Текст книги "Горящие огни"
Автор книги: Белла Шагал
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
Я хочу к маме. Но она сидит далеко впереди, у окна, около мужской половины. Я все же пытаюсь пробраться, и тут же ближайшая женщина поворачивает ко мне заплаканное лицо, окидывает сердитым взглядом и злобно фыркает.
Наконец меня выпихивают вперед, и я вылетаю прямо на перегородку.
Мама кивает мне. Она рада, что я здесь, рядом. Но где же шофар? Где Новый год?
Ковчег закрыт, завеса перед ним задернута, и два невозмутимых вышитых льва молча стерегут его. Люди же заняты чем-то посторонним.
Может, я пришла слишком рано или слишком поздно?
И тут из-под одного талеса вскинулась рука, сжимающая рог. Рог застыл в воздухе. Издал негромкий звук. Все встрепенулись. Разом смолкли. Все ждут. Рог прозвучал еще раз – сипло, придушенно.
Все переглядываются. А рог все хрипит. Шепот пробегает по синагоге. "И это называется шофар? Никакой силы. Пусть кто-нибудь другой трубит!"
Вдруг, словно отступили злые силы, затыкавшие рог, протяжный чистый звук облетает всю синагогу, каждый угол. Все ожили, вздохнули, одобрительно закивали.
А звук все растет и чуть не сотрясает стены. Доплескивает и до моей перегородки. Поднимается до потолка, разгоняет густой воздух, заполняет мне уши и рот.
Даже живот начинает болеть.
Да когда же выдохнется этот рог? Что надо от нас этому Новому году?
Припоминаю все свои грехи – Бог знает, что со мною будет, – все, накопившиеся за год. И еле дожидаюсь вечера, чтобы отправиться вместе с мамой на ташлих вытряхнуть грехи в реку.
По всей дороге много женщин и мужчин. Все идут вниз по узкой улочке, к реке. И все одеты в черное, как будто, сохрани Боже, на похороны собрались.
Прохладно. С другой, высокой, стороны реки, из большого городского сада дует ветер и срывает листья с деревьев. Они кружат в воздухе, как разноцветные, красные и желтые, бабочки, переворачиваются и оседают на землю. Может, так же уносятся и наши грехи?
Листья шелестят под ногами, прилипают к ботинкам. Вместе с ними не так страшно идти на ташлих.
– Что ты все тащишься? Оставь листья в покое. – Мама тянет меня за руку.
Вот мы и дошли. Улица словно разъехалась. Прямо под ноги ползет холодный глубокий поток. Мужчины собираются на берегу кучками, каждая становится все больше и плотнее. Вытягиваются головы, раскачиваются и резко ныряют вниз бороды, будто люди хотят заглянуть на самое дно.
Вдруг все одновременно выворачивают карманы из складок сыплются крошки и мелкий мусор. Громко читается короткая молитва, и крошки вместе с грехами летят в воду.
А мне как стряхнуть грехи?
У меня нет крошек в карманах, нет даже карманов.
Стою рядом с мамой и дрожу на холодном, раздувающем подол ветру. Мама подсказывает мне слова ритуальной молитвы, со словами вылетают и падают прямо изо рта в реку грехи. Кажется, река от наших грехов вздулась и почернела.
Домой я возвращаюсь очищенная. Мама тут же садится за псалмы, чтобы урвать напоследок еще кусочек дня и попросить у Господа еще что-нибудь.
Полутемную комнату наполняет бормотанье. День затуманивается, как мамины очки. Мама плачет и качает головой.
А мне что делать?
За густыми строчками псалмов мне мерещатся тени наших предков, мужчин и женщин. Они шевелятся, вытягиваются цепочкой, окружают. Страшно обернуться. Вдруг кто-то стоит за моей спиной и сейчас меня схватит!
– Мама! – Я больше не могу и хватаю ее за рукав.
Мама поднимает голову, вытирает нос платком и перестает плакать. Целует и закрывает молитвенник.
– Башенька, я снова иду в синагогу. Мы скоро вернемся. А ты, детка, пока накрой на стол.
– Для благословения над плодами, да?
Как только мама уходит, я открываю настежь дверцы буфета, достаю большие бумажные пакеты с фруктами и высыпаю их на стол.
