Текст книги "Время рожать. Россия, начало XXI века. Лучшие молодые писатели"
Автор книги: Баян Ширянов
Соавторы: Владимир Белобров,Олег Попов,Яна Вишневская,Павел Пепперштейн,Антон Никитин,Елена Мулярова,Игорь Мартынов,Софья Купряшина,Максим Павлов,Виктория Фомина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
Яна Вишневская
СЕСТРЫ
По крайней мере, мне позволили позавтракать, прикончить это жуткое варево быстрого приготовления и посмотреть прямо в лицо улыбчивому черноусому типу в поварском колпаке, нарисованному на бумажном дне тарелки. «Позавтракай в метро!» – предложила мне надпись на краю тарелки. «Спасибо, я уже, – вежливо ответила я одноразовому брюнету, – но я запомню ваше приглашение на будущее». Прежде чем рация электронной голодной мышью запищала на моем боку, я уже успела позавтракать, и едва успела запить теплым кофе свой завтрак. Все случайные, разрозненные подробности я ценю за артистизм, с которым они прикидываются таковыми.
Я стояла, облокотившись на теплый пластик стойки, у выхода из Парка Культуры, и смотрела сквозь стеклянную стену на ту сторону, на двух девочек – одна постарше, другая помладше, в кроличьих шапках-близняшках, – на девочек, рвущих друг у друга из рук нотную папку – одну на двоих. Они были похожи как сестры – старшая и младшая, и вели себя как сестры. Они не видели меня из своих заснеженных сумерек.
Я стояла посреди залитого электрическим светом вестибюля, а жгучий соус поедал меня изнутри, и мне не было жалко тканей желудка – на то, чтобы собрать такой же новый, потребуется не больше получаса времени. Серийное производство как одно из завоеваний цивилизации позволяет мне разрушать себя снова и снова, но жить вечно.
Везде было светло и жарко, кроме того места, где подрались две сестры. Они не видели меня и даже не знали о моем специфическом существовании. Каждой из них требовалось облечь свои чувства в гармоническую форму, но папка с нотами у них была одна на двоих. А у меня был большой синий крест на спине.
Я смотрела на две пушистые головы с той стороны, куда мне нельзя, когда рация на поясе запищала – вызов на Театральную, очередные роды.
Многие из них предпочитают делать это в метро, и потому я работаю в метро. На станциях, где жарко зимой, где холодно летом, тесно днем, но некуда деться ночью, и где система коммуникаций работает почти идеально. Только взгляните на любого из них – собачья мудрость, голубиная косточка, черная человечья кровь – вся их природа на разные голоса, идущие из влажных дрожащих глубин сердца, печени, почек, – вся их природа гонит зверя на ловца, прямо в аккуратные объятья таких, как я.
Они выбирают один из перронов внутри кольцевой, присаживаются на уголок обшарпанной деревянной лавочки, устроенной здесь специально для них, изрезанной экспрессивными высказываниями вроде «счастья нет» или «смерть – дело одинокое». Каждый из них думает – присяду на минутку. Через минутку приваливается спиной к стене или сползает на пол. Они старые или бездомные, или одинокие, или сердце. От них пахнет затхло и запустело, и потому рядом никто не сядет. Даже не притронется, чтобы поискать пульс.
В лучшем случае вызовут кого-нибудь вроде меня. СПИД, или венера там, мало ли что… тротил за пазухой или вши-людоеды в волосах, туберкулез, передающийся посредством умоляющего взгляда, чужая жизнь, оставленная без присмотра, – все эти легенды и мифы метрополитена, в бумажной обложке, в карманном формате.
Поэтому мне они достаются нетронутыми, в целости и сохранности. Если, конечно, я успеваю вовремя. Как правило, я успеваю – для того я и провела два года в учебном центре службы спасения на нижнем уровне.
Они делают это не так уж часто, в среднем – раз в два-три дня, так что работы у меня не так уж много.
Мальчики из дежурной части называют это «родами», в то время как горожане, те, кто использует подземку по назначению, перемещают себя во времени и пространстве, – смотрят на это с тоской и страхом. Не все, конечно, но кое-что в этой жизни зависит от угла зрения.
