Текст книги "Время рожать. Россия, начало XXI века. Лучшие молодые писатели"
Автор книги: Баян Ширянов
Соавторы: Владимир Белобров,Олег Попов,Яна Вишневская,Павел Пепперштейн,Антон Никитин,Елена Мулярова,Игорь Мартынов,Софья Купряшина,Максим Павлов,Виктория Фомина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
Россия оставила за собой кучу следов, идя по которым, можно дойти до ощущения своей ненадобности. Мартынов в небольшом рассказе о цирковых слонах в Праге расстрелял всю гордость советской империи. Русские, оказалось, уже никому не нужны и еще долго не будут востребованы. Остается фрустрация бывшего империалиста. Время империи кончилось. Русские стали неинтересны настолько, что готовы даже покапризничать. «The Russian сам себе страшен», – слоган дня. На приглашение датчанок по-первобытному согреться на вокзале следует ссылка на Киркегора. Русский верит в него больше других. Он фетишист культуры, для него значимы все подробности, вплоть до его же случайной возлюбленной, ставшей референтом Президента. Русский – сентиментален. Он трижды обойдет площадь, где когда-то стояла новогодняя елка. Русских приучили к уважению культурных традиций, не внедрив смысл.
В чумной стране бродят несколько десятков тысяч разумных существ. Авторы и лирические герои нового текста из их числа. Одни острят из последних сил, другие – отмахиваются, третьи хотят жить в иных измерениях. Некоторые срываются, уходя в наркоту. Но в целом преобладает желание жить без экстремы. Выделяется некоторая секреция русского веселия. Это уже не водка. И не безумие. До будущих родов – игра в жизнь. Дальше не видно. Вот, собственно, что выработала свободная русская культура, не затертая ни идеологией, ни обсессиями метафизики. Смена ролей, точек зрения, разнообразие одежд. Видимо, это вызов. Но не очень вызывающий.
Русские всегда поражали мир своими литературными страстями. Теперь, кажется, одних страстей не хватает. Слова Гамлета, славящие союз «крови и разума», лучше всего подходят к молодой русской прозе. Именно это делает ее свободной, остроумной, вменяемой. Она входит в XXI век с ощущением, что, как пишет Анастасия Гостева, «все только начинается, что все впереди и сейчас произойдет какой-то взрыв». Этот взрыв предвещает радикальный сдвиг русской ментальности в сторону самосохранения. Групповой портрет поколения в полете на фоне тоски по оседлости.
Маргарита Шарапова
САДЫ
Как будто в этот миг в тускнеющем эфире
Играет отблеск золотой
Всех человеческих надежд, которых в мире
Зовут несбыточной мечтой.
Г. Иванов, Сб. «Сады»
За Поворино приснилось – морские львы высохли. Может, и не за Поворино. Мы потерялись где-то в середине России. Увидела – высохли и начинают трескаться, сочась алым. Пробудилась. Жаркая сырость пота в волосах: борьба с кошмаром. Чернота. Значит, ночь. Грохот: товарняк скачет галопом. В щелях вагона мелькают потусторонние огни. Отражаются в антрацитах лошадиных глаз.
Чиркаю спичкой для прикура. Лошади сразу клацаются за холки. Думают, кормить буду. У них всегда одна эта идея, даже когда обожравшись.
– О! – погрубее откликаюсь.
Затихают. Боятся. Как дам ведь чем-нибудь. Знают. Чем попало.
Морские львы в соседнем вагоне. Без сопровождающего. Серегу сняла много суток назад железнодорожная милиция. Пытался скрутить фару с легковушки. Целая платформа новеньких автомобильчиков притормозила рядом. Без сетки. Стояла-стояла. Будто и забытая. Серега не удержался. Хотел к нашему аккумулятору приспособить. Здоровское бы возникло освещение. Оказывается, с вышки дальней следили.
Попыхиваю сигаретой на циферблат. Уже больше часа морских не смачивала, а надо каждые пол. Растрескаются. Как засохшее русло реки с дохлыми крокодилами. По телевизору показывали такое: «В мире животных».
Когда видишь морских в цирковом манеже – гладкие как черные лакированные галоши. Но если высохнут – покрыты жженого цвета шерсткой.
Пора орошать, а он разогнался. Оголтелый составище.
Бесчувственные друг к другу миры вагонов. Хранят внутреннюю жизнь, иной раз ошеломляющую, внешне весьма невзрачные. Случайная сцепка непохожих однообразностей. Соединенная от сортировки к сортировке. Временное объединение целей. При обладании каждым единственно своей. Сортировочные станции – не решение судеб, исполнительство. Все предрешено уже где-то в ином месте. В неком изначальном и конечном пункте. Главным диспетчером.
Мне принадлежат два сегмента в этой мчащейся цепи. Отодвигаю массу двери. Бьет воздух. Пахнет ночью. Мрак и есть. Чего они там, морские мои ребятушки, думают? «Агра-ргра-ра?» – вопят, небось. Безотзывчиво в темноту. Я рядом, но я тут. Не трескайтесь, пожалуйста. Должен же лязгающий остолоп когда-то остановиться. Какой-нибудь пропустить пассажирский, например. Может, пробраться по обшивке, перелезть по сцепам?
Светофор вдали. Красный вроде. Дрогнул наш, заспотыкался, сопит одышкой. Приостанавливается. Еле-еле еще ползет. Ждать нечего. Спрыгиваю в невидимость. Ударилась. Состав уже зашипел, учащается. Бегу по острым камням насыпи. Цепляюсь к вонючему вагону морских. Двигаю тугую дверь. Заела. Изо всех сил. Подалась. В глаза ацетон, слезятся. Взбираюсь. Контакты аккумуляторные подсоединяю. Загорается лампочка над клетками. Электричество дрыгается, тени пляшут. Рычат ребятки. Как хорошие мужики-пропойцы.
– Дети, дети, сейчас! – зачерпываю алюминиевой кружкой.
Решетки в клетках сверху, боковины из негниющего дерева. Заглядываю. Мордуленции усатые топорщат. Старик Сэм отдельно. Гигант. У него бельмо на левом. Еще кружку. Теперь пасты. Потом тех крикунов. Как можно бережнее с водой. Из пяти бочек последнего набора единственная осталась. По рыбине кидаю. Подтухшей уже. Морозильник течет. Садится аккумулятор.
Фашисткой они меня считают. В цирке-то плескались в специальном бассейне с морской солью. А тут – сухо им, больно. Говно въедается в пересохшую кожу, особенно на сгибах шкуры. Все трет, натирает. Я сама елозиться начинаю от мыслей.
Фонариком поярче свечу на Сэма. С обреченным трепетом. Жду потому что. Вот-вот увижу первые трещины. Язвы. Нету. И у тех двоих ничего. Ну нате, нате вам еще по рыбине. Больше хватит.
Как из вашего вониэса теперь выбраться? Состав гонит знай. Покурить. Сижу в дверном проеме. Ничего не видно. Проносится черень мимо. Как во вселенную засосало. Бах, чего-то вспыхивает и опять слепота. Тормозит или кажется? Замедляется. Гашу окурок и отшвыриваю в бездну. Горящий нельзя. Все пропитано огненосным в этой несущейся жизни. Еще наспех плескаю по кружке на каждого. Кочумайте, братцы! Свисаю наружу, задвигаю дверную махину, отталкиваюсь. Неудачно коленками о насыпь и ладонь опять рассекла. Распрямляюсь. Лошадиный вагон сам подползает. Не зрю его, но чую. Раз и дома. Поезд дергается. Скрежет. Замерли. Поехали. Спать. Завертываюсь в ворох на ящике с реквизитом. Сливаюсь с дерганьем, грохотом, шатким телом поезда. Сплю, но иногда всплеск думы: попить пора, вставай, вставай. Нет, оцепенелость. Слышатся эхом разносящиеся эфиры: может, станция какая, вещают по селекторам на всю масштабность неба. Сплю и сплю. Просыпайся! Развернись, руку сожми хотя бы и проснемся. Немочь. Забытье. И снова обладанье: я – сердце поезда. Очухалась тут же. Сажусь рывком. Светло. На часах чего-то восемь. Влачимся где-то. Лошадей кормить. Копытами наяривают.
– О! О! О! – страшным голосом.
Бесполезно. Долбят. Поить. По ведру каждому. И по морде. Овсу. Вдохновенное жамканье.
– Прими, Гриня! – навоз и ссаные опилки в совок и за борт.
Деревушки поодаль. Ха: баба присела в лопухах, заголив молочную задницу. Рогатка у меня всегда в дороге. Утеха. Камешек припасенный заряжаю, прицеливаюсь. Но – мимо. Мы уже минули мимо. Заодно стрельнуть по плоскому этому строению со множеством неумытых окон. Коровник, вероятно. Кокнула стеклушко.
Гоним как убегаем. Яйцо шелушу, кусаю, глотаю. Второе. Они заранее наварены. Равнина плывет, плывет. Родина, ты почему такая бесконечно неостанавливающаяся? Меня посадят, если они высохнут. Артисты. Сэм, допустим, стоит ластой на посошке, а носом мяч балансирует. И жонглирует. И многое прочее. Растрескается первым. Старик – хрупче. Молодняк эластичнее.
Переезд впереди. Пацан с велосипедом. Приближаемся.
– Дурак, засранец, двоечник, дебил! – духом выдаю.
Смотрю назад с интересом. Оторопело раззявился. Пальцем вертит у виска и плечами жмет. Отмахиваюсь. Просто скучно мне. Постыло. Я очень давно куда-то устремленная.
Курю. Пью воду. Дремлю. Курю.
Тормозит! Кидаюсь вниз. Вихлясто бегу из-за неровности гремучей насыпи. Хоп, взлетела. Поливаю. Рыбы. Присматриваюсь придирчиво фонариком. Целые. Обратно успеть. Бегу. Но еще длительно стоим. Бродить иду. Цистерна впритык. Пропан-бутан. Вот тебе! Запрещено же возле живности. Может, порожняя? Тоже пустую нельзя с груженым составом. Перепад давления на рельсы, деформация их. Крушением чревато. Уж я докой сделалась в железнодорожных проблемах. Кидаю камнем в цистерну. Глушня. Полная. Когда же это ее и где подцепили? Размышлять теперь навязчиво буду о гибели. Выпустил воздух состав. Значит, сейчас отправимся. Успеть к морским. Удается. Поливаю. И назад – уже в движении.
Маленькое радио есть у меня. На «кроне». Подыстлевшей. Включаю. Шипит. Притиснув к голове, различаю: «Осуществлен запуск очередной орбитальной станции… Захват троих заложников… В Вильнюсе плюс тринадцать… В Нью-Йорке два часа ночи…» Треск. Капут. И того достаточно. Слишком много информации прискорбно. И так с лихвой. Осуществлен где-то запуск в космос. Очередной фигни. Троих каких-то захватили. При этом в Вильнюсе плюсовая температура, в Нью-Йорке темно. Одномоментно. А я тут. И никаких экстренных сообщений по земному шару:
«Где-то в середине России ей через каждые полчаса нужно опрыскивать морских львов».
Опять утро. Сортировка крупная.
– Здравствуйте! – зову путейца. Проверяет смазочные буксы на скатах. Крюком дергает. Подливает из лейки масло. Захлопывает.
– Меня под воду надо, – жалуюсь, – живность.
– Беженцы?
– Цирковые.
– Тигры?
– Львы… морские.
– Моржи, что ли? – озадачился. – Посмотреть можно?
– Там запах.
Но ему любопытно. Залезает. Дивится, зажав нос.
– Удовлетворим, – удаляется.
Вскоре маневры начинаются. Отцепляют опасную цистерну и вместе с ней весь хвост из двадцати вагонов оттягивают. Передние вагоны тоже уволакивают. Нас замысловатыми перегонами устанавливают под водонапорную башню. Ликую. Клетки промываю из шланга. Бочки наполняю. Фляги. А состав уехал. Ожидать теперь, когда образуется следующий. Сижу на насыпи, тужу. На горку с надеждой взираю. С нее вагоны спускают. Вот летит. Замираю: ко мне ли? Хоть бы сюда. Эх, бродяга, на восьмой путь завернул! Не скоро еще попутных настыкуется. Болтаюсь, рассматриваю вагоны. Умею читать знаки на обшивках. Знаю, где когда-то находился вагон, где только побывал и куда путь держит. Люблю угадывать эти судьбы особенные. Сегментарные.
Дождь заморосил. Взбираюсь к морским. Брызгаю. Рыбу кидаю в пастюшки оранжевозубые. Если укусят, рана плохо заживает. Трупный яд в зубах. Убоину разлагать чтобы. Это в природе, а здесь бессмысленно. Пойду спать.
Спала. Проснулась. Качает. Заснула.
Стук. Вздрагиваю. Стоим. Темнота. Стучат.
– Кто? – баском нарочито.
– Пусти, хозяин, два перегона. Со смены домой.
– Нельзя. Удавов везем. Придушат.
– Другой раз вам чего от нас надо будет, тоже к нам не достучитесь вы, – оскорбились.
Слышу, сели на тормозной площадке соседнего вагона. Гнусавят свое. Надо было их пустить, рассказали бы чего. А может, кто их знает, нехорошие? Долго на них в дырку от сучка пялюсь. Уже много проехали. Огоньки папиросок звездочками мелькают. Щемит грусть созерцания. В уют семьи вернутся, умоются. Жены суп на стол. Дымящуюся тарелку. Хлеба ломоть. Крепкую помидорину. Или грядочный огурец, пополам разрезанный и потертый с солью. Стопку водочки, безусловно. И так далее. Прыгают на ходу. Исчезли навсегда. Кто такие являлись?
Утреет. В проеме уперлась. Свежесть обдувает клочья волос. Никогда не остановимся! Знаю, что это «никогда» всегда заканчивается, но всякий раз это «никогда» одолевает вновь. Вот и усмиряемся. Соскакиваю, поливка, а обратно сорвалась с лошадиного вагона. Шмякнулась. Уехать успел на три вперед. К угольной чаше прицепилась. Вскарабкалась на черную гору. Кокс. Сижу по-турецки. Пронизывает скоростной ветер. Озираюсь. Ширь и необъятность. Змеится шнур состава – не различаю начала. Ору заунывно – балуюсь. Воздушный напор забивает рот.
Станция брезжит. Наступает. Заспотыкались задумчиво. Встали. Слезаю. Поливать. Шлеп воды на Сэма и – вижу. Зажмурилась. Подсматриваю. Треснул! Будто три тончайших надреза бритвой. Карминных. Лью еще кружку. Рука трясется. Молодых поливаю. Не повреждены. Рыб даю. Опять поливаю. Скрыться, подумать, успокоиться!
К лошадям. Разгильдяй Грозный в отсутствие мое лягнулся в стену и нога застряла между досок. Стоит обезумев. Завизжала на него в истерике. Задергался, глаза очумелые закатил. Испугалась, присмирела: «Ай да браво, Грознюля! Бравушки, мальчик…» Тронулись. А он на трех. Завалился. Бьется. Подняться никак. Руслан рядом норовит на дыбы. Не может, недоуздок коротко привязан. Гриня с Сынком на противоположности тоже шуганулись: не понимают паники, шалеют заодно. Огрела буханкой хлеба Руслана. Матерюсь. Подойти к Грозному сейчас опасно. Тяжеловозы они все. Придавят невзначай. Приподнялся Грозный, а нога все туда торчит. Едем. Доски рубить придется. Топорик. На каждый удар Грозный головой вверх дико рвет. Освободил, наконец, копыто. Грудью в балку огораживающую попер. Кулаком в мякоть носа. Удивлен. Руслан его, зазевавшегося, кусанул. И этому впаяла. Моркови тут же кидаю, отвлечь. Хватают нервно. Шеи-то себе не испортили? Гриня с Сынком шаркают, тоже лакомство просят. Отнесла, чтоб не обидно. Переживали ведь. Подвязала Сыну недоуздок покрепче. Они стоят всю поездку. Месяц ли добираемся, два – как часовые. И спят стоя. Так уж принято в пути. Не из-за того, что изгваздаются. Если лежа уснут, встряска так пугануть может, что насмерть перекалечатся, вскакивая. Вагоны иногда будто в пропасть швыряют, так долбают. В пассажирских этого нет – аристократия, пижонство. Товарняк – плебей. Тут все сурово и беззастенчиво.
Вроде вопли морских слышу или чудится. Бежать надо или нет? Сплю или бодрствую? Различить замысловато. Жую вдруг яйцо. Или снится? Тщетны попытки догадаться. Лишь бы соблюдать и во сне, и в бдении одно: в любой подвернувшийся миг быстрее поливать. Плетусь как раз. Может, во сне. Неважно. Полить и честно спать. Или проснуться. Опять полить. Тогда не запутаешься.
Однажды пробудилась и что-то поразило: за огромный период впервые. Гляжу, лежа в ворохе зипунов, в полутьму товарняка: что так приятно смутило меня, уже одуревшую от многонедельной тряски и шума, затяжных стояний где-нибудь на запасном пути, опухшую от постоянной дремы и одновременно недосыпа? Остановка? Ну и мало ли их случалось? Что удивило? Тишина? Да нет, пожалуй… Впрочем, непривычная тишина, не железнодорожная: в ней чувствуется присутствие запамятованной человеческой жизни. Еще не могу осознать огрубевшим слухом нюансов тихой тишины, но есть и помимо необычное. Внюхиваюсь: благоухание. Не запахи: мазута, угля, сажи, а аромат. Покряхтывая, села: суставы скрипят, поясницу ломит – не восемнадцать будто, – и обоняю. Нет, все-таки непривычно тихо, а может, я отцеплена и оставлена в тупике? Не похоже: мирно и хорошо. Домой хочу, к маме. Оказывается, как я устала и соскучилась. Но где мы? Что это тут за место вкусное? Встала на ящик, подтянулась к люку у крыши.
Янтарь заката и кружевная пена садов. Полустанок, утопающий в тяжелых, густо усыпанных цветами ветках и название полустанка: «Сады». За кипенью не видно жилья, но, приглядевшись, различаю сокрытое в кущах существование. Внезапно чистый и будто совсем возле голос: «Мурка, иди кушать молоко», где-то только приступили доить – звон первых тугих струй о цинк подойника. Доносится: «Стой, комолушка, стой, родимая… Стой, дура!» И тончайший свист ласточек, снующих в медовом солнце. Засмеялся ребенок. А это – нежнейшее, тающее – наверное, соприкосновение лепестков в яблоневых бутонах. И все эти звуки, полутона не смешиваются – каждый в собственном воздушном пласте: прозвучав, не умирают тут же, угасают медленно, пьяня.
Неожиданно во тьме садов вспыхивают разноцветные лампочки и сквозь кисею цветения – музыканты на подиуме пробуют инструменты: танцплощадка. Собираются ребята и девушки.
– Идемте на танцы, – снизу оклик. Военный на насыпи. Дня три прицеплен неподалеку. Везет нечто на платформе, тщательно запеленутое брезентом – убивать куда-то невтерпеж.
– А тронемся? – унылость моя.
– Навел справки, через три часа, не менее.
– Нет, нельзя животных одних, у вас-то там запасной солдат.
– Что ж, – откозырял, пошел пружинисто.
С тоской ему вслед. Охота к людям, но загрязненная я, наспех не отмыться. Сходить лучше к морским.
Им совсем плохо. К язвам прилеплены мухи. Лью. Сэм вял, Чак и Бэрри пока суетятся.
Спрыгиваю, иду с досады в сады, только не в ту сторону, где станция и жизнь, а в заросли, кусаю бутон – горько. Прудик, мостки и на них обнаженный мальчик с удочкой, золотистый от вечернего солнца. Хрустнула ветка и он заполошно обернулся, подхватил бидон и прочь по тропке: грациозно – босым ступням колко, а я сажусь на мостки, голени в воду. Камыши, утки отдыхать охорашиваются. Ивы на том берегу, плакучие. Гладь неподвижна. Разделась, осторожно вошла, – склизкая тина, – поплыла. До середины уже: расколотый пополам дуб открылся за купающимися ивами, умерший, черный и массивный как Сэм. Блаженствую, а они там: взять да выпустить. Соли морской десять крафт-мешков. Ссыпать сюда. Скажу после: львы пали, трупы скинула. Одеваюсь на сырое тело и бегом. Вихрь лепестков. У состава пыл исчез. Не поверят, ведь ветеринария действует на всех сортировочных и павших актировать закон, засудят за госимущество. Залезла к ним, поливаю, рыба, фонариком, Сэм не впитывает уже кожей. Короста. Безмолвно смотрит в слепящее.
Пандус завален реквизитом, но волочу тяжеленный, скидываю трапом. Отодвигаю боковины клеток: пленники недоуменны, переминаются на ластах.
– Алле! Алле! Работать!
Работать понимают, закричали, еще и шамбарьером подбадриваю. Волнисто запрыгали. Сэм первый. Кубарем по пандусу. Двоица робеет. Хлещу. Заметались по вагону. Пинками. Скатились. Вдоль рельс понесло.
– Ап! Ап! Не туда! Алле!
Направляю шамбарьером, забегаю вперед, рыбой маню. Взбудораженный ор: зачуяли влагу, ожили, спешат друг с дружкой наперегонки, меня обгоняют. Берег и не задумываясь: плюх-плюх-плюх… Спинки замелькали. Как дельфины!
Вот и совершила: легкость, счастье.
Соль! Побежала. Тележку в хламе реквизита едва раскопала, скинула мешки на шпалы, загрузила. Две бешеных ходки по пять штук и уже падала, надрывая последние мешки и ссыпая кристаллы в водоем.
Сижу, отдуваюсь. Небо почернело. Плеск слышится, а их самих не видно. Из последних сил:
– Сэ-е-ем?
В воду залезла ополоснуться, но не успела толком. Свисток паровозный. Одежду в руки и опрометью. Лязг. Погоди! Успела. Запыхавшаяся у лошадиного вагона. Тележку забыла. Теперь уже с концами. Еще стоим.
Треск насыпи: военный с танцев и девчонка преследует жалобно: «Вадик, я напишу, обязательно, Вадичка!» Умудрились сродниться. Состав туда-сюда подвигался. Застыл. Как шарахнет воздух из-под скатов. Прицепилась к подножке. Покатились. Прощайте, Сады! Воды напилась жадно, прилегла. В шаткий сумрак потолка смотрю. То ли заснула, то ли чего. Неожиданно подкинулась. Поливать же!
Черт, я ведь их выпустила там. Навсегда в Садах. Или мечта? Не могла же и в самом деле?! Но вроде помню – избавилась. Пруд в Садах. Приснилось. Да и Сады эти самые – кущи райские. Атлас схем железных дорог листаю, не отмечено. К двери, отодвинула. Вглядываюсь. Вслушиваюсь. Ночь. Месяц. Мчимся.
Я бы и сама там навсегда осталась. В Садах. Обитать на берегу, обнаженной, разводить костер по ночам – столб искр ввысь. Лошади спокойно пасутся рядом, а в озере резвятся дельфины… морские, то есть, львы.
Покурить. Не знаю: приснилось или произошло? Сомневаюсь: я сплю или есть?
Не узнать, пока не остановимся.
Маргарита Шарапова
ПУГАЮЩИЕ КОСМИЧЕСКИЕ СНЫ
Неосмотрительно произнесла я: «Кто там?», и они сразу задолбили в дверь: «Открывай! Денег давай на бухло! Мы тебе выборы за коммуняк подписали, по квартирам вчера собирала?» «У меня нет денег, товарищи. Уходите». «Вам за каждую подпись пять долларов, говорят, дают? Встретишься вот во дворе, погоди, товарищ-щ-щ!» Железом лифта шарахнули, уехали. Грохот кабины по шахте.
Квартира огромная. Черная, пустая. Коммунальная, но никто не живет. Только я. Коммунист в коммуне. Один остался в пустоте. Нет, не смешно. Мне страшно. Темнотень в коридоре, лампочек нет – дорого. Молюсь: «Я маленький коммунистеныш, смелый и отважный…» Куда там? Воровски крадусь к своей комнате и вздрагиваю: вон там в том углу – кто это там?! Да нет там никого, не может быть, а почему не может? Последний этаж, чердак, возле кухни пожарная лестница, с нее шагнуть запросто прямо в окно. Ой, не надо так… Поскребывание. Мыши, наверное, или в дымоходах ветер. Дымоходами пронизаны все стены, даже под потолком всегда что-то движется. Или кто-то? Очень старый дом. Странный. Страшно. В этих дымоходах и человек поместится. Я у себя в комнате вынимала решетку отдушины и засовывала в трубу голову. Там пахнет мертвыми птицами. Если сейчас зазвонит телефон, я вскрикну. Я всегда вскрикиваю, и испариной лоб и ладони покрываются. Не звоните мне, когда стемнеет, я боюсь.
Дзень!!!
– А! – подпрыгиваю.
Это в дверь. Противный ржавый скрежет механического звонка. Вертушок у нас… у меня такой с древности в парадной двери, там выдавлено через «ять»: «Повернуть». Вот кто-то и повернул. Легким кошачьим махом – к глазку, затаив жизнь. Это он, сосед из квартиры напротив, тринадцатой. У нас по две квартиры на этаже, а комнат в них бесчисленно и с каждым днем будто больше становится. У меня-то точно. Почкуются они, что ли? Особенно по вечерам множатся и множатся, и никого в них нет. Сосед тоже один живет, других и у него выселили куда-то. Не знаю, куда они подевались. Их раньше было много, но я тогда еще не была коммунисткой, а теперь их нет, а я член компартии, хотя какая тут связь, я не знаю.
– Не молчи, – дышит он. – Я чую, что ты тут.
– Ты чего?
– Топор дай.
– Какой топор?
– Тушу разрубить.
– Сейчас полдвенадцатого ночи, где я тебе его искать буду? Завтра утром сама принесу.