Получается целый сад. Вываливаются толстые зеленые дыни. Горками оседают гроздья светлого и темного винограда. Волчками крутятся сочные груши. Сладкие яблоки золотятся, словно налитые медом. Сизые сливы раскатываются по всей скатерти. Что взять для молитвы над новыми плодами? Ведь мы ели все это целый год!
Ага, из другого пакета выглядывает маленькая елочка – там лежит ананас! Вот он, новый плод, чужеземный.
– Саша, ты не знаешь, где растут ананасы?
Саша воздевает руки:
– Да кто их знает! Мало у меня других забот!
Никто не знает, откуда взялся ананас. В своей чешуйчатой кожуре он напоминает диковинную рыбу. А жесткий хвост похож на раскрытый веер.
Толкаю его в упругое брюшко, и он опрокидывается. Но так просто этот фрукт не ткнешь – осанка у него прямо-таки царственная. Расчищаю для него место в самой середине стола.
Саша безжалостно нарезает его. Ананас стонет под острым ножом, как живой. Пенистый сок льется мне на пальцы. Облизываю их – горьковато.
И это вкус Нового года?
Господи, пока родители не вернулись из синагоги, услышь одно пожелание! Папа и мама в храме целый день молят Тебя о добром годе. Папа все время думает о Тебе, мама на каждом шагу поминает Твое имя! Ты знаешь, как они заняты, как измотались. Господи, Ты все можешь! Сделай так, чтобы год у нас был хороший, сладкий!
Беру сахар и быстро-быстро подслащаю ананасную горечь.
– С праздником! С праздником!
Первыми врываются, перекрикивая друг друга, братья. За ними входят папа с мамой, бледные и осунувшиеся.
– Да будете вы записаны в Книгу жизни!
У меня подпрыгивает сердце. Не сам ли Бог ответил их устами? [По древнему преданию, в дни Рош ха-Шана Бог записывает и Книгу жизни судьбу каждого человека на наступающий год. Евреи приветствуют друг друга в канун Нового года словами: "Да будете вы записаны на год счастливый!"]
ДЕНЬ ИСКУПЛЕНИЯ
К ночи накануне Дня искупления меняется сам воздух – густеет и давит.
Все лавки давно закрылись. Черные ставни заслонили окна, кажется, на веки вечные. Небо тоже черное, как будто сам Всевышний – да не обрушит Он на нас такую кару! – его оставил. Страшно выйти на улицу. А ну как Господь захочет наказать тебя и ты упадешь и сломаешь ногу?
И вдруг – я вздрагиваю – откуда-то издалека раздается смех.
Неверные ничего не боятся. Смеяться в День искупления!
У меня в ушах еще стоит крик белого петуха, которого папа принес в жертву.
Вчера поздно вечером во двор прошмыгнул тощий мрачный резник. Из-под полы его пальто поблескивал нож. Он стал загонять белого петуха, а тот давай носиться по всему двору с истошными криками. За ним всполошились остальные.
Кухарка схватила одного петуха за лапу, но он вырвался. Полетели пух и перья.
Двор зазвенел пронзительным кукареканьем, будто сотня колокольчиков звала на пожар.
Но мало-помалу петухи выдохлись и успокоились.
Две белые курочки, моя и мамина, в страхе забились в какую-то дыру и только постанывали и тихонько кудахтали.
Кухарка схватила обеих разом и положила к ногам резника. По полу веранды потекла кровь. Не успела я опомниться, как уже все петухи и курочки лежали мертвыми. С тонких шеек скатывались капельки крови. Кровью перепачкались белые перья. Их оставили остывать в холодном полумраке.
Помню, как трепетала у меня в руках моя курочка, когда я поднимала ее и кружила над головой. И сама я дрожала, читая молитву. Я подкидывала ее, слегка ударяя пальцами в упругий животик. А она, квохнув, била крыльями и пыталась взлететь, словно белый серафим.
Оторвав глаза от молитвенника, я косилась на птицу. Она надрывалась все громче, словно просила пощады.
И я уже не слышала слов молитвы, которые мне шептали. Меня охватил страх – как бы курица не наделала мне на голову...
Меня окликает мама. Издали вижу, как блестят ее глаза и спокойно двигаются руки. Она будто раскрыла кому-то объятия. Мама просила меня подержать фитили для больших свечей, которые зажгут в синагоге.
Вот первый фитиль.
– За моего дорогого супруга Шмуля-Ноаха. Да будет он в добром здравии и доживет до ста двадцати лет!
Мама натягивает фитиль, благословляет его, орошает слезами и натирает большим куском воска, будто хочет пропитать благодеяниями.
– Держи крепче конец, Башенька. За моего дорогого сына Исаака. Да будет он в добром здравии и счастливо доживет до ста двадцати лет...
Она достает второй фитиль и с силой вощит его тоже.
– За мою старшую дочь Анну.
Имена следуют друг за другом, фитили, пожелтевшие от воска и слез, обрастают плотью. Я еле удерживаю их за свободные кончики. Изо всех сил стараюсь, чтобы не выскользнули.
Мама долго молится за всех детей и родственников. Я почти не слышу, что она бормочет. С каждым именем падает крупная слеза и смешивается с воском. Вот еще одна толстая свеча готова.
– За моего покойного отца Баруха-Аарона, да пребудет душа его в саду Эдемском! Отец, моли Бога о нас, обо мне и моем супруге и моих детях. Пусть пошлет нам здоровье и счастье.
Мама рыдает и уже не видит фитилей, они дрожат у нее в руках.
– Да будут нам дарованы долгие годы! За мою покойную мать Айгу, да молится она о нас! Мама, не оставь свою единственную дочь Алту! – умоляет она, склонившись над фитилем.
Наверное, ей хочется подольше остаться со своей матерью. Она не выпускает фитиль и бережно проводит по нему палочкой воска.
– Да сохранит нас Господь на долгие годы! За моего покойного сыночка Беньямина! – И снова слезы.
Тут и я не выдерживаю и начинаю плакать о годовалом братике, которого никогда не видела.
Мама смотрит на меня сквозь слезы, шумно вздыхает и утирает нос. Свечи получаются все толще.
Покойные родственники, близкие и дальние, являются как на званый вечер. Над каждым мама проливает слезинку, каждому желает спасения. Я уже не разбираю имен. Будто брожу по чужому кладбищу. Передо мной только надгробия, только натянутые фитили. Меня берет страх: сколько покойников лежат здесь, вплетенных в мамины фитили!
А мы, живые, тоже сгорим, как души усопших?
Наконец – какая радость! – служитель забирает свечи и уносит их в синагогу.
Я устала и иду спать.
На другое утро нас расталкивают чуть свет, дают немного подкрепиться перед постом и велят еще раз произнести благословение.
Мы выискиваем, какое бы доброе дело совершить. Братья просят друг у друга прошения.
– Абрашка! Ты на меня не сердишься? – бросаюсь и я к брату. Ведь я не всегда делала то, что он хотел.
Мама пошла к соседу по двору, с которым она поссорилась, и просит прощения у него.
Братья переодеваются, чтобы идти в синагогу. Они почти не разговаривают и даже не толкаются, их словно гложет тревога.
Они дожидаются, когда мама закончит благословение над свечами, и подходят сначала к отцу, потом к ней пожелать счастья в новом году.
Родители возлагают руки на их склоненные головы и благословляют. Даже старшие братья смиренно, как малые дети, подходят под благословение. Я самая младшая и подхожу последней.
Папа, опустив веки, прикасается к моей голове, и я заливаюсь слезами. Еле слышу слова молитвы, которые он выговаривает чуть охрипшим голосом.
Мне кажется, что я горю на огне самой большой из маминых свечей. И выхожу очищенной из-под жаркого кольца отцовских рук, сияющих, впитавших столько слез и молитв, добрых белых рук.
Скорее нырнуть под нежные мамины ладони.
Рядом с ней спокойнее. Ее слезы мне понятнее. Я слушаю ее простые, идущие от сердца молитвы. Не хочется отрываться от ее рук, и правда, как только смолкает горячий шепот над моей головой, мне становится холодно.
Пора в синагогу!
Папа подходит к маме и подставляет ей руку.
– С праздником!
– С праздником! – отвечает она, потупив глаза.
Дома остаюсь я одна. Благоговейно, жарко горят свечи. Усаживаюсь рядом с ними читать покаянные молитвы.
Во мне еще звучит папин голос. С каждым новым "грешен" я ударяю себя в грудь.
Страшно – наверняка у меня больше грехов, чем перечислено в молитвеннике.
Голова пылает.
Буквы вытягиваются, встают.
И вот уже перед моими глазами мерцает Иерусалим. Я стараюсь удержать его, крепко, обеими руками сжимаю тяжелую книгу.
Взываю к Господу и сижу прижавшись к стенке до тех пор, пока не кончаются все мои просьбы.
Пришли из синагоги дети. Дом пустой, пустой стол, только сияет щемящей белизной скатерть под коптящими свечами. Мы не знаем куда себя деть и наконец идем спать.
Когда на другое утро я просыпаюсь, все давно ушли в синагогу. Опять я осталась одна.
Перебираю в уме все, что я должна сделать, умываюсь, чуть смочив в воде кончики пальцев, и, даже не почистив зубы, снова сажусь за молитвы.
Заходят школьные подружки-нееврейки, чтобы рассказать мне, что объясняли сегодня на уроках, но я не сдвинусь с места, пока не кончу молиться.
Теперь бегом к дедушке. Он старый, больной и тоже сидит дома один. Бобруйский раввин (дедушка – его ученик) велел ему не поститься. Он должен каждый час выпивать ложку молока, вот я и иду дать ему эту каплю.
Дедушка молится. На меня он даже не смотрит и только тихо всхлипывает. Ложечка трясется у меня в руке, молоко течет по пальцам.
Дедушкины слезы капают в ложку, смешиваются с молоком. Чуть омочив блеклые губы, он рыдает еще сильнее. С сокрушенным сердцем я иду домой.
– Башутка, поди съешь чего-нибудь! У тебя уж, верно, живот подвело от голода! – Саша уговаривает меня перекусить с ней на кухне холодным цыпленком.
Я злюсь на себя за то, что не пощусь целый день. Каждый год умоляю маму, чтобы она мне это позволила. Не хочу я есть, после того как видела дедушкины слезы, видела, каким бледным и истощенным приходит папа. Он зашел из синагоги чуточку отдохнуть. Белые губы, белый кафтан, белые туфли, вид сохрани Боже! – как у покойника. Мне кажется, это душа его стала чистой-чистой и просвечивает сквозь одежду. И я принимаюсь за молитву с новой силой.
Мне бы хоть немножечко папиного благочестия!
Мама не выходит из синагоги весь день. Перед "Мусафом" я иду ее проведать. Кантор не поет. На мужской половине свободно. Многие пошли домой отдохнуть, другие сидят на скамьях, углубившись в молитвенник. [Мусаф одна из праздничных служб.]
Во дворе синагоги играют мальчишки, один жует яблоко, другой медовый коржик.
На балконе, у женщин, все иначе, повсюду приглушенный плач. Во всех углах кто-нибудь стонет и горюет.
Со всех сторон раздается:
– Боже вечный и всемогущий!
Мама плачет молча. Сквозь запотевшие очки почти не видно букв в молитвеннике.
Я стою поодаль и жду. Наконец мама вздыхает, поднимает заплаканное лицо и кивает мне – будто говорит, что с ней все хорошо, хотя по щекам снова текут слёзы. Подхожу поближе. Мне неловко: кругом столько взрослых женщин, и все плачут.
На счастье, появляется кантор в белом кафтане и белой ермолке. Где-то в рядах длинных свечей две наши. Вот они – горят вместе с другими по обе стороны ковчега.
Синагога вдруг оживляется. Наполняется людьми, звуками, теплыми волнами. Все толпятся вокруг священника, раздвигается тяжелая завеса. Мгновенная тишина – не застыл ли сам воздух? Слышен только шелест молитвенных покрывал. Мужчины устремляются к ковчегу. Оттуда бережно, как оживших сказочных принцесс, выносят сияющие свитки Торы. На их чехлах из белого или гранатового бархата блистают шитые золотом или серебром звезды Давида. Короткие серебряные рукоятки с чеканкой или перламутровой инкрустацией украшены колокольчиками и коронами.
От свитков разливается свет. Все тянутся к ним. Мужчины обращают к ним лица. Увидеть хоть краем глаза, послать издали поцелуй... а они, прекрасные, божественные свитки, возвышаются над головами, над вытянутыми руками и медленно плывут через всю синагогу.
У меня нет сил устоять за барьером женской галереи. Так и хочется спрыгнуть, упасть посреди священных свитков Торы или хотя бы приблизиться к ним, к их трепетному свету, хотя бы коснуться их, припасть губами к лучистому ореолу... Но свитки уже уносят в ковчег. Закрывается бархатная завеса. И снова перед глазами темно.
Чтобы заглушить грусть, все принимаются громко молиться.
Я не отрываясь гляжу на мужскую половину: там стоит молитвенный гул, белыми крыльями взлетают концы талесов.
Только кое-где мелькнет то нос, то глаз. Над склоненными головами волнами колышутся черные полоски талесов.
Вот одно покрывало испустило и приглушило вздох. В синагоге темнеет. Талесы кланяются, колышутся, приподнимаются, поворачиваются во все стороны. Они шепчут, молят, взывают.
Вдруг у меня подкашиваются ноги. Все талесы дрогнули и, как тяжелые мешки, рухнули на пол. Там и тут выглядывает белый шелковый носок. Голоса словно исходят из-под земли. Покрывала раскачиваются, словно под ними плот с пробоиной, который вот-вот поглотит бурное море.
Кантора почти не слышно, его заглушают хриплые голоса. Призывают, умоляют – да разверзнутся своды! Воздетые руки, дрожащие свечи. Сейчас, сейчас, сейчас раздвинутся стены и пропустят пророка Илию.
Мужчины рыдают как дети. Я больше не могу, я заливаюсь слезами и прихожу в себя, только когда вижу блеснувший из-под опущенного талеса живой заплаканный глаз и слышу пробегающий по рядам шепот:
– С праздником! С праздником!
Я бегу домой. Скоро все придут из синагоги. Надо накрыть на стол.
– Саша! Быстрей! Быстрей! Неси самовар!
Достаю из буфета большую жестяную коробку и выкладываю на стол все, что в ней есть: печенье, пряники, пирожки, пирожные, самые разные сладости. Тут и стакан чая некуда примостить.
Саша зажигает лампу и вносит пыхтящий, блестящий самовар. Похоже, он радуется, что о нем наконец-то вспомнили.
Доносятся голоса. Один за другим вбегают голодные как волки мальчишки
За ними входит осунувшаяся мама и, ласково улыбаясь, говорит всем.
– С праздником!
– С праздником! – выскакивает ей навстречу с робкой улыбкой кухарка.
Нет только папы. Он, как всегда, приходит из синагоги последним.
Все жадно набрасываются на угощение и чай. Только успевай наливать стаканы.
Мы спасены. Нас больше не терзает голод. Пошли нам, Господи, счастливый год.
Да будет так!
Аминь!
ПРАЗДНИК КУЩЕЙ
С утра после Дня искупления мы ждем Божьего посланника. После стольких слез и молитв он, право, должен бы появиться.
Во двор въезжает крестьянин с тележкой еловых лап и опрокидывает ее. Ворох колючих веток вываливается на землю.
У нас во дворе становится как в лесу. Пахнет хвоей, смолой. Свежо, будто после дождя. Ветки лежат, словно большие распластанные птицы, от них исходит аромат... или это пение?
Если встать на эту кучу, она затрещит и прогнется. А если хорошенько покачать, и вовсе рухнет.
– Ты что по веткам топчешься! – с криком подбегают братья. – Это тебе не сено! Это для шалаша, Суккот же наступает!
Они тащат ветки у меня из-под ног. Каждая приподнимается с трудом, дрожа всеми своими иголками.
Я помогаю им перетащить ветки туда, где строится шалаш – сукка. Он еще не готов. Стоят только стены из кое-как скрепленных, кое-как сколоченных жердей. Крыши нет, внутрь заглядывает небо. Братья залезают на лесенку, становятся на стулья, подают друг другу ветки и встряхивают их, как соломинки.
Ветки ложатся веером. Скоро сукка покроется зеленой шапкой. Сооружение высится посреди двора. Выглядит оно заманчиво, словно домик в лесной чаще.
Сквозь толщу темно-зеленых веток ни одной звезды небесной не увидишь. [По обычаю, кровля сукки должна быть сложена так, чтобы сквозь ветки просвечивали звезды.]
Внутри прохладно и сумрачно. Лишь через щели в стенах проскальзывают солнечные зайчики. И те пробиваются с трудом, мигают, дрожат.
В середине шалаша устанавливают длинный стол и скамейки, там, где их ножки вкопаны в земляной пол, под ногами рыхло и вязко.
Мы не вылезаем из шалаша. Здесь как на даче. Валяйся себе на скамейках, играй в прятки, лови пляшущих зайчиков и, задрав голову, разглядывай еловый навес, как звездное небо. Иной раз – брр – упадет с хвои холодная капля.
Когда шалаш совсем закончен, мы поем, чтобы дать всем знать наступает праздник.
Домашние высовываются из окон.
– Глядите-ка! Шалаш уже готов.
– Дети Из синагоги принесли пальму.
Дом тоже стал другим, везде пахнет зеленью, свежая листва устилает пол. Но где же пальма?
Вот она, в углу на пустом подоконнике, стоит, прислонившись к стеклу.
Верхушка пригнулась, будто высматривает через оконный переплет не видно ли хоть клочка родного неба? Плотно сжаты длинные узкие листья Я подхожу поближе, но дотронуться боюсь – кончики острые, как маленькие шпаги.
– Ну можно я чуть-чуть потрясу, – упрашиваю я братьев.
– Раньше папы?
– Только посмотрю, живая или нет.
Ветвь задрожала у меня под руками. И я сама дрожу мелкой дрожью.
Словно ветерок пробежал по листьям. Мне кажется, что я на земле Израиля и пальма шумит у меня над головой. Интересно, как эта ветка попала сюда к нам?
– Как ты думаешь, Абрашка? – пристаю я. – Она прямо из Палестины, а? Как по-твоему? Это целое дерево или только ветка? А кто ее привез?
– Сегодня не Пасха, чтобы задавать столько вопросов. – Абрашка ничего не знает, но хочет вывернуться. – Знаешь, по-моему, пальма сама вырвалась из земли. Захотела посмотреть, что творится на белом свете. Вот она покинула родные края и однажды ночью брат таинственно понижает голос, однажды ночью выросла у нас на окне.
Я бы рада поверить, но досадно, что Абрашка всегда прав.
– Да ведь ее только что принесли из синагоги. Может, ее уложили в солому и запаковали в большой ящик. Я видела на вокзале, так перевозят товары.
– Как бы не так. Чтобы пальма ехала с какими-то товарами? Услышал бы раввин, он бы тебе задал. Да ты посмотри, какая она зеленая, свежая. В ящике она бы задохнулась.
Я снова трогаю ветвь. Тонкие гладкие листья отзываются на прикосновение, как струны арфы.
– Погоди, пальма, погоди. Скоро придет папа, возьмет тебя, помолится, тебе станет тепло, и ты почувствуешь себя как дома.
А где этрог, цитрус?
Желтый, огромный, пузатый, красуется в серебряной подставке на мягкой салфетке, важный, как фараон на троне.
И чудесно пахнет. А он откуда?
Наконец пришел папа со старшими братьями.
– Что ж, пойдемте молиться с пальмовыми ветвями.
Папа смотрит на ветви, на цитрус. Берет плод и кладет его около зеленой ветки. Плод и ветка приникают друг к другу. Они из одной страны.
Опустив глаза, со словами молитвы, папа, словно принимая присягу, приподнимает и опускает пальмовую ветвь, прижимает ее к груди, отстраняет, встряхивает. Ветвь наклоняется, трясется. Верхушка раскачивается. Длинные листья сами ложатся на молитвенно сложенные руки.
А как только папа останавливается, пальма снова сжимает еще трепещущие листья.
– Теперь ты. – Папа протягивает ветвь старшему сыну.
Она переходит из рук в руки. Все шесть братьев по очереди берут ее, взмахивают, фехтуют ею как шпагой и, наконец, ломают. Потрепанную ветвь снова кладут на подоконник. Шалаш целый день стоит и дожидается, когда в нем соберутся на трапезу.
За день он успел пропитаться еловым духом, просушить стены и сырой пол. Вечером папа и братья надевают пальто, как будто идут на улицу, и отправляются ужинать в шалаше.
Мы, женщины, мама, кухарка и я, – в него не входим. Даже отцовское благословение над вином слушаем, стоя на пороге.
Кушанья в шалаш подают одно за другим через небольшое окошко в стене. Братья могут считать, что тарелки спускаются к ним с неба.
Небось они и думать забыли о нас, оставшихся дома.
В доме холодно и пусто. Двери и окна как мертвые. Мы сидим за столом и едим без всякого удовольствия.
– Мама, почему нас оставили тут, с прислугой? Разве мы служанки? Какой же это праздник, мама? Почему они едят там одни?
– Э-э, малышка, они мужчины. – Мама невесело жует кусок холодного мяса.
Вдруг на кухне поднимается суматоха. Служанки бегают из дома во двор и обратно.
– Хозяйка, дождь начинается.
– Отнеси им все блюда, чтобы они могли помолиться там после еды.
Я даже рада, что посреди ужина пошел дождь. Ведь у нас с мамой был такой скучный праздник.
Гремит гром. Я выглядываю в окно. Шалаш еще не развалился? Настоящий потоп.
В минуту намок и расползся лапник. Вода затекает по веткам внутрь шалаша, струится по стенам, льется на стол. Служанки снуют с посудой туда-сюда. Дождь бьет по крышкам, будто хочет их сбросить.
Сквозь шум ливня слышно, как папа произносит благословение. Высокие голоса братьев сливаются со стуком капель. Скоро они, подняв воротники пальто, один за другим перебегают в дом.
Мы смотрим друг на друга, как будто давно не виделись.
Не из другого ли мира врываются они в дом?
Так проходит еще несколько дней. А потом шалаш, доска за доской, разбирают. Стены оседают. Кровля проваливается, и ветки рассыпаются. Весь двор усыпан иголками.
Шалаш исчезает, будто его никогда и не было.
Пальмовую ветвь убирают с окна.
– Посмотри, какая она стала! – веселятся братья. – Похожа на высохшего беззубого старичка.
– Ну хоть сплетите мне что-нибудь из нее, – прошу я. – Игрушку, корзинку, что угодно.
Аарон берется за дело. Пальцы у него длинные, ловкие. Они отрывают листик за листиком, каждый взлетает со свистом и складывается пополам. Проворные пальцы так и мелькают: прорезают, продевают. Тоненькие полоски закручиваются или сплетаются. Готово. Корзиночка, корытце, стол и стул. От ветви остался голый стебелек.
Ну а про цитрус вообще забыли. В конце концов кухарка бросила его в кастрюльку с кипятком – ошпарила живьем. И из такого пузатого плода получилось всего лишь блюдце мармелада.
Праздник кончился – хоть плачь.
Скорее бы Симхат-Тора, веселый праздник Торы.
И пусть весь город приходит в гости.
ПРАЗДНИК ТОРЫ
Раз в год нам, детям, позволяется вдоволь повеселиться в синагоге. К вечеру нам уже не сидится на месте, мы носимся и прыгаем до изнеможения.
Синагога набита битком. Мальчишек столько, что некуда ступить. В шествии со свитками участвуют даже девочки, и все дети путаются под ногами.
Светильники пылают обновленным светом. Двери ковчега открыты, из них торжественно выносят свитки Торы в нарядных чехлах.
Наша синагога становится великим Храмом. Муж чины со свитками в руках танцуют, притопывают ногами, и мы танцуем вместе с ними.
По-дикарски бегаем вокруг бимы, влезаем по ступенькам с одной стороны, спрыгиваем с другой. Деревянные ступеньки стонут и скрипят у нас под ногами. [Бима – возвышение в центре синагоги для чтения Торы.]
Остановиться на минутку, прикоснуться к полированным резным перилам, погладить их или хоть просто перенести дух никакой возможности. Все дети оглушительно трещат в трещотки и размахивают бумажными флажками, которые со свистом прорезают воздух и рвутся.
Шамес забился в угол и смотрит испуганно – как бы не обрушились стены. Уже ходят ходуном пюпитры, съезжают с них книги.
– Дети, потише! – умоляет он нас. – Уймитесь, довольно! Разнесете всю синагогу!
Но мы не можем остановиться. У нас идет кругом голова, гудят ноги.
Домой плетусь еле-еле, отстав от братьев, с рваным флажком в руке.
На другой день в доме с утра начинается праздничное оживление. Ждут гостей, готовят закуски.
В синагогу все идут чуть ли не бегом. Службу стараются закончить как можно скорее. И, не успев договорить последние молитвы, мужчины собираются в группки и вполголоса совещаются:
– Ну, решили? К кому первому идем на киддуш?
– Ш-ш-ш!
– Реб Шмуль-Ноах зовет всех к себе, – шепчет кто-то
– О! Там будет что выпить. Что скажете, реб Гершель?
– Это вы меня спрашиваете? Ну так я вам скажу пойдемте сперва к реб Шмулю-Ноаху! – отвечает тощий красноносый старик.
Вся синагога высыпает на мостовую.
– Что вы тянетесь? Давайте поживее! У нас еще мною заходов!
– Сегодня евреи пьют!
Православные горожане улыбаются. Даже церковь будто отодвигается, уступая дорогу веселой толпе.
Вся община заваливается к нам. В доме яблоку негде упасть.
– С праздником! С праздником! С праздником, сударыня!
Женщины отступают в сторонку. Лавина устремляется к столам.
– Ну-ка, чем тут угощают?
Гости потирают руки, разбирают стулья, оценивающе оглядывают блюда.
Накрытый как на свадьбу стол ломится от закусок.
Нарезанные ломтиками пироги, медовое печенье, пряники, маринованная селедка, печеночный паштет, яйца с гусиным жиром, холодец из телячьих ножек, жареное коровье вымя. А бутылки с вином и ликерами выстроены, точно солдаты на смотру.
– Что вы толкаетесь? Дайте место другим.
Вокруг стола настоящая давка.
– Вечно вы лезете первым! Кажется, вас тут Тору читать не вызывают возмущаются одни.
– Да его к выпивке тянет! Пропустите! – смеются другие.
– Тихо! А вот и сам реб Шмуль-Ноах! Ваше здоровье, реб Шмуль-Ноах! Будьте здоровы, господа!
Папа, как всегда, приходит из синагоги последним.
В длинном праздничном пальто, в цилиндре, он кажется шире и выше.
– Будьте здоровы! Будьте здоровы! С праздником!
Папа снимает громоздкую шляпу и остается в ермолке.
– Благословение над вином уже прочитали?
– Как же без вас, реб Шмуль-Ноах?
Несколько человек разом встают, чтобы читать киддуш.
– ...сотворивший плод виноградный... [Последние слова благословения над вином: "Благословен Господь Бог наш Царь Вселенной, сотворивший плод виноградный".]
Гости смакуют вино и ликеры. Отведывают каждого блюда.
– За ваше здоровье, хозяйка! Селедочка у вас – это, я понимаю, селедка!
– А телячий холодец – просто чудо!
Мама сияет от удовольствия.
Неожиданно встает шамес и тоном распорядителя спрашивает:
– Кто прочитает молитву над пожертвованиями?
Поднимается почтенный старик, покашливает, оглаживает длинную седую бороду, поправляет усы, как будто они мешают ему открыть рот, и, завороженно раскачиваясь, начинает:
– Благословен Ты...
Шамес обходит всех и громко, нараспев, словно оглашает список свадебных подарков, называет имя каждого жертвователя и обещанную сумму.
– Ну вот, все равно что холодный компресс ко лбу приложил! Где тут можно еще выпить? Передай-ка мне вон ту бутылку! Нечего ее загораживать!
Пустые бутылки катятся на пол, откупориваются новые, как будто пир начинается сначала.
Вино разливают по рюмкам и стопкам, расплескивают на скатерть. Вдруг длиннобородый старик стучит по столу:
– Тихо!
Он закрывает глаза и вздыхает так глубоко, словно собирается исторгнуть из груди кусок сердца. Вздох обегает столы, подхваченный всеми собравшимися. А потом медленно, поднимаясь со вздохом со дна души, начинает звучать хасидская песнь.
Сначала тихо. Старик качает головой, морщит лоб. Подрагивают усы и губы. Все взгляды, все мысли прикованы к нему. На бледных лицах легкий румянец, глаза полузакрыты. Один за другим к поющему подстраиваются новые голоса, а мелодия забирает все выше и выше.
Пение разбухает, разрастается, разгорается, как пламя. Люди плывут в нем. Они раскачиваются, закрыв глаза, похлопывают в такт по столу, словно желая и его заставить вступить в хор, оторваться от земли.
Вопль ужаса сливается со скорбным причитанием, стоном, мольбой. Песнь полнится непролитыми слезами. До хруста сжимаются пальцы, взмывают руки. Кто-то изо всех сил вцепился себе в бороду, как будто удерживает готовое разорваться сердце.
И вдруг плач обрывается.
Седовласый старик вскидывает голову, точно в этот самый миг Всевышний просиял для него на небесах: