355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Белла Ахмадулина » Сборник стихов » Текст книги (страница 8)
Сборник стихов
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:21

Текст книги "Сборник стихов"


Автор книги: Белла Ахмадулина


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

Что же, город мой милый, на ласку ты скуп? Лишь последнего жду я венка твоего, и уже заклинанья срываются с губ: Жизнь, и Смерть, и Поэзия – прежде всего.

ТЕБЕ ТРИНАДЦАТЬ ЛЕТ

Тебе тринадцать лет. О старость этих двух рук моих! О добрый мир земной, где детские уста всех арифметик тринадцать раз смеются надо мной! Я путаюсь в тринадцати решеньях как весело! Как голова седа! Тринадцать пуль отлей мне, оружейник, н столько ж раз я погублю себя. О девочка, ребенок с детским жестом, привставшая над голубым мячом, как смело ты владеешь вечно женским и мудрым от рождения плечом. Я возведен – о точность построенья! причудой несчастливого числа в тринадцатую степень постаренья. О, как, шутник, твоя слеза чиста!

ПЕРСИКОВОЕ ДЕРЕВО

Опять смеркается, и надо, пока не смерклось и светло, следить за увяданьем сада сквозь запотевшее окно.

Давно ли, приминая гравий, я здесь бродил, и на виду, словно букет меж чистых граней, стояло дерево в цвету.

Как иноземная царевна, казало странные черты, и пахли горько и целебно им оброненные цветы.

Его плодов румяный сахар я собирал между ветвей. Оно смеялось – добрый знахарь той детской радости моей.

И все затем, чтоб днем печальным смотреть немея, не дыша, как в легком выдохе прощальном возносится его душа.

И – все охвачено верченьем, круженьем, и в глазах темно. Как будто в небе предвечернем, в саду моем красным-красно.

Сиротства огненный оттенок ложится на лицо и грудь, обозначается на стенах в кирпич окрашенная грусть.

Я сам, как дерево седое, внутри оранжевой каймы над пламенем .и над водою стою в предчувствии зимы.

МЕРИ

Венчалась Мери в ночь дождей, и в ночь дождей я проклял Мори. Не мог я отворить дверей, восставших между мной и ей, и я поцеловал те двери.

Я знал – там упадают ниц, колечком палец награждают. Послушай! Так кольцуют птиц! Рабынь так рабством утруждают!

Но я забыл твое лицо! Твой профиль нежный, твой дикарский, должно быть, темен, как крыльцо ненастною порой декабрьской?

И ты, должно быть, на виду толпы заботливой и праздной проносишь белую фату, как будто траур безобразный?

Не хорони меня! Я жив! Я счастлив! Я любим судьбою! Как запах приторен, как лжив всех роз твоих... Но бог с тобою.

Не ведал я, что говорю, уже рукою обрученной и головою обреченной она склонилась к алтарю.

И не было на них суда на две руки, летящих мимо... О, как я молод был тогда. Как стар теперь. Я шел средь дыма,

вкруг дома твоего плутал, во всякой сомневался вере. Сто лет прошло. И, как платан, стою теперь. Кто знает, Мери,

зачем мне показалось вдруг, что нищий я? – И в эту осень я обезумел – перстни с рук я поснимал и кинул оземь?

Зачем "Могильщика" я пел? Зачем средь луж огромных плавал? И холод бедственный терпел, и "Я и ночь" читал и плакал?

А дождик лил всю ночь и лил все утро, и во мгле опасной все плакал я, как старый Лир, как бедный Лир, как Лир прекрасный.

СНЕГ

Лишь бы жить, лишь бы пальцами трогать, лишь бы помнить, как подле моста снег по-женски закидывал локоть, и была его кожа чиста.

Уважать драгоценную важность снега, павшего в руки твои, и нести в себе зимнюю влажность и такое терпенье любви.

Да уж поздно. О милая! Стыну и старею. О взлет наших лиц в снегопаданье, в бархат, в пустыню, как в уют старомодных кулис.

Было ль это? Как чисто, как крупно снег летит... И, наверно, как встарь, с январем побрататься нетрудно. Но минуй меня, брат мой, январь.

Пролетание и прохожденьетвой урок я усвоил, зима. Уводящее в вечность движенье омывает нас, сводит с ума.

Дорогая, с каким снегопадом я тебя отпустил в белизну в синем, синеньком, синеватом том пальтишке – одну, о одну?

Твоего я не выследил следа и не выгадал выгоды нам я следил расстилание снега, его склонность к лиловым тонам.

Как подумаю – радуг неровность, гром небесный, и звезды, и дым о, какая нависла огромность над печальным сердечком твоим.

Но с тех пор, властью всех твоих качеств, снег целует и губит меня. О запинок, улыбок, чудачеств снегопад среди белого дня!

Ты меня не утешишь свободой, и в великом терпенье любви всею белой и синей природой ты ложишься на плечи мои.

Как снежит... И стою я под снегом на мосту, между двух фонарей, как под плачем твоим, как под смехом, как под вечной заботой твоей.

Все играешь, метелишь, хлопочешь. Сжалься же, наконец, надо мной как-нибудь, как угодно, как хочешь, только дай разминуться с зимой.

ОРЛЫ УСНУЛИ

Вот сказки первые слова: орлы уснули, как орлята, и у орлов в часы заката ко сну клонится голова.

Орлы, прошу вас, не теперь, нет, не теперь смежайте очи! Но спите – и огонь средь ночи походкой женской входит в дверь.

В дверь ваших гор и облаков кулак оранжевый стучится, и знает, что беда случится, семейство прозорливых сов.

Но спите вы, как детвора, там, в ваших сумерках неверных, и трубы ваших снов военных молчат, не говорят: "Пора!"

О пламя, не обидь орла! Спасутся маленькие птахи, меж тем, как обгорят на плахе два величавые крыла.

Но поздно! Перья их на треть ожог губительный отметил. Не дай мне бог, как птицам этим, проснуться, чтобы умереть.

С веселой алчностью орды плясал пожар, и птиц оравы влетали, и у вод Арагвы поникли головой орлы.

"Я видел ворона. Дрожа от низости, терзал он тело, что брезговать землей умело и умерло",-сказал Важа.

СКОРЕЕ – ЗНАМЕНА!

Светает! И огненный шар раскаленный встает из-за моря...

Скорее – знамена! Возжаждала воли душа и, раннею ранью, отвесной тропою, раненой ланью спеша,

летит к водопою... Терпеть ей осталось немного.

Скорее – знамена! Слава тебе, муку принявший и павший в сражении витязь! Клич твой над нами витает: – Идите за мною, за мною! Светает! Сомкнитесь, сомкнитесь, сомкнитесь! Знамена, знамена...

Скорее – знамена!

ПЛАТАНЫ ШИНДИСИ

С чем платаны Шиндиси сравню? С чем сравню той поры несравненность? Ее утро, ведущее к дню, ее детских молитв откровенность?

С чем тебя я сравню, моя мать? Что ж не брошусь я к скважинам, щелкам, к окнам, чтобы на миг увидать, как идешь, как белеешь ты шелком?

О платаны в Шиндиси моем! Я не понял закона простого да, напомнит одно о другом, но одно не заменит другого.

Так о детстве всерьез и шутя я заплакал, отверженный странник. Уж не я, а иное дитя его новый и милый избранник.

Нет замены вокруг ничему: ни пичужке порхающей в выси, ни цветку, ни лицу моему, ни платанам в далеком Шиндиси.

x x x

Мир состоит из гор, из неба и лесов, мир-это только спор двух детских голосов.

Земля в нем и вода, вопрос в нем и ответ. На всякое "о, да!" доносится "о, нет!".

Среди зеленых трав, где шествует страда, как этот мальчик прав, что говорит "о, да!".

Как девочка права, что говорит "о, нет!", и правы все слова, и полночь, и рассвет.

Так в лепете детей враждуют "нет" и "да", как и в душе моей, как и во всем всегда.

НАТЭЛА ИЗ ЦИНАНДАЛИ

Я птицей был, мне разрешалось, как в небо, ринуться в силок. Я ринулся – и все смешалось: Натэла, Цинандали, жадность к тебе, о виноградный сок.

Зачем я вырвался, Натэла? Зачем освободил крыла? Когда я вышел, ночь светлела, была уже светлым-светла.

Уже рассветный ветер дунул, и птиц возникли голоса, и я о Тинатин подумал и к небу обратил глаза.

А в небе было звезд так мало, так нежно было и светло, там все качалось, уплывало и повториться не могло...

ИЗ РАССКАЗАННОГО ЛУНОЙ...

К реке подходит маленький олень и лакомство воды лакает. Но что ж луна так медлит, так лукавит, и двинуться ей боязно и лень!

