Текст книги "Сборник стихов"
Автор книги: Белла Ахмадулина
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 11 страниц)
Да не услышишь ты, да не сорвется упрек мой опрометчивый, когда уродливое населит сиротство глаза мои, как два пустых гнезда.
Все прочь лететь – о, птичий долг проклятый! Та птица, что здесь некогда жила, исполнила его, – так пусть прохладой потешит заскучавшие крыла.
Но без тебя – что делать мне со мною? Чем приукрасить эту пустоту? Вперяю я, как зеркало ночное, серебряные очи в темноту.
Любимых книг целебны переплеты, здесь я хитрей, и я проникну к ним чтоб их найти пустыми. В переплеты взвились с тобою души-этих книг.
Ну, что же, в милосердии обманном на память мне де оброни пера. Все кончено! Но с пятнышком туманным стоит бокал – ты из него пила.
Все кончено! Но в скважине замочной свеж след ключа. И много лет спустя я буду слушать голос твой замолкший, как раковину слушает дитя.
Прощай же! Я с злорадством затаенным твой бледный лоб я вижу за стеклом, и красит его красным и зеленым навстречу пробегающим огнем.
И в высь колен твое несется платье, и встречный ветер бьет, и в пустырях твоя фигура, как фигура Плача, сияет в ослепительных дверях.
Проводники флажками осеняют твой поезд, как иные поезда, и долог путь, и в вышине зияют глаза мои, как два пустых гнезда.
x x x
Колокола звонят, и старомодной печалью осеняют небеса, и холодно, и в вышине холодной двух жаворонков плачут голоса.
Но кто здесь был, кто одарил уликой траву в саду, и полегла трава? И маялся, и в нежности великой оливковые трогал дерева?
Еще так рано в небе, и для пенья певец еще не разомкнул уста, а здесь уже из слез, из нетерпенья возникла чьей-то песни чистота.
Но в этой тайне все светло и цельно, в ней только этой речки берега, и ты стоишь одна, и драгоценно сияет твоя медная серьга.
Колокола звонят, и эти звуки . всей тяжестью своею, наяву, летят в твои протянутые руки, как золотые желуди в траву.
Отар Чиладзе
СНЕГ
Как обычно, как прежде, встречали мы ночь, и рассказывать было бы неинтересно, что недобрых гостей отсылали мы прочь остальным предлагали бокалы и кресла.
В эту ночь, что была нечиста и пуста, он вошел с выраженьем любви и сиротства, как приходят к другим, кто другим не чета, и стыдятся вины своего превосходства.
Он нечаянно был так велик и робел, что его белизну посчитают упреком всем, кто волей судьбы не велик и не бел, не научен тому, не обласкан уроком.
Он был – снег. И звучало у всех на устах имя снега, что стало известно повсюду. – Пой! – велели ему. Но он пел бы и так, по естественной склонности к пенью и чуду.
Песня снега была высоко сложена для прощенья земле, для ее утешенья, и, отважная, длилась и пела струна, и страшна была тонкость ее натяженья.
Голос снега печально витал над толпой. – Пой! – кричали ему. – Утешай и советуй! Я один закричал: – Ты устал и не пой! Твое горло не выдержит музыки этой.
На рассвете все люди забыли певца, занимаясь заботами плача и смеха. Тень упала с небес и коснулась лица то летел самолет там, где не было снега.
x x x
В быт стола, состоящий из яств и гостей, в круг стаканов и лиц, в их порядок насущный я привел твою тень. И для тени твоей вот стихи, чтобы слушала. Впрочем, не слушай.
Как бы все упростилось, когда бы не снег! Белый снег увеличился. Белая птица преуспела в полете. И этот успех сам не прост и не даст ничему упроститься.
Нет, не сам по себе этот снег так велик! Потому он от прочего снега отличен, что студеным пробелом отсутствий твоих его цвет был усилен и преувеличен.
Холод теплого снега я вытерпеть мог но в прохладу его, волей слабого жеста, привнесен всех молчаний твоих холодок, дабы стужа зимы обрела совершенство.
Этом снегом, как гневом твоим, не любим, я сказал своей тени: – Довольно! Не надо! Оглушен я молчаньем н смехом твоим и лицом, что белее, чем лик снегопада.
Ты – во всем. Из всего – как тебя мне извлечь? Запретить твоей тени всех сказок чрезмерность. твое тело услышать, как внятную речь, где прекрасен не вымысел, а достоверность?
Снег идет и не знает об этом. Летит и об этом не ведает белая птица. Этот день лицемерит и делает вид, что один, без тебя он сумеет продлиться.
О, я помню! Я сам был огромен, как снег. Снега не было. Были огромны и странны возле зренья и слуха -твой свет и твой смех, возле губ и ладоней – вино и стаканы.
Но не мне быть судьей твоих слов и затей! Ты прекрасна. И тень твоя тоже прекрасна. Да хранит моя тень твою слабую тень там, превыше всего, в неуюте пространства.
x x x
Я попросил подать вина и пил. Был холоден не в меру мой напиток. В пустынном зале я делил мой пир со сквозняком и запахом опилок.
Несмелый локоть горестной зимы из тьмы, снаружи лег на подоконник. Из сумрачных берлог, из мглы земли, наверно, многих, но не знаю, скольких,
рев паровозов вышел и звучал. Не ведаю, что делалось со мною, но мне казалось – плач их означал то, что моею было тишиною.
Входили люди, супа, папирос себе просили, поступали просто и упрощали разнобой сиротств до одного и общего сиротства.
Они молчали, к помыслам своим подняв многозначительные лица, как будто что-то, ведомое им, намеревалось грянуть и случиться.
Их тайна для меня была темна. Я не спешил расспрашивать об этом. Желанием моим или вина было – увидеть снег перед рассветом.
Снег начинался около крыльца, и двор был неестественно опрятен, словно постель умершего жильца, где новый штрих уже невероятен.
Свою печаль я укротил вином, но в трезвых небесах неукрощенных звучала встреча наших двух имен предсмертным звоном двух клинков скрещенных.
ШЕЛ ДОЖДЬ...
Шел дождь-это чья-то простая душа пеклась о платане, чернеющем сухо. Я знал о дожде. Но чрезмерность дождя была впечатленьем не тела, а слуха.
Не помнило тело про сырость одежд, но слух оценил этой влаги избыток. Как громко! Как звонко! Как долго! О, где ж спасенье от капель, о землю разбитых!
Я видел: процессии горестный горб влачится, и струи небесные льются, и в сумерках скромных сверкающий гроб взошел, как огромная черная люстра.
Быть может, затем малый шорох земной казался мне грубым и острым предметом, что тот, кто терпел его вместе со мной, теперь не умел мне способствовать в этом.
Не знаю, кто был он, кого он любил, но как же в награду за сходство, за странность, что жил он, со мною дыханье делил, не умер я – с ним разделить бездыханность!
И я не покаран был, а покорен той малостью, что мимолетна на свете. Есть в плаче над горем чужих похорон слеза о родимости собственной смерти.
Бессмертья желала душа и лгала, хитросплетенья дождя расплетала, и капли, созревшие в колокола, раскачивались и срывались с платана.
ПИЦУНДА
Эта зелень чрезмерна для яви. Это – сон, разумеется, сон о зеленом...
Ветру не терпится вялую дрему тумана вывести, выволочь, вытолкнуть из сосняка, и туман,
как и подобает большому сонному животному, понуро следует за ветром, и потому – все вокруг зеленое: стена, лестница, балкон, скамья и книга та книга, которая всю ночь впустую взывала к состраданию, желая разгласить заключенную в ней боль (словно старуха, ощутившая дыхание смерти, столь же острое и важное, как дыханье того, о, того, кто когда-то впервые говорил ей о любви, и вот теперь – к отупевшему лицу, замкнутому, как клетка, которой нечего держать взаперти, изнутри подступила страсть).
Это – сон, разумеется, длинный сон... Шаги по сосновому полу ничем не вредят тишине. Воздух, вобранный птичьей гортанью, вскоре возвращается в виде зеленого свиста, то есть не слышно, а видно, как клюв исторгает зеленую трель, ибо туман забрал себе и присвоил все звукив обмен на право прогуливаться среди ветвей в зеленых шлепанцах... Изваянная, как жеребенок, закинув голову, нюхает воздух маленькая девочка.
БЕССОННИЦА
Было темно. Я вгляделся: лишь это и было. Зримым отсутствием неба я счел бы незримость небес, если бы в них не разверзлась белесая щель, вялое облако втиснулось в эту ловушку. Значит, светает... Весь черный и в черном, циркач вновь покидает арену для темных кулис. Белому в белом – иные готовы подмостки. Я ощущал в себе власть приневолить твой слух внять моей речи и этим твой сон озадачить, мысль обо мне привнести в бессознанье твое, но предварительно намеревался покинуть эти тяжелые и одноцветные стены. Так я по улицам шел, не избрав направленья, и злодеянье свое совершал добродетельный свет, не почитавший останков погубленной ночи: вот они – там или сям, где лежат, где висят разъединенной, растерзанной плотью дракона. Лужи у ног моих были багрового цвета. Утренней сырости белые мокрые руки терли лицо мое, мысли стирая со лба, и пустота заменила мне бремя рассудка. Освобожденный от помыслов и ощущений, я беспрепятственно вышел из призрачных стен огорода, памяти и моего существа. Небо вернулось, и в небо вернулась вершина из темноты, из отлучки. При виде меня тысячу раз облака изменились в лице. Я был им ровня и вовсе от них не отличен. Пуст и свободен, я облаком шел к облакам, нет, как они, я был движим стороннею волей: нес мое чучело вдаль неизвестный носильщик. Я испугался бессмысленной этой ходьбы: нет ли в ней смысла ухода от бледных ночей, надобных мне для страстей, для надежд и страданий, для созерцанья луны, для терпенья и мук, свет возжигающих в тайных укрытьях души.
Я обернулся на стены всего, что покинул. Там – меня не было. И в небеса посылала, в честь бесконечности, дым заводская труба.
x x x
Бог памяти, бог забыванья! Ожог вчерашнего пыланья залечен алчностью слепою. И та, чьего лица не помню, была ль, покуда не ушла?
Но все надеется душа, зияя ящиком Пандоры, на повторенья и повторы.
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ОСЕНИ
3 вижу день и даже вижу взор, которым я недвижно и в упор гляжу на все, на что гляжу сейчас, что ныне – явь, а будет – память глаз, на все, что я хвалил и проклинал, пока любил и слезы проливал. Покуда августовская листва горит в огне сентябрьского костра, я отвергаю этот мед иль яд, для всех неотвратимый, говорят, и предвкушаю этот яд иль мед. А жизнь моя еще идет, идет...
КОМНАТА
Поступок неба – снегопад. Поступок женщины – рыданье. Капризов двух и двух услад вот совпаденье и свиданье.
Снег, осыпаясь с дальних лун, похож на плач, и сходство это тревожит непроглядный ум и душу темную предмета.
Слеза содеяна зрачком, но плач-занятье губ и тела. Земля и женщина ничком лежали, и метель летела.
СОН
Земля мерещится иль есть. Что с ней? Она бела от снега. Где ты? Все остальное есть. Вот ночь – для тьмы, фонарь – для света.
Вот я – для твоего суда, безропотно, бесповоротно. Вот голос твой. Как он сюда явился, боже и природа?
Луна, оставшись начеку, циклопов взор втесняет в щелку. Я в комнату ее влеку, и ты на ней покоишь щеку.
БЕЛОЕ ПОЛЕ
Я крепко спал при дереве в окне и знал, что тень его дрожащей ветви и есть мой сон. Поверх тебя во сне смотрели мои сомкнутые веки. Я мучился без твоего лица! В нем ни одна черта не прояснилась. Не подлежала ты обзору сна и ты не снилась мне. Мне вот что снилось:
на белом поле стояли кони. Покачиваясь, качали поле. И все раскачивалось в природе. Качанье знают точно такое шары, привязанные к неволе, а также водоросли на свободе.
Свет иссякал. Сморкались небеса. Твой облик ускользал от очевидна. Попав в силки безвыходного сна, до разрыванья сердца пела птица. Шла женщина – не ты! – примяв траву ступнями, да, но почему твоими? И так она звалась, как наяву зовут одну тебя. О, твое имя! На лестнице неведомых чужбин, чей темный свод угрюм и непробуден, непоправимо одинок я был, то близорук, то вовсе слеп и скуден. На каменном полу души моей стояла ты – безгласна, безымянна, как тень во тьме иль камень меж камней. Моя душа тебя не узнавала.
Морис Поцхишвили
ФЕРЗЕВЫЙ ГАМБИТ
Следи хоть день-деньской за шахматной доскойвсе будет пешку жаль.
Что делать с бедной пешкой? Она обречена.
Ее удел такой. Пора занять уста молитвой иль усмешкой.
Меняет свой венец на непреклонный шлем наш доблестный король, как долг и честь велели. О, только пригубить текущий мимо шлейф и сладко умереть во славу королевы.
Устали игроки.
Все кончено. Ура! И пешка, и король летят в одну коробку. Для этого, увы, не надобно ума, и тщетно брать туда и шапку, и корону.
Претерпеваем рознь в честь славы и войны, но в крайний час
навек один другому равен. Чей неусыпный глаз глядит со стороны? И кто играет в нас, покуда мы играем?
Зачем испещрена квадратами доска? Что под конец узнал солдатик деревянный? Восходит к небесам великая тоска последний малый вздох фигурки безымянной.