Например, самое красивое, что я видела в своей жизни, – это как один металлический провод туго оплетает другой, проложенный по оси, скрытый внутри коаксиального кабеля. Ну, может быть, еще мех зверя на голове у человека. Ни одной из двух сестер никогда не увидеть разноцветных жилок, живущих тайной напряженной жизнью внутри кабеля, – только если кабель разрезать. Но тогда тайны больше не будет.
В моей секретной инструкции предстоящая мне сейчас процедура носит название долгое и преднамеренно бессмысленное – «оказание первой помощи при несчастных случаях в метро», служебная метафизика для меня и таких, как я, которая тем и хороша, что манит, но не обещает. Хотя мне хватает и жаркого, чудесного привкуса чилийского перца во рту, чтобы быть абсолютно лояльной по отношению к инструкциям. Потому что меня сделали на совесть. Я говорю о чувстве элементарной благодарности.
Девочки разорвали пополам свою папку, когда я опустила бумажный стаканчик в урну и шагнула на ступени эскалатора. Через десять минут я была на месте.
Я увидела эту женщину, как только отошел поезд, и толпа растеклась по проходам между колоннами. Она сидела на полу, опустив голову на скамейку, поджав ноги, спрятав их под длинной цыганской юбкой – нездешние лазоревые маки по грязному полю. Через плечо упал тонкий селедочный хвостик черных волос, перехваченный сверху и снизу аптечными резинками. Я узнала ее по могильной бледности кожи, по запавшему рту, может быть – по скрюченным в последней конвульсии пальцам рук, унизанным серебристыми копеечными перстеньками.
Мы с ней могли быть похожи как сестры. В конце концов, мы обе здесь люди нездешние.
Я узнала ее, потому что видела не однажды. Окруженную такими же попрошайками, как и она сама, кочующую с шумною толпой из вагона в вагон. Одну, подкрашивающую губы, перед тем как попросить у сержанта внутренней безопасности пустить ее в служебный туалет за эскалатором. Так или иначе, всех своих клиентов я встречаю многократно – бодрыми и полными чужой мне, пугающей витальности. Проходит немного времени, и одному из них я помогаю избавиться от чересчур энергоемкого кокона.
Но ее я запомнила, ее лазоревые маки и ее мальчика, привязанного к спине старым плешивым пледом. С аккордеоном в руках, с бумажным пакетом под мышкой, в пакете уже полно монеток. Расстроенный аккордеон – это они любят, пассажиры дают деньги только затем, чтобы избавиться от музыки, рвущей уши, надрывающей сердце, текущей откуда-то из глубин инфразвука, из-под грязных пальцев, едва попадающих по ладам.
Я помню, как яростно она почесывает коленку сквозь тонкую ткань юбки, помню ее с кровоподтеком на левой скуле, и с букетом зубных щеток в прозрачных упаковках, которые она только что стащила с лотка. Она сжимает их обеими руками, как первые в метро ландыши.
Я помню, как она становилась старше на моих глазах, как редели ее волосы. Я осторожно выбираю из памяти все, что связано у меня с ней по работе, до дна, снова и снова, пока сеть не приходит пустой. С тем, чтобы теперь стереть мою цыганочку – тонкие волосы, тонкие губы, – потому что больше она не понадобится мне и станет недостижима для службы спасения. Так и устроен мой мозг, назовите это особым цинизмом, только в печь не суйте.
Раньше эта женщина редко попадалась мне одна. Все они бродят от поезда к поезду стаями, а как только умирать – никого не оказывается рядом.
Через секунду я уже была рядом с ней. Расстегнула ворот ветхой блузки из некрашеного льна. Прикоснулась к плиссе грубой коричневой кожи. Плохо выделанной и дурно пахнущей кожи, которая, однако же, до сих пор исправно служила ей.
Я обхватила ладонями ее тонкую шершавую шею. Артерии едва заметно пульсировали. Я слегка сдавила ладони, ее рот открылся, оттуда выпали два мокрых полурастворенных кругляшка – таблетки болеутоляющего. Вряд ли она способна была сейчас чувствовать боль, и это было неправильно. Тут-то ей и нужна я. Я и мои прямые обязанности.
Сначала нужно вернуть ей чувства, чтобы она могла относиться к своей смерти осознанно. Именно этот комплекс мы изучали в курсе сознательной смерти во втором семестре. Я произношу «тысяча раз», чтобы выдержать нужную паузу, ритмично сдавливаю ей горло, потом дышу в рот. Тысяча два, все так, как меня учили в службе спасения на нижнем уровне. Тысяча три, все то, за что мне ставили «пятерки», зачем умащивали мой мозг лучшими миррой и киннамоном, и для чего я появилась на этот, мать его, свет.
Она издает тихое ягнячье поскуливание, и я понимаю, что она пришла в себя. Все идет правильно, в соответствии с графиком. Я не могу позволить ей вырваться, и для этого ограничиваю доступ воздуха. Но она должна быть в сознании. Скорее всего, теперь ей очень больно, но не я разрабатывала генеральную концепцию этого мира. Я вообще здесь, считайте, живу на вокзале. Все что могу я – это послушание. Наблюдение закономерностей. Сходных черт. Немного зависти. И самая малость надежды.
Я слышу слабое гудение, но не изнутри нее, снаружи. Это собирается вокруг нас толпа. Люди не подойдут слишком близко – на это им дан страх. Но они будут смотреть на нас двоих – я не против, всякому нужна надежда.
Я жду, затаив дыхание, чтобы услышать гул внутренний, похожий на разговоры встревоженных ос в ее начинающей мелко трястись голове. Я смотрю пристально на сморщенный пергамент ее кожи, на тусклые мертвые волосы – чтобы успеть отпрянуть, когда это начнется.
Ее голова лопается, как гнилой персик, и членистоногая, прозрачная, сверкающая всеми цветами спектра, непостижимая тварь выбирается наружу. Кровь, мозговая жидкость быстро высыхают на тонких крыльях твари. Крылья вздрагивают, испуская ровное сильное сияние. Некоторое время тварь слепо бьется о стены, о потолок. Потом замирает, ловя токи воздуха. Ее тянет к вентиляционной шахте.
Я могу не оборачиваться, чтобы узнать – толпа позади меня закинула головы и смотрит вверх. Люди не могут видеть тварь, если верить моему зачету по теории человеческого зрения. Но однако же люди всегда закидывают головы вверх – это вам скажет любой практик. Это так же верно, как и то, что зеркало не отражает игры воображения.
Тварь взмахивает крыльями несколько раз, и лазоревый блеск идет от нее кругами, застывает густым облаком прямо под круглой дырой в потолке. Светящееся облако еще стоит под столбом штольни, а твари уже нет.
Мгновение, и кто-то большой там, наверху, глубоко вздохнул – облако исчезло. Я бегу к дыре в потолке и заглядываю в нее – синее небо, белые звезды, мир, созданный не для меня. Сразу же картинка подергивается быстрой рябью, и я снова вижу одно и то же – свое далекое, полуразмытое расстоянием отражение. Но такую ерунду увидишь в любом старом колодце на заброшенном перегоне.
Если бы репортер одной из иллюстрированных газет, ворохи которых продаются в метро на переходах, спросил у меня, за что я люблю свою работу, я бы сказала, что не видела в своей жизни ничего красивее небольших слепых участков неба там, где на нем нет звезд. Ну, разве что еще мех зверя на голове человека.
Но читателям иллюстрированных газет это не интересно, читатели хотят знать все о летучих тарелках или о хомячках-вампирах, о блохах-людоедах или о венериных болезнях, которые передаются силой желания, – все, что только можно высосать из перепачканного чернилами пальца.
– Дежурная, это двенадцатый, прием, – говорю я маленьким дырочкам в черной коробке рации, и те отзываются приятным мужским баритоном: – Двенадцатый, говорит дежурная, как прошли роды?
Я складываю колечком большой и указательный палец правой руки, хотя знаю, что никто в дежурной части не увидит меня. Я говорю – все в порядке! – туда, наверх, моему мутному отражению в глубине вентиляционной шахты. Грязная вода плещется там, наверху. Мне и самой толком ничего не разглядеть.
– Высылаю мусорщиков, – говорит дежурный, – дождись их, и отправляйся на Проспект Мира. Как поняла?
– Что? – переспрашиваю я. – Еще одни роды?
– Сегодня у тебя будет горячий день, милая. На наших телефонных линиях уже перегрузка.
Я вспоминаю, что сегодня понедельник. Первый день декабря, первый понедельник зимы. Как раз такой, который ребята из службы регистрации называют черным. У многих обостряется одиночество, или старость, или сердце.
– Еще раз назовешь меня милой, и я заставлю разродиться тебя самого. Говорит двенадцатый, как поняли?
Парень на том конце смеется сухим электронным смехом. Но ему не смешно. На затылке у него выбит пятизначный номер, так же, как у меня, но он не только никогда не заглядывал в дыры воздушных шахт сразу после разлучения души человека с его телом. Он даже никогда не вылезал из будки координационного центра службы спасения на нижнем уровне. Не катался с ветерком от Таганской до Баррикадной. Не считал призрачные огоньки по стенам туннелей, прильнув лицом к стеклу. Не пробовал быстро приготовленных блинчиков, обжигающих гортань, как адское пламя. У него другая работа. Но он любит свою работу за что-нибудь, потому что любому из нас приходится быть провиденциалистом в силу причин объективного характера. Нас такими сделали.
И потом – если не он, не я, то кто же?
Марина Сазонова
ПРЕКРАСЕН МЛАДЕНЕЦ
Прекрасен младенец с муками, с пуками и с прочими непристойными движеньями и звуками выдирающийся из материнской утробы. Прекрасен хлебный мякиш его, не ставший шаром земным. Прекрасны цепкие пальчики и нестриженые ноготки, не ходившие пяточки и не сидевшие складочки, походящие на протертые райские яблочки испражненья его. Мордочка ошпаренная, сморщенная и сплющенная. Глазки выпученные, ротик гунявый. И выбор – хуек с мизинец или недоразвитая пиздинюшка. Или то и другое, на худой конец. Прекрасна жадность и гнусные писки, когда к сиське лезет и нахраписто требует своего. Прекрасен, когда сиську жует. Не высосать, вот и кусает.
И мамаша его тоже прекрасна с провисшим своим животом. С пиздою порванной. С затычкой кровавой. С рассказами о вздохах младенца. С тонким голоском и с сочащимся соском.
Но это не правда, что младенцев только так рожать можно, или если живот ножиком разрезать. Можно рожать совсем по-другому, иначе, и всяческими разнообразными способами.
Необязательно, например, от мужика рожать. Можно родить и от бабы. Или от нескольких мужиков зараз. Или от мужиков и от баб вместе. Или вообще от чуда природы. Или еще от пони родить. При этом вовсе не обязательно всем в помещение собираться, можно и по отдельности, но все равно сообща. Можно, кстати, выехать на природу. Но можно и взаперти. Ведь не важно, кто негр, а кто мулат при сношеньи. Я что имею в виду? Я имею в виду то, что младенец и сам по себе зарождаться умеет.
Так что, хоть мне и не положено, я тоже хочу родить младенца. Своего младенца я хочу родить из груди. Чтоб пришло время, и во мне начал густеть молодой пчелиный рой. Высидит там внутри положенный срок, створки ребер моих растворятся, он и выйдет вон снопиком света словно бы и не моего.
СО ВРЕМЕНЕМ…
Со временем осталось у него одно, да пламенное под зад попало – приспичило ему стать бомжом. Потому что внутри твердил и трындил советчик, насмешник и якобы да кабы. «Ну что ты тут киснешь и ни к чему прибиться не можешь. Смиренник, смердельник, сморкун! Лучше, Ванька, ты встань-ка, и прочь иди, покуда глаза глядят. Над морями эгейскими, над дырами пиренейскими продефилируй светлой звездой. Спи на мхе, нюхай воздух, жлукти воду, пялься на чудо. Пока не случится с тобою голодного обморока, пока не истощишься, пока не падешь. Пока не сгинешь в кусте кромешном. Потому что закрыт в тебе источник великого насыщения, и, в сущности, ты не человек, а обрубок. Так оторвись ты хоть раз в полной мере от этого самого своего, побудь счастливым и успокойся».
Но покуда оставался на свете белогрудый его белотапочкин, он с места не трогался и предпочитал жить исключительно ради него. Колбасиной такой детиной к бочке за молочком в воскресенье бегал и над минтайной похлебочкой колдовал. Дабы животное провизией обеспечить, на базаре овощем торговал. По всем статьям жить им и не тужить лет этак двадцать еще оставалось, да кот возьми в одночасье и окочурься. Не иначе как божий клюв его в темечко долбанул в отместку за горлышки перекусанные.
Недолго бесчинствовал он в праздности и бескотстве своем, забив на работу, подметя конто, уйдя в затвор. А цицерон порочный каждодневно дармовым угощаясь. Вскорости покрылись они на пару коростой. И развелись у них в тряпках жужелицы и стрекозлы. И растеклись по полу исторгнутые жидкости и субстанции. И вылез из-под двери обличительный запашок. Соседи пронюхали, что над их головами человек разлагается, и в выходные дни пришли выковыривать его с крестоносцами. Они, верно, хотели во всей красоте его захватить, но он открыл им дверь пошлым свежевыбритым помидором. За пропахшую уборкой квартиру было уплочено аж по самые остен, на окошках висели оградительные занавесочки, в клетке бил клювом колокол яростный попугай-альбинос.
Этот самый Фотти майн либлинг влетел в окошко за час до того, как пуститься б ему в бега, стал метаться по стенам, вопить и за комод падать, всем своим обличьем и колором изображая некий суровый и тайный знак. Надо было скорее устраивать птичку, оборудовать клетку знаменью, отскребать пол для символа непечатного, изничтожать гадов во имя его. Но перво-наперво кипятить воду в чайнике, искать плошку фаянсовую, рожать марки из жопы и в лавку бежать за пшеном. Затем он и захолтомился, забылся и зазаботился, а через несколько лет умер тихой и мирной смертью, в скорби после того, как Фотти попугаихой оказался, забеременел и попытался снести яйцо, такое же белое, как и сам, или, может быть, то была опухоль – и она в гузке застряла, и попугайчик до приезда скорой в мир иной отошел – побившись, потрепыхавшись, повскрикивав – заслонил сердце ладонями, лег ничком и заснул.
ТИМА
Вчера умер Тима. Вскрыл себе вены ножиком перочинным. Когда пришли к нему, дверь оказалась незапертой. Он лежал в своей прогорклой постельке, а по обе постелькины стороны стояли ведра. Первое служило при жизни парашей. Во втором он солил грибы – рыжики и горькушки. К весне грибы выедались, и ведро освобождалось. Вот и наполнились ведра руками его и кровью его.
«Я хочу жить в мире, где нет ни мужчин, ни женщин, но есть существа бесподобные. Но когда я гляжу в зеркало, то, помимо раздутого живота, я замечаю, что между ног у меня писька, а на груди моей сиськи. Ну что ж, с этим можно жить. Если на то пошло, то пусть болтаются, бесполезные. Но из письки моей течет, а из задницы прет. Когда захочет, тогда и прет, проклятущее. Только я зазеваюсь, а оно уже, глядь, лежит. Это не я наклал. Господи! Зарасти мне дыры мои». Да с почты еще приписал: «Здорово, Тим-Тимыч! Не ссы на меня. Прогулял я всю ночь в сапожках в полях люцерновых. Пачкал сапожки и думал о том, что дружочек твой не удался. Мыл сапожки и видел тебя наяву. Как поутру копошишься и на работу идти не желаешь. Как бреешь бородку, выросшую за неделю. Как тайком в носу ковыряешь. Как кошку в брюшко целуешь. Как смеешься, когда уличу. Спермой твоей стала слюна моя, и подмышками тминными пахнут пальцы мои. Люблю тебя, шарик ты мой новогодний. В тебя заберусь и от червя спрячусь. Ты мне и в пиздец просияешь. Ты и в благости меня сохранишь», – сверчок-печурчик, Евсей, прихехешник егоный. Член свой отрезавший и в жопу себе засовавший. Соски откусивший, пупок искромсавший. Откушенное жевавши.
Не знаю, кто в больницу звонил, кто ментов вызывал, а кто его в чувство привести попытался. Я на ту пору вышел. Потом всех, кто в комнате оказался, в ментовку забрали. Притащился я домой на редкость раздолбанным и, отворив дверь, нашел под дверью клочок: «За предстоящее оказавшееся непрезентабельным или же кажущимся непрезентабельным зрелище, пожалуйста, извините. Никуда, пожалуйста, не звоните. Хоронить, пожалуйста, подождите. Пошел поглядеть, что там с моим придурошным приключилось».
Там, где Волковский погост, бродит пес, умен и прост. Но он не наш с тобой, мой меринос. Навел ли ты страх на чертово логово, спас ли ты друга, исчадье богово? У того, кому имя – доблестный сенбернар, на зубах – огонь, а из носа пар. А под нёбом – целебный отвар.
Марина Сазонова
СКАЗКИ КРАСНОМУ СТУЛУ
Кофейник, прозрачный, пустой, лишь на дне – смерти остатки, с золотыми кругами, стрелками и разводами, с тенью, где ручка, с мраком, где носик, а крышечки нет. Разбилась. Вместо нее – белое блюдечко, а на блюдечке – черненая ложечка, а за ложечкой – белая чашечка, а в чашечке харкотья красные и гнилые хабцы. Трехголовый торшер. Его покоцал неведомый воин: снес ему две башки и нечто в шейных позвонках повредил. Оттого торшер светить особо не может и своими обрубками меня укоряет, как будто не мною он был с помойки восхищен и жирафенком в дом принесен. Цветистое, что самовар на продажу, ложе мое, на коем сижу, сплю и плачу. Свитер мой, брошенный в одночасье, потому что настало тепло. Рюкзачишко мой, старый, с той земли еще, со всем содержимым его, ибо вывалилось: хлеб, паспорт, и так, пустяки. Зеленая ванночка, в кою ссу, сру и воду лью для стирок и омовений. Мочу я пью. Какашки прячу в пакетики из-под булочек. Воду – в раковину. Дверь – на засов. В моей комнате есть печка без глаз. В ней уголь сгорает и пламя гудит. В четырех каменных стенах. На полу, як на грязном подносе. Под сводчатым потолком. А если выглянуть из окна, что значит над бездной склониться, над маленьким двором, покрытым травой, над решетчатым люком, в нем дымы клубятся, – он вглубь уведет, – над маленьким двором за ржавой оградой, над двором чужим. А если выглянуть из окна, то за рыжими – люди седеют, а крыши темнеют – крышами я рассмотрю вензеля Голубых мостов ……………………………………………………
Повеситься в такое утро – дело не из простых. Потому что за окном сидит толстая птичечка из невиданных прежде, а сорока сама не своя – все бы ей гнездо свое щипать да попкой трясти. Прибирается, вишь, к приходу птенцов, уюту ей, блядь, захотелось. И все эти суки истошно чирикают, пчикают и свиристят, невестятся, раздуваются, крыльями бьют, фррр-фррр из стороны в сторону, птичечки эти, засранки, мудрость которых из перышек прет. Воздух пря, стены дрожат, соседи готовят луковый свой обед. Но когда зазвонят колокола к началу службы Господней, сердце сожмется и будет легче зад оторвать от тебя, красный мой стул. Ты стоишь возле белой стены, а возле другой белой стены встану я и буду смотреть на белую стену, возле которой стоит красный стул. Ты есть. И ты гость. Ты с зимней ночи пришел и пригрелся у печки. Ты – прекрасный, красный, точеный, верный, хрупкий, нежный, ножки твои слабы, спинка твоя из соломки. Ты измышление древнего мастера. На тебя кладу я подушку и одеяло, всякий раз, когда пол хочу вымыть и с тем новую жизнь начать. Ты хранишь их сомнительную чистоту, потому что, пропахшие телом моим, они, как ни крути, самые чистые из моих достояний. Как все глупо выходит! Мы ведь могли бы быть счастливы. Ты да я, и никакой стол нам не нужен! И без него проживали б себе спокойно. С утра пораньше пили бы кофе, курили б тонкие папироски, читали б книжки-малышки да платили б скромную миту ……………………………………………………
Откуда берется боль? Что болит у меня? Что нарастает во мне? Почему мне хочется стены царапать, кромсать их, бить и кусать, пока кровь на них не проступит? Почему мне хочется копченый окорок выжрать? Почему мне хочется извиваться, пердеть и трястись? Ты слышишь, кто-то по кухне ходит? Это я, жу-жу. А я не открою. Я тут буду пастись. Я сойду на нетю. Я в воздухе растворюсь. У меня времени много. Меня никто не найдет. Это жу-жу в кухне ходит. Это жу-жу во мне сидит. Жу-жу в комнате ходит. Жу-жу во мне сидит ……………………………………………………
Прости. Покривился-то как. Хочешь, сказку тебе расскажу, помнишь, как прежде ……………………………………………………
Дракон поработил город Башен, убил короля, а дочь его сделал наложницей. Три раза в день он входил к ней, брал ее силой. И сладким было ей то, что он делал над ней. И он брал ее снова и снова. Случилось так, что девушку эту полюбил знатный и храбрый юноша. И сказал он себе в сердце своем: «Дракон сей злодей. Убью его и освобожу милую королевну». И пришел он к матери своей и попросил у нее сочувствия и благословения. Но мать сказала ему: «Умоляю, не делай этого, потому что дракон силен, и я боюсь за тебя». И пришел он к отцу своему и попросил дать ему меч фамильный и благословить на битву с драконом. А отец в ответ: «Не дам, и думать о том не смей. Ибо ты слаб и опозоришь семейство». И пришел он к другу и попросил у него совета и денег. И заплакал друг, и воскликнул: «Оставь их, ибо любит она его». Но юноша не послушался его совета и укрепился в мыслях своих. В тот же вечер явился он в замок и плюнул в лицо дракону. И сказал ему, – тихо так, но слышали многие, «Хоть ты и трус, но вызываю тебя на поединок честный». Дракон не был трусом. Толст он был. Это правда. Оттого и ленив. Но не мог он уклониться от битвы, потому что не хотел навлечь на себя бесчестия. Он был, как-никак, властитель большой земли. Поединок назначили на следующее утро. На рассвете, во сне, покусал нашего юношу черный кот. Проснулся он, и клычки его вспомнил. Падал мокрый снег. Догорали свечи. Одевшись, он встал, умылся колючей водой, наскоро помолился Господу своему, поцеловал меч и вышел прочь. И он проиграл свою битву. Дракон не стал сводить с беднягой счеты и отпустил его прочь. А через год королевна удрала с проезжим торговцем ……………………………………………………
Еще одну можно? Эта складнее будет ……………………………………………………
Некая женщина вернулась в родной город из-за границы, прямо с вокзала направилась в ближайшее отделение милиции, там, будучи принята участковым, призналась в том, что шестнадцать лет назад совершила убийство, все обстоятельства описала, место и число указала, и даже час, много курила, была грустна и немногословна. Ничего не оставалось, как завести на нее дело, а ее саму в камеру посадить, потому что кто ее знает: прописки нет, друзей нет, родные померли, да и вообще ебнутая. Началось долгое следствие, но разъяснилось все быстро. Убийства такого в архивах не значилось, среди неопознанных трупов подходящего не нашлось, по адресу, выдаваемому за место трагедии, вот уже целую жизнь проживала чета несдававших квартиру почтенных граждан, которые слыхом не слыхивали ни о складе люстр, устроенном, якобы, в их жилище, ни об извращенце татарской национальности, пришедшем туда позабавиться с тринадцатилетней девочкой, ни о тонкой стальной трубке, ни о залитой кровью прихожей, ни о забрызганных мозгом стенах, ни о высосанных глазах, ни о вырванных пуговицах, рассыпавшихся по полу и хладнокровно собранных, кроме одной, ни о раскрытом окне, ни о пожарной лестнице, ни о чем подобном, упаси Бог, было закрыто за отсутствием состава преступления 15 февраля 1997 года ……………………………………………………
Последнюю. Времени чуточку ведь осталось? Она совсем коротенькая, правда ……………………………………………………
Некоего человека нашли в его комнате в полном беспамятстве, он лежал на полу, глаза его были завязаны шелковым платком, в комнате царил страшный бардак, он не ел, должно быть, дней десять, должно быть, не пил. От него смердело. Он не мог говорить, он не сказал ни слова. На полу лежала записка: «Я хочу, чтобы улетела мышь».
«Сущее существо нашло на помойке старый стул и принесло добычу домой. Этот стул стал единственным его другом и собеседником, коему оно поверяло все, что бродило в его запертом сердце. Но однажды стул словно взбесился и забил существо до смерти».