Ужель и для нее, как для меня, дождаться дня и на свету погибнутьвсе ж веселей, чем, не дождавшись дня, вас, небеса грузинские, покинуть.

Пока закат и сумерки длинны, я ждал ее – после дневной разлуки, и свет луны, как будто звук луны, я принимал в протянутые руки.

Я знал наперечет ее слова, и вот они: – Полночною порою в печали – зла и в нежности – слаба, о Грузия, я становлюсь тобою.

И мне, сиявшей меж твоих ветвей, твоих небес отведавшей однажды, о Грузия, без свежести твоей как дальше быть, как не устать от жажды?

Нет, никогда границы стран иных не голубели так, не розовели. Никто еще из сыновей земных не плакал так, как плакал Руставели.

Еще дитя – он жил в моих ночах, он был мне брат, не как другие братья, и уж смыкались на его плечах прекрасного несчастия объятья.

Нет, никогда границы стран иных... я думала, – и, как сосуд, как ваза с одним цветком средь граней ледяных, сияли подо мной снега Кавказа.

Здесь Амирани бедствие терпел, и здесь освобожден был Амирани, и женский голос сетовал и пел, и царственные старцы умирали.

...Так и внимал я лепету луны, и был восход исходом нашей встречи. И вот я объяснил вам эти речи, пока закат " сумерки длинны.

x x x

Все желтое становится желтей, и радуга семь раз желта над нами, и россыпь драгоценных желудей все копит дуб и нежит меж корнями.

Все – в паутине, весело смотреть, как бьется в ней природа пред зимою. Счастлив рыбак, который эту сеть наполнил золотою чешуею.

Пока в дубах стозвонный звон стоит и шум летит над буркою Арсена, прикосновеньем осень осенит все то, что было неприкосновенно.

x x x

Тициан Табадзе

Брат мой, для пенья пришли, не для распрей, для преклоненья колен пред землею, для восклицанья: – Прекрасная, здравствуй, жизнь моя, ты обожаема мною!

Кто там в Мухрани насытил марани алою влагой? Кем солонце ведомо, чтоб в осиянных долинах Арагви зрела и близилась алавердоба?

Кто-то другой и умрет, не заметив, смертью займется, как будничным делом... О, что мне делать с величием этим гор, обращающих карликов в дэвов?

Господи, слишком велик виноградник! Проще в постылой чужбине скитаться, чем этой родины невероятной видеть красу и от слез удержаться.

Где еще Грузия – Грузии кроме? Край мой, ты прелесть и крайняя крайность!

Что понукает движение крови в жилах, как ты, моя жизнь, моя радость?

Если рожден я – рожден не на время, а навсегда, обожатель и раб твой. Смерть я снесу, и бессмертия бремя не утомит меня... Жизнь моя, здравствуй!

Георгий Леонидзе

МОЙ ПАОЛО И МОЙ ТИЦИАН

Склон Удзо высокой луной осиян. Что там происходит? Размолвка, помолвка у соловьев? Как поют, Тициан! Как майская ночь неоглядна, Паоло!

Вином не успел я наполнить стакан, не вышло! Моими слезами он полом. Во здравье, Паоло! За жизнь, Тициан! Я выжил! Зачем, Тициан и Паоло?

Вином поминальным я хлеб окропил, но мне ваших крыл не вернуть из полета на грешную землю, где горек мой пир. Эгей, Тициан! Что мне делать, Паоло?

Пошел бы за вами – да бог уберег. Вот вход в небеса – да не знаю пароля. Я пел бы за вас – да запекся мой рот. Один подниму у пустого порога слезами моими наполненный рог, о братья мои, Тициан и Паоло...

x x x

Чего еще ты ждешь и хочешь, время? Каких стихов ты требуешь, ответствуй! Дай мне покоя! И, покоем вея, дай мне воды, прозрачной и отвесной.

Зачем вкруг вью духоту смыкаешь? Нет крыл моих. Нет исцеленья ранам. Один стою. О, что ты сделал, Каин! Твой мертвый брат мне приходился братом.

x x x

Как в Каспийской воде изнывает лосось, на камнях добывает ушибы и раны и тоскует о том, что кипело, неслось, и туманилось, и называлось: Арагви, так тянусь я к тебе, о возлюбленный край! Отчий край, приюти в твоем будущем русле мою душу-вместилище скорби и ран. Помещусь ли я в искре твоей, помещусь ли?

Симон Чиковани

НАЧАЛО

О стихи, я бы вас начинал, начиная любое движенье. Я бы с вами в ночи ночевал, я бы с вами вступал в пробужденье. Но когда лист бумаги так бел, так некстати уста молчаливы. Как я ваших приливов робел! Как оплакивал ваши отливы! Если был я присвоить вас рад, вы свою охраняли отдельность. Раз, затеяв пустой маскарад, вы моею любимой оделись. Были вы – то глухой водоем, то подснежник на клумбе ледовой, и болели вы в теле моем, и текли у меня из ладоней. Вас всегда уносили плоты, вы погоне моей не давались, и любовным плесканьем плотвы вы мелькали и в воду скрывались. Так, пока мой затылок седел и любимой любовь угасала, я с пустыми руками сидел, ваших ласк не отведав нимало. Видно, так голубое лицо звездочет к небесам обращает, так девчонка теряет кольце, что ее с женихом обручает. Вот уже завершается круг. Прежде сердце живее стучало. И перо выпадает из рук и опять предвкушает начало.

МОРСКАЯ РАКОВИНА

Я, как Шекспир, доверюсь монологу в честь раковины, найденной в земле. Ты послужила морю молодому, теперь верни его звучанье мне.

Нет, древний череп я не взял бы в руки. В нем знак печали, вечной и мирской. А в раковине – воскресают звуки, умершие средь глубины морской.

Она, как келья, приютила гулы и шелест флагов, буйный и цветной. И шепчут ее сомкнутые губы, и сам Риони говорит со мной.

О раковина, я твой голос вещий хотел бы в сердце обрести своем, чтоб соль морей и песни человечьи собрать под перламутровым крылом

И сохранить средь прочих шумов – милый шум детства, различимый в тишине. Пусть так и будет. И на дне могилы пусть все звучит и бодрствует во мне.

Пускай твой кубок звуки разливает и все же ими полнится всегда. Пусть развлечет меня – как развлекает усталого погонщика звезда.

x x x

Две округлых улыбки – Телети и Цхнети, и Кумиси и Лиси – два чистых зрачка. О, назвать их опять! И названия эти затрудняют гортань, как избыток глотка.

Подставляю ладонь под щекотную каплю, что усильем всех мышц высекает гора. Не пора ль мне, прибегнув к алгетскому камню, высечь точную мысль красоты и добра?

Тих и женственен мир этих сумерек слабых, но Кура не вполне обновила волну и, как дуб, затвердев, помнит вспыльчивость сабель, бег верблюжьих копыт, означавший войну.

Этот древний туман также полон – в нем стрелы многих луков пробили глубокий просвет. Он и я – мы лишь известь, скрепившая стены вкруг картлийской столицы на тысячу лет.

С кем сражусь на восходе и с кем на закате, чтоб хранить равновесье двух разных огней: солнце там, на Мтацминде, луна на Махате, совмещенные в небе любовью моей.

Отпиваю мацони, слежу за лесами, небесами, за посветлевшей водой. Уж с Гомборской горы упадает в Исани первый луч – неумелый, совсем молодой.

Сколько в этих горах я камней пересилил! И тесал их и мучил, как слово лепил. Превозмог и освоил цвет белый и синий. Теплый воздух и иней равно я любил.

И еще что я выдумал: ветку оливы я жестоко и нежно привил к миндалю, поместил ее точно под солнце и ливни. И все выдумки эти Тбилиси дарю.

МЕТЕХИ

Над Метехи я звезды считал, письменам их священным дивилсяВ небесах, как на древних щитах, я разгадывал знаки девиза.

Мне всегда объясняла одно эта клинопись с отсветом синим будто бы не теперь, а давно, о Метехи, я был твоим сыном.

Ты меня создавал из ребра, из каменьев твоих сокровенных, я наказывал мне серебра не жалеть для нарядов военных.

Пораженный монгольской стрелой, я дышал так прощально и слабо под твоей крепостною стеной, где навек успокоился Або.

За Махатской горой много дней ты меня окунал во туманы, колдовской паутиной твоей врачевал мои бедные раны.

И когда-то спасенный тобой, я пришел к тебе снова, Метехи. Ворожи над моей головой, обнови золотые доспехи.

Одари же, как прежде, меня Морским облаком и небесами, подведи под уздцы мне коня, чтоб скакать над холмами Иоанн.

А когда доскажу все слова и вздохну так прощально и слабо, пусть коснется моя голова головы опечаленной Або.