– Да он у тебя в ботиночнице, на нижней полочке. Ты чего, открыть боишься… мне?
Я тут же верчу замок и впускаю его.
– Чего бояться-то? А какую тушу?
– Разберемся, – он с бутылкой водки и – мимо меня – уверенно шагает по мраку петлистого коридора к кухне. – Идем пить.
– Зачем? Четверг же, будень.
– А может, вранье, – издалека голос его, невидимого. – Может, и нет никаких четвергов, вторников…
– Может быть, конечно, и нет, – плетусь я, успокоенная, следом. Слышу, как он позвякивает стаканами, клацнул дверцей холодильника: не работает только он, там я рукописи храню. Вдруг, боюсь, пожар?
Вывалились они, бумаги, на пол. Он сгребает их небрежно. Матюгаясь под нос. Все без света это. Я свечку зажгла.
– Тебе лампочку, что ль, подарить? – говорит.
– Ты еще прошлый год обещал. Я отказывалась, помнишь? Ну их, нагорает только зря электричество. Если б хотела, в лифте б давно отвернула. Чем платить-то за энергию им?
– Им?
Стол у меня круглый. Три круглых тут стола. Которые раньше в каждой семье имелись. Ну, у нас-то в коммуналке, понятное дело, в каждой комнате. Кухня громадная, даже, в общем-то, краев не видно, стен, тем более в мерцаньи лядащей свечечки.
– Я к тебе вот поэтому, собственно, и пришел. Из-за них.
– Из-за мужиков из-за этих, алкашей?
– Каких алкашей? Нет, ты сейчас сама сказала «им»!
– Про что?
– Когда насчет платить. Чем им платить, сказала ты. Им! Это очень важно.
– Тебе хорошо, ты бизнесменишь. Коммерсант, а я коммунистка. Корень один, а какая, скажем так, дьявольская разница.
– Коммунизм твой – это прикрытие истинной твоей сути.
– Сволочь! – схватила я его за рубашку, но тут же выпустила и устало села на табурет. – Я искренне верую.
Он бултыхнул в стаканы.
– Должен тебе сказать честно. Открою карты. Я давно за тобой слежу. С детства. Но понял только вчера в девятнадцать сорок, когда ты ко мне явилась за предвыборной подписью в поддержку коммунистической партии. Я раскусил тебя!
Глаза его шало горели и пепелили меня в упор.
– Что надо? – тупо произнесла я.
– Ты – инопланетянка! – он маханул стакан, резко выдохнул, сморщился и пригнул мою голову, занюхивая макушкой. Оттолкнул в плечо и с радостным любопытством уставился в лицо.
– Ну, давай, рассказывай!
– Я чего-то не поняла, чего ты хочешь. Топор, что ли?
– Да это прелюдия – топор, – повод. Не мог же я тебя с порога пугать, что ты инопланетянка, не открыла бы, я для отвода глаз про топор, для пущего спокойствия.
– То есть, не нужен, значит, топор?
– Ты ведь нарочно сбиваешь. Я по существу, а ты про дрянь всякую. Не надо увиливать, уяснил я тебя. Типичная инопланетянка!
– У тебя не опять ли?
– Делириум тременс? Глупости, года два уже не было.
Я постучала по столу.
– Тьфу-тьфу, а то ведь тогда-то тоже незаметно прихватило. Ты все никак не мог понять, почему один умножить на ноль будет ноль. Разнервничался, куда, мол, один-то девается. Вызывать пришлось…
Он помрачнел, постучал тоже тихонечко.
– Да. Именно, незаметно, незаметно и вкрадчиво. Я до сих пор, кстати, не понимаю почему один на ноль равняется нулю. Вот, например, есть я, меня умножить на ничего, почему же будет пустота, куда я-то деваюсь при этом? Я? Что? Как это коммунисты объясняют?
– Ну, хватит об этом. Мало ли куда… К тому же не только один, но и миллион на ноль – ничто.
– Насчет миллионов – это у вас, у коммунистов, запросто.
– Да никто тебя на ноль не умножает!
– Нет, но… так, матушка, от всего можно отмахнуться! Зачем же тогда заявлять, что один на ноль – ноль?
– Это кто заявлял-то? Я? Я филолог, тебе чего надо-то от меня ночью?
– Фи-ло-лог… какое противное словечко. Любитель словесности по-русски-то звучать будет, да? Какой же ты любитель, если употребляешь такую мерзятину: «Фи-ло-лог?» Притворяешься… Мне-то можешь сознаться, я ведь все равно уже догадался: ты оттуда? – он мотнул головой вверх и немного вбок.
– Я устала. Оставь меня, ступай, а? Я чудовищно спать хочу.
– В сон, стало быть, клонит? Кажется, ты не лукавишь. Может, и впрямь не догадываешься о себе. Это вполне возможно. Вероятно, тебя до времени хранят, а потом – раз! И получишь откровение, приказ – уничтожить планету. Может, тебя твои оттуда, – он опять мотанул головой вверх и немного вбок, – специально снарядили в коммунизм с этой целью… Тихо! Молчи! Я не подначиваю. Ты сама себя не понимаешь. Со стороны виднее. Вот зачем тебе компартия сдалась именно теперь, а не когда положено? Ты жила сто лет шпаной, собак все детство по пустырю гоняла да по гаражам бегала…
– Вместе бегали.
– Я-то ладно. Я – землянин. Вот… Чего я говорил-то? Сбила ты меня, – он плеснул себе водки и выпил. Хрюкнул, уткнувшись в рукав:
– Вот и пьешь ты не как люди. Кто с тобой начинал, спились, а ты как в первый раз всегда – блюёшь, и к курению не привыкла. Вообще, все в тебе не по-человечески, не так.
– Чегой-то не так?
– Не так, как положено. Я теперь с высоты тридцати своего летнего возраста вижу, что совершенно не так. Даже когда веселишься в компании, в тоске на самом деле. У нас тебе неуютно. Ностальгируешь по своему миру. И еще – бесполость некая. И глаза у тебя чересчур смотрят: наблюдаешь, как камера съемочная, биокамера. Ты от нас информацию им передаешь.
– Ну! Мне страшно…
– Нет. Надо. Вот почему ты не стареешь?
– Почему же не старею? – обиделась я. – Мне тридцатник, как и тебе.
– Сравни меня и себя. Что, разительно?
– Ты квасишь!
– О? Кто бы говорил. Другие женщины сроду рюмки не пригубили и не курят, лицо кремом мажут, а все равно жухнут, а ты как законсервированная. А ведь это первый признак инопланетян – они не изменяются. У них кожа всегда гладкая и морщин нет даже в старости.
– Не надо больше, пожалуйста. Чего ты задираешься? У меня все в родне молодо выглядят.
– Знаю я твоих родичей. Хоть и есть у вас внешнее сходство, не похожа ты на них. И вот, кстати, зеваешь, да? И сны тебе снятся?
– Ну и что? Да. В чем спич-то?
– Какие?
– Нудный ты. Какие попало. Вчера вот Зюганов опять приснился. Геннадий Андреевич. Мы с ним наподобие эльфов были с такими стрекозьими крыльями, переливающимися радугой под солнцем, красиво… и потом изумрудная трава снилась, сочная, отмытая будто специально, каждая травиночка блестела и все вокруг, далеко-далеко, чистейшее, умытое, райское. И такие трели птиц. И речка прозрачная струится. Каждый камешек на дне ясно виден. Я по ней шла, студеная…
– Коммунистическое будущее. А он где? Эльф-то?
– Зюганчик? Это я уже про другой сон. А там что было не помню, не знаю.
– Понятненько. Всегда у коммунистов так: недосказанность. И в финале оглянешься, где эльф, нету, только что трепетал стрекозиными крылышками и нету. Один на ноль – шиш, иллюзия. Не доводите вы никогда до оргазма.
– Чего-то ты уже совсем заговариваешься. Развел камасутры какие-то.
– Ага-ага. Не юли. Ты мне вот что скажи-ка лучше. А космические сны тебе снятся?!
И тут потух догоревший дотла огарок. И мы примолкли. Я ничего не видела, только ощущала колошматенье своего вспугнутого внезапной темнотой сердечка. Вдруг из коридора донеслось:
– Ну, я пойду. Где топор-то? Ага, вот. Пока! Ко мне там подруга пришла, заждалась небось.
– Та, красивая?
– Другая. Но тоже отменная. Ногу телячью принесла.
Дверь захлопнулась. Тихо. Темно. Только голубые вспышки трамваев, пугающе неожиданные. Они далеко внизу ползают вокруг дома – трамваи, а сюда только импульсы зачем-то посылают, видимые лишь по ночам.
В постель надо идти скорее, с головой накрыться. И чтобы быстрее утро!