самая что ни на есть настоящая стихотворная речь. Однако она на редкость трезва, рассудительна. Поэт ничуть не горячится: он сообщает свою мысль предельно спокойно и даже холодно. Более того: он хвалит пушкинские стихи именно за то, что они холодны: правда, не как лед, а всего лишь как мрамор.
А вот небольшой отрывок из монолога Карла Моора, героя шиллеровских «Разбойников»:
«Люди, люди! Порождение крокодилов! Ваши слезы – вода! Ваши сердца – твердый булат! Поцелуи – кинжалы в грудь! Львы и леопарды питают детей своих, хищные враны заботятся о птенцах, а она, она... Это ли любовь за любовь? О, если бы я мог быть гиеною! О, если бы я мог остервенить против этого адского поколения всех кровожадных обитателей лесов!»
А уж это – самая настоящая проза. Но кто из вас решится назвать эту пламенную речь холодной? Каждое слово здесь прямо-таки накалено, оно так и обжигает болью и ненавистью.
Нет, как видно, стихи от прозы отличаются все-таки чем-то еще, а не только накалом страстей...
Чем же?
Обратимся еще раз к Пушкину. У него есть стихотворение, словно бы нарочно написанное для того, чтобы ответить на интересующий нас вопрос. Оно так прямо и озаглавлено: «Прозаик и поэт».
О чем, прозаик, ты хлопочешь?
Давай мне мысль, какую хочешь:
Ее с конца я завострю,
Летучей рифмой оперю,
Взложу на тетиву тугую,
Послушный лук согну в дугу,
А там пошлю наудалую,
И горе нашему врагу!
Теперь как будто бы все более или менее прояснилось. Стихотворная речь, по мысли Пушкина, отличается тем, что она острее и легче прозаической. Она быстрее летит и точнее поражает цель. Но благодаря каким своим особенностям обладает она этими преимуществами?
Казалось бы, Пушкин отвечает на этот вопрос вполне определенно:
Ее с конца я завострю,
Летучей рифмой оперю...
Значит, все дело в рифме?
Многие так и думают. Они уверены, что умение сочинять стихи целиком сводится к умению подбирать рифмы.
На самом деле это, конечно, не так. Ведь у того же Пушкина есть, например, и такие стихи:
Вот холм лесистый, над которым часто
Я сиживал недвижим и глядел
На озеро, воспоминая с грустью
Иные берега, иные волны...
Здесь рифм просто нет. Ни одна строка не рифмуется с другой. И все-таки это стихи. Наверное, потому что в них есть размер. Это значит, что в каждой строке строго определенное количество слогов. И строго определенное чередование слогов ударных и безударных.
Представьте себе, что Пушкин вместо слова «воспоминая» написал бы «вспоминая». Или вместо «берега» – «брега». В строке стало бы всего лишь на один слог меньше. Но размер сразу был бы нарушен, и стихи тотчас же перестали бы быть стихами.
Итак, главный признак стихотворной речи – это размер?
Но вот стихи другого поэта, Александра Блока:
Она пришла с мороза,
Раскрасневшаяся,
Наполнила комнату
Ароматом воздуха и духов,
Звонким голосом
И совсем неуважительной к занятиям
Болтовней...
Проделаем тот же опыт: заменим какое-нибудь слово в одной из этих строк так, чтобы в строке стало на один слог меньше. Скажем, слово «неуважительной» в предпоследней строке заменим словом «непочтительной».
Стихотворная речь от такой перемены не разрушится. Потому что в этих стихах нет строго определенного размера.
Ну, теперь мы, кажется, наконец, уловили главную отличительную черту стихотворной речи.
Стихи могут быть рифмованные или нерифмованные, со строго определенным размером или без него, но они обязательно должны быть разбиты на строчки.
Иначе говоря, стихи отличаются от прозы графически, то есть тем, как они записаны.
Однако не торопитесь. Вот вам стихи Лермонтова:
«Синие горы Кавказа, приветствую вас! вы взлелеяли детство мое; вы носили меня на своих одичалых хребтах, облаками меня одевали, вы к небу меня приучили, и я с той поры все мечтаю о вас да о небе. Престолы природы, с которых как дым улетают громовые тучи, кто раз лишь на ваших вершинах творцу помолился, тот жизнь презирает, хотя в то мгновенье гордился он ею!..»
По расположению строк этот отрывок напоминает самую обыкновенную прозу. Но на самом деле это, конечно, стихи.
Во-первых, они так и просятся, чтобы мы разбили их на стихотворные строчки и записали столбиком. Вот так:
Синие горы Кавказа,
Приветствую вас!
Вы взлелеяли детство мое;
Вы носили меня
На своих одичалых хребтах,
Облаками меня одевали,
Вы к небу меня приучили...
А во-вторых, даже если не разбивать этот отрывок на строчки, все равно вы ведь никогда не примете его за прозу. Сразу чувствуется, что это самые настоящие стихи.
Но почему это так чувствуется? Иначе говоря, какие свойства речи делают ее стихотворной?
Каждому из вас, наверное, приходилось слышать фразу, которую презрительно произносят по отношению к каким-нибудь слабеньким, беспомощным, неуклюжим виршам:
– Ну, какие же это стихи? Ни складу ни ладу!
Так вот: стихами называется такая речь, в которой есть склад и лад. Стихи – это не простая речь, не какая попало, а ладная и складная, то есть определенным образом организованная.
Способы организации стихотворной речи существуют самые разные. Есть даже специальная область литературоведения, которая занимается изучением и классификацией этих способов: она называется стиховедением.