ПРЕКРАТИМ ЭТИ РЕЧИ

НА МИГ...

Прекратим эти речи на миг, пусть и дождь свое слово промолвит и средь тутовых веток немых очи дремлющей птицы промоет.

Где-то рядом, у глаз и у щек, драгоценный узор уже сотканшелкопряды мотают свой шелк на запястья верийским красоткам.

Вся дрожит золотая блесна, и по милости этой погоды так далекая юность близка, так свежо ощущенье свободы.

О, ходить, как я хаживал, впредь и твердить, что пора, что пора ведь в твои очи сквозь слезы смотреть и шиповником пальцы поранить.

Так сияй своим детским лицом! Знаешь, нравится мне в этих грозах, как стоят над жемчужным яйцом аистихи в затопленных гнездах.

Как миндаль облетел и намок! Дождь дорогу марает и моетэто он подает мне намек, что не столько я стар, сколько молод.

Слышишь? – в тутовых ветках немых голос птицы свежее и резче. Прекратим эти речи на миг, лишь на миг прекратим эти речи.

НА НАБЕРЕЖНОЙ

Я в семь часов иду – так повелось по набережной, в направленье дома, и продавец лукавый папирос мне смотрит вслед задумчиво и долго.

С лотком своим он на углу стоит, уставится в меня и не мигает. Будь он неладен, взбалмошный старик. Что знает он, на что он намекает?

О, неужели ведомо ему, что, человек почтенный и семейный, в своем дому, в своем пустом дому, томлюсь я от чудачеств и сомнений?

Я чиркну спичкой – огонек сырой возникнет. Я смотрю на это тленье, и думы мои бродят над Курой, как бы стада, что ищут утоленья.

Те ясени, что посадил Важа, я перенес в глубокую долину, и нежность моя в корни их вошла, и щедро их цветеньем одарила.

Я сердце свое в тонэ закалил, и сердце стало вспыльчивым и буйным. И все ж порою из последних сил тянул я лямку – одинокий буйвол.

О старость, приговор твой отмени и детского не обмани доверья. Не трогай палисадники мои, кизиловые не побей деревья.

Позволь, я закатаю рукава. От молодости я изнемогаю пока живу, пока растет трава, пока люблю, пока стихи слагаю.

ОТ ЭТОГО ПОРОГА...

От этого порога до того работы переделал я немало. Чинары я сажал – в честь твоего лица, что мне увидеть предстояло

Пока я отыскал твои следы и шел за ними, призванный тобою, состарился я. Волосы седы. Ступни мои изнурены ходьбою.

И все ж от этой улицы до той я собирал оброненные листья, и наблюдали пристально за мной прохожих озадаченные лица.

То солнце жгло, то дождик лил – всего не перескажешь. Так длинна дорога от этого порога до того и от того до этого порога.

И все-таки в том стареньком дому все нашими населено следами, и где-то там, на чердаке, в дыму, лежит платок с забытыми слезами.

От этого и до того огня ты шила мне мешок для провианта, Ты звездную одела на меня рубаху. Ты мешок мой проверяла.

От этого порога до того я шел один среди жары и стужи, к бокам коней прикладывал тавро, и воду пил, толок я воду в ступе.

Я плыл по рекам и не знал – куда, и там, пока плыла моя пирога, я слышал, как глаголила Кура, от этого и до того порога.

ОЛЕНИ НА ГУМНЕ

Я молод был. Я чужд был лени. Хлеб молотил я на гумне. Я их упрашивал: – Олени! Олени, помогите мне!

Они послушались. И славна работали мы дотемна. О, как смеялись мы, как сладка дышали запахом зерна!

Нас солнце красное касалось и отражалось в их рогах. Рога я трогал – и казалась, что солнце я держу в руках.

Дома виднелись. Их фасаду закат заглядывал в лицо. И вдруг, подобная фазану, невеста вышла на крыльцо.

Я ей сказал: – О, совпаденье! Ты тоже здесь? Ты – наяву? Но будь со мной, как сновиденье, когда засну, упав в траву.

Ты мне привидишься босая, босая, на краю гумна. Но, косы за плечи бросая, ты выйдешь за пределы сна.

И я скажу тебе: "Оденем оленям на рога цветы. Напьемся молоком оленьим иль буйвольим – как хочешь ты".

Меж тем смеркается, и вилы крестьянин прислонил к стене,

и возникает запах винный, и пар клубится на столе.

Присесть за столик земледельца и, в сладком предвкушенье сна, в глаза оленьи заглядеться и выпить доброго вина...

БЫКИ

Что за рога украсили быка! Я видел что-то чистое, рябое, как будто не быки, а облака там шли, обремененные арбою.

Понравились мне красные быки. Их одурманил запах урожая. Угрюмо напряженные белки смотрели добро, мне не угрожая.

О, их рога меня с ума свели! Они стояли прямо и навесно. Они сияли, словно две свечи, и свечи те зажгла моя невеста.

Я шел с арбой. И пахло все сильней чем-то осенним, праздничным и сытым. О виноградник юности моей, опять я янтарем твоим осыпан.

Смотрю сквозь эти добрые рога н вижу то, что видывал когда-то: расставленные на лугу стога, гумно и надвижение заката.

Мне помнится – здесь девочка была, в тени ореха засыпать любила. О женщина, ведущая быка, сестра моя! Давно ли это было?

Прими меня в моих местах родных и одари теплом и тишиною! Пусть светлые рога быков твоих, как месяцы, восходят надо мною.

АНАНИЯ

Люблю я старинные эти старания: сбор винограда в ущелье Атени. Волов погоняет колхозник Анания, по ягодам туты ступают их тени.

Пылает оранжевым шея вола! Рогам золотым его – мир и хвала! Сквозь них мне безмерная осень видна. Уже виноград претерпел умиранье.

Но он воскресает с рожденьем вина, в младенчестве влаги, что зрела века. Ведь эта дорога и прежде вела туда, где хранит свои тайны марани.

Ах, осени этой труды и сияния! А вон и ореха обширная крона, как часто под ней засыпал ты, Анания, и было лицо твое славно и кротко.

Меж тем вечереет, и, в новой длине, все тени бредут в неживой вышине, как луны, мерцают волы при луне, и столько добра и усталости в теле.

Как часто все это припомнится мне: тяжелые скрипы арбы в тишине и, в мирном и медленном лунном огне, Анания, и волы, и Атени...

В СИГНАХИ, НА ГОРЕ

Я размышлял в Сигнахи, на горе, над этим миром, склонным к переменам, Движенье неба от зари к заре казалось мне поспешным и мгновенным.

Еще восхода жив и свеж ожог и новый день лишь обретает имя, уже закатом завершен прыжок, влекущий землю из огня в полымя.

Еще начало! – прочности дневной не научились заново колени. Уже конец! – сомкнулось надо мной ночное благо слабости и лени.

Давно ли спал младенец-виноград в тени моей ладони утомленной? А вот теперь я пью вино и рад, что был так добр к той малости зеленой.

Так наблюдал я бег всего, что есть, то ликовал, то очень огорчался, как будто, пребывая там и здесь, раскачивал качели и качался!

ГРЕМСКАЯ КОЛОКОЛЬНЯ

Всему дана двойная честь быть тем и тем: предмет бывает тем, что он в самом деле есть, и тем, что он напоминает.

Я представлял себе корабль всегда, когда смотрел на Греми. Каким небесным якорям дано держать его на гребне?

Я знал – нет смерти на земле, нет ничему предела, если опять, о Греми, на заре твои колокола воскресли.

Вкусивший гибели не раз, твой грозный царь, поэт твой бедный, опять заплакал Теймураз, тобой возвышенный над бездной.

Кахетии так тяжела нагрузка кисти виноградной. Вокруг покой и тишина и урожая вид нарядный.

От заслонивших очи слез в счастливом зрительном обмане, твой странник, Греми, твой матрос, гляжу, как ты плывешь в тумане.

ПО ПУТИ В СВАНЕТИЮ

Теперь и сам я думаю: ужели по той дороге, странник и чудак, я проходил? Горвашское ущелье, о, подтверди, что это было так.

Я проходил. И детскую прилежность твоей походки я увидел. Ты за мужем шла покорная, но нежность, сиянье нежности взошло из темноты.

Наши глаза увиделись. Ревниво взглянул твой муж. Но как это давно случилось. И спасла меня равнина, где было мне состариться дано.

Однако повезло тому, другому, не ведая опасности в пути, по той дороге он дошел до дому, никто не помешал ему дойти.

Не гикнули с откоса печенеги, не ухватились за косы твои, не растрепали их. Не почернели глаза твои от страха и любви.

И, так и не изведавшая муки, ты канула, как бедная звезда. На белом муле, о, на белом муле в Ушгули ты спустилась навсегда.

Но все равно – на этом перевале ликует и живет твоя краса. О, как лукавили, как горевали глаза твои, прекрасные глаза.

ЗАДУМАННОЕ ПОВЕДАЙ ОБЛАКАМ

А после – шаль висела у огня, и волосы, не знавшие законов прически, отряхнулись от заколок и медленно обволокли меня.

Я в них входил, как бы входил в туман в горах сванетских, чтобы там погибнуть, и все-таки я их не мог покинуть, и я плутал в них и впадал в обман.

Так погибал я в облаке твоем. Ты догадалась – и встряхнула ситом, пахнуло запахом земным и сытым, и хлеб ячменный мы пекли вдвоем.

Очаг дышал все жарче, все сильней. О, как похожи были ты и пламя, как вы горели трепетно и плавно, и я гостил меж этих двух огней.

Ты находилась рядом и вокруг, но в лепете невнятного наречья, изогнутою, около Двуречья тебя увидеть захотел я вдруг.

Чуть не сказал тебе я: "О лоза, о нежная, расцветшая так рано..." В Сванетии не знают винограда, я не сказал. И я закрыл глаза.

Расстались мы. И вот, скорей старик, чем мальчик, не справляюсь я с собою, и наклоняюсь головой седою, и надо мной опять туман стоит.

Верни меня к твоим словам, к рукам. Задуманное облакам поведай, я догадаюсь – по дождю, по ветру. Прошу тебя, поведай облакам!

ДЕВЯТЬ ДУБОВ

/Число девять считалось в народе магическим (девять дорог, девять гор, девять корней и т.д.). Девять дубов – символ непоколебимости, силы, долговечности народа. Девять плит Марабды – девять могил братьев Херхеулидзе, героически погибших в битве при Марабде./

Мне снился сон – и что мне было делать? Мне снился сон – я наблюдал его. Как точен был расчет – их было девять: дубов и дзвов. Только и всего.

Да, девять дэвов, девять капель яда на черных листьях, сникших тяжело. Мой сон исчез, как всякий сон. Но я-то, я не забыл то древнее число.

Вот девять гор, сужающихся кверху, как бы сосуды на моем пути. И девять пчел слетаются на квеври, и квеври тех – не больше девяти.

Я шел, надежду тайную лелея узнать дубы среди других лесов. Мне чудится – они поют "Лилео". О, это пенье в девять голосов!

Я шел и шел за девятью морями. Число их подтверждали неспроста девять ворот, а девять плит Марабды, и девяти колодцев чистота.

Вдруг я увидел: посреди тумана стоят деревья. Их черты добры. И выбегает босиком Тамара и девять раз целует те дубы.

Я исходил все девять гор. Колени я укрепил ходьбою. По утрам я просыпался радостный. Олени, когда я звал, сбегали по горам.

В глаза чудес, исполненные света, всю жизнь смотрел я, не устав смотреть. О, девять раз изведавшему это не боязно однажды умереть.

Мои дубы помогут мне. Упрямо я к их корням приникну. Довезти меня возьмется буйволов упряжка. И снова я сочту до девяти.

ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ О СЕРАФИТЕ

Во время археологических раскопок древней картлийской столицы Армази, близ Мцхеты, была обнаружена гробница юной и прекрасной девушки -Серафиты, чей облик чудом сохранился до наших дней в своей живой прелести. В гроб ее проник корень гранатового дерева, проскользнувший в кольцо браслета.

РАЗДУМЬЯ О СЕРАФИТЕ

Как вникал я в твое многолетие, Мцхета. Прислонившись к тебе, ощущал я плечом мышцы трав и камней, пульсы звука и цвета, вздох стены, затрудненный огромным плющом.

Я хотел приобщить себя к чуждому ритму всех старений, столетий, страстей и смертей. Но не сведущий в этом, я звал Серафиту, умудренную возрастом звезд и детей.

Я сказал ей: – Тебе все равно, Серафита: умерла, и воскресла, и вечно жива. Так явись мне воочью, как эта равнина, как Армази, созвездия и дерева.

Не явилась воочью. Невнятной беседой искушал я напрасно твою немоту. Ты – лишь бедный ребенок, случайно бессмертный, но изведавший смерть, пустоту и тщету.

Все тщета! – я подумал. – Богатые камни неусыпных надгробий – лишь прах, нищета.

Все тщета! – повторил я. И вздрогнул: – А

Картли? Как же Картли? Неужто и Картли – тщета?

Ничего я не ведал. Но острая влага округлила зрачок мой, сложилась в слезу. Вспомнил я – только ель, ежевику и благо, снизошедшее в этом году на лозу.

И пока мои веки печаль серебрила, и пугал меня истины сладостный риск, продолжала во веки веков Серафита красоты .и бессмертия детский каприз.

Как тебе удалось – над убитой боями и воскресшей землею, на все времена, утвердить независимый свет обаянья, золотого и прочного, словно луна?

Разве может быть свет без источника света? Или тень без предмета? Что делаешь ты! Но тебе ль разделять здравомыслие это в роковом заблужденье твоей красоты!

Что тебе до других? Умирать притерпелись, не умеют без этого жить и стареть. Ты в себе не вольна – неизбывная прелесть не кончается, длится, не даст умереть.

Так прощай или здравствуй! Покуда не в тягость небесам над Армази большая звезда, всем дано претерпеть эту муку и благость, ничему не дано миновать без следа.

ЗОВУ СЕРАФИТУ

Не умерла, не предана земле. Ты – на земле живешь, как все. Но разве, заметив боль в пораненном крыле, не над тобою плакал твой Армази?

О, как давно последние дары тебе живая суета дарила! С тех пор я жду на берегах Куры, н засухой опалена долина.

Не умерла. И так была умна, что в спешке доброты и нетерпенья достиг твой шелест моего гумна: вздох тишины и слабый выдох пенья

Что делаешь? Идешь? Или пока тяжелым гребнем волосы неволишь? Не торопись. Я жду тебя – века. Не более того. Века всего лишь.

Еще помедли, но приди. Свежа н не трудна твоя дорога в Мцхету. Души моей приветная свеча уже взошла и предается свету.

Уж собраны и ждут тебя плоды и лакомства, стесненные корзиной. Как милосердно быть такой, как ты: сюда идущей и такой красивой.

В молчании твой голос виноват. Воспой глубоким горлом лебединым и виноградаря, и виноград, и виноградники в краю родимом.

Младенческою песней умудрен, я разгадаю древние затеи и вызволю из тесноты времен отцов и дедов доблестные тени.

Бессмертное не может быть мертво. Но знает ли о том земля сырая, ошибку ожиданья моего оплакивая и благословляя?

Как твой удел серьезен и высок: в мгновенных измененьях мирозданья все бодрствует великий голосок бессмертного блаженства и страданья.

ГРАНАТОВОЕ ДЕРЕВО

У ГРОБНИЦЫ СЕРАФИТЫ

И встретились: бессмертья твоего прекрасная и мертвая громада и маленькое дерево граната, возникшее во мгле из ничего.

Ум дерева не ведает иной премудрости: лишь детское хотенье и впредь расти, осуществлять цветенье и алчно брать у щедрости земной.

Не брезгуя глубокой тьмой земли, в блаженном бессознании умнейшем, деревья обращаются к умершим и рыщут пользы в прахе и пыли.

Но что имел в виду живой росток, перерастая должные границы, когда проник он в замкнутость гробницы и в ней сплоченность мрамора расторг?

Влекло его твое небытие пройти сквозь твердь плиты непроходимой, чтобы припасть к твоей руке родимой, удостоверясь в тонкости ее.

С великим милосердием дерев разнял он узкий холодок браслета и горевал, что ты была бессмертна лишь вечно, лишь потом, лишь умерев.

Гранат внушал запястью твоему все то, что знал об алых пульсах крови в больших плодах, не умещенных в кроне и по ночам слетающих во тьму.

Он звал тебя узнать про шум ветвей с наивностью, присущею растеньям, истерзанный тяжелым тяготеньем, кровоточеньем спелости своей.

Какая же корысть владела им, вела его в таинственные своды явить великодушие природы в последний раз! – твоим рукам немым?

Не Грузии ли древней тишина велит очнуться песенке туманной: "Зачем так блещут слезы, мой желанный? Зачем мне эта легкость тяжела?"

Не Грузии ли древней колдовство велит гранату караулить плиты и слабое дыханье Серафиты не упускать из сердца своего?

СКАЗАННОЕ ВО ВРЕМЯ БОМБЕЖКИ

В той давности, в том времени условном что был я прежде? Облако? Звезда? Не пробужденный колдовством любовным алгетский камень, чистый, как вода?

Ценой любви у вечности откуплен, я был изъят из тьмы, я был рожден. Я – человек. Я, как поющий купол, округло и таинственно сложен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю