Текст книги "Голубые мустанги"
Автор книги: Айдын Шем
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)
Младшие по служебному положению и те, кто в самом низу иерархической лестницы – сторожа, уборщики, случайные посетители, где-то в другой комнате начинают есть плов только после того, как на дастурхан номер один будет подано второе блюдо с пловом. Казан обычно большой и плова хватает на всех.
Отъелся на плове и бедный сирота. Но каждый раз, наблюдая застолье толстопузых, довольных жизнью совхозных начальников, он вспоминал, как опустившись на корточки за бараком Мурат-эмдже разбивал камнем замотанные в тряпку зерна кукурузы и слезы катились по его изможденному землистому лицу. Февзи знал, что эту картину он не забудет никогда. И он не хотел ее забывать.
Днем он выполнял разные поручения начальства. Делал он все быстро, весело, он был рад тому, что он нужен, что конторские люди говорят о нем с доброй улыбкой. Он мог и печь растопить, и сапоги почистить, и верхом на лошади доскакать куда прикажут. Вечером, когда все работники конторы расходились по домам, он накормив двух прирученных им больших, но не злых собак, укладывался спать на тахте в кабинете директора совхоза. Нередко ночью раздавался телефонный звонок из райкома или из райисполкома, тогда Февзи отвечал, что начальство, мол, только что вышло, что оно сейчас же перезвонит – и стрелой мчался в дом директора или парторга, которым почему-то не догадались поставить параллельные телефонные аппараты.
Весной, когда земля подсохла, Февзи пошел на могилу матери и Мурата-эмдже. Он увидел, что уголок земли, где были похоронены его мама и его односельчане, распахан, от могильных холмиков не осталось и следа. Мальчик заплакал и вспомнил, как Мурат-эмдже наставлял его копать глубокие могилы, чтобы покойники не были потревожены, если земля будет распахана. И Февзи копал глубокие могилы. Сейчас он сел на вывороченную плугом землю, под которой покоилась его мама, и слезы лились из его глаз, но он плакал молча, чтобы не потревожить своих мертвецов. Он поклялся себе, что никогда не забудет эту страшную зиму, что детям и внукам передаст ненависть к тем безымянным злодеям, которые весной сорок четвертого года вдруг лишили людей их отчей земли, вывезли на мучительную смерть в чужие края.
В начале мая узнал Февзи, что закончилась война. В совхозе созвали людей на митинг. Облаченный в праздничный шелковый халат один из работников конторы бил в бубен, девушки и парни танцевали прелестные узбекские танцы. Можно было слышать, как в некоторых соседних дворах в голос плачут женщины, которые уже не дождутся возвращения своих мужей или сыновей...
После окончания митинга Февзи подошел к парторгу и спросил:
– Теперь нас отвезут домой?
– Куда отвезут? – не понял парторг.
– Домой отвезут, в Крым? – нетерпеливо повторил Февзи.
– Может быть, – чуть подумав ответил парторг, – может быть, теперь отвезут.
Кто их знает, думал парторг, война закончилась, может и отвезут теперь татар в их Крым. Только, думал про себя парторг, вагонов на обратный путь надо будет раза в два меньше. Сколько их здесь поумирало...
И еще раз, уже осенью, когда начал созревать хлопок, пришел Февзи на место, где он похоронил маму и других близких людей. Он нашел на кусте, выросшем в изголовье материнской могилы, раскрывшуюся коробочку хлопка и вытащив из нее пять нежных долек взял их с собой на память. Он покидал эту землю, и, наверное, навсегда.
Февзи пока еще не говорил о своем решении своим конторским начальникам. Как-то раз зазвал его в свою хибару земляк, немолодой мужчина из одного из горных сел, соседних с его родным селом.
– Февзи, ты что, хочешь навсегда остаться здесь слугой на побегушках? Сын моей сестры в Чирчике поступил учеником в ФЗУ, будет трактористом. И тебе бы надо специальность получить.
– Бекир-ага, узнайте, как в этот Чирчирчик добраться! Я очень хочу на тракториста учиться!
– Не обязательно тебе в Чирчик ехать, и здесь поближе найдется училище.
Бекир подумал немного и добавил:
– Ладно, я сестре напишу, пусть узнает, когда там принимают учащихся. В Чирчике будет тебе к кому иногда зайти.
Через месяц пришел ответ из Чирчика. Принимали в ФЗУ в сентябре. Экзаменов не было, но нужно было иметь хотя бы четырехлетнее школьное образование и достигнуть возраста в четырнадцать лет. Правда, писала сестра, из местного населения очень мало подростков, умеющих хотя бы сносно читать и писать. Поэтому более образованных крымских татар берут без документа об окончании четвертого класса.
Февзи еще только исполнилось двенадцать лет, и он не выглядел старше. Это было проблемой, но Бекир-ага посоветовал ему все же решиться и уехать из совхоза.
– Сытая холуйская жизнь засосет тебя, и через год-два ты не захочешь учиться, – предостерег он мальчика.
Но Февзи уговаривать идти на неизведанное не было нужды. Его деятельная натура требовала перемен, он и сам начал тяготиться своим положением, когда каждый конторский работник помыкал им целый день. Грубы с ним не были, но обращение "Эй, бола! Бор..." – "Эй, малый! Иди..." его уже стало коробить. Он был благодарен парторгу и другим начальникам за доброе к себе отношение (только директор совхоза был высокомерен и никого из служащих низшего уровня не замечал), за то, что приютили его и накормили, но теперь, когда он был сыт, у него появились потребности высшего плана. Он жаждал свободы, ему опостылела его хоть и не голодная, но проходящая в узких рамках жизнь. Просыпаясь утром он уже знал, как пройдет день, кого он увидит днем, кто что скажет, кто как ответит, куда его пошлют... Мальчик жаждал новых людей, новых событий, новых мест. Он хотел верить, что мир не без добрых людей и в неизвестных ему обстоятельствах люди ему помогут, почему бы не помочь, ежели поживиться с него нечем...
Он предполагал, что когда он объявит о своем уходе, то у него могут быть трудности, и весьма серьезные – ведь он был поднадзорным, хотя спецкомендатура ставила на учет только с шестнадцати лет. Могли просто не пустить, а то и сдать в колонию для несовершеннолетних. Поэтому, подсчитав свой небольшой капитал, который он накопил, сдавая в магазин пустые бутылки, он сложил в мешок свой гардероб, о котором позаботился заранее, выпрашивая у работников конторы старые вещи, и отнес все дяде Бекиру. В конце следующего дня он зашел к парторгу и по-узбекски (Февзи довольно хорошо выучил за эти месяцы язык) искренне поблагодарил его за приют, за доброе отношение.
– Я решил поступать в ФЗУ и в ближайшие дни уеду из совхоза, – заключил он.
Парторг очень удивился.
– Разве тебе у нас плохо? Кто-нибудь тебя обижает? Скажи мне, я задам ему трепку!
– Нет, парторг-ака (дядя парторг), никто меня не обижает. Учиться на тракториста я хочу.
– Ну, подожди, ты еще мал. Годика через два пошлем тебя учиться на шофера или на тракториста, вернешься в совхоз и будешь у нас работать.
Парторг был искренен. Он был, вообще-то, из тех, кому в рот пальца не клади. В карьере своей шел по головам, ради денег мог уничтожить любого конкурента. Но мальчик не был из тех, кто мог когда бы то ни было стать на его пути, он его жалел и с удовольствием помогал ему выжить. Однако, лишиться проворного служки не входило в его расчеты, и поэтому погладив его по голове он ласково сказал:
– В свое время, в свое время. Я сам позабочусь о твоей судьбе.
Сам же решил, что сообщит в районную спецкомендатуру о настроении мальчика, пусть приедут и постращают его.
Февзи в спину уходящего парторга несколько раз повторил с искренним чувством:
– Рахмат сизга! Рахмат сизга! (Спасибо вам!) – он знал, что больше они не встретятся.
Вечером, попрощавшись с Бекир-ага, который подробно рассказал ему, как выбраться на шоссе, где его подберет какая-нибудь проезжающая машина, Февзи огородами, огородами покинул совхозный поселок.
Часа через два он оказался на обочине широкой асфальтированной дороги – это было шоссе Ташкент – Самарканд. Уже стемнело, редкие проезжающие грузовые машины ослепляли мальчика светом своих фар и не останавливались. Февзи ощущал необычайный душевный подъем. Впервые он чувствовал себя хозяином своей судьбы, впервые выходил на пространство большой жизни, находя в себе силы преодолеть все преграды. Он присел на обломок бетонного столбика и наблюдал, как из-за поворота сначала появлялся светящийся туман, слышался звук мотора, потом вдруг на шоссе вырывался сноп света и машина, обдав бензиновой гарью и пылью, быстро проносилась мимо. Августовские ночи в Узбекистане бывают теплыми, Февзи уже собирался прикорнуть где-нибудь в сторонке до утра, когда вдруг проезжавшая полуторка выхватила светом своих фар сидящего на обочине мальчика и остановилась.
– Эй, пацан! – шофер высунулся из окна кабины. – Ты чего тут сидишь?
– Дяденька, довезите! – вскочил на ноги Февзи.
– Куда довезти? – шофер распахнул дверцу кабины. – Ладно, давай садись, там разберемся.
Шофер в кабине был один и Февзи удобно разместился на сидении справа.
– Ну, куда ты едешь? – спросил шофер, когда машина набрала скорость.
Февзи поведал, что ему надо добраться до города Чирчирчика.
– Как, как? – засмеялся шофер. – Ну, ты юморист! Не "чир-чир-чирик", а город Чирчик, парень. Запомни, а то завезет тебя кто-нибудь в "чир-чир-чирик". Чего тебе в Чирчике-то надо, родственники там, что ли?
– Да, родственники. Я хочу на тракториста учиться.
– Зачем тебе на тракториста, – смеялся водитель. – Давай на шофера, будешь вот так по ночам ездить. Хорошая работа! А ты что это, на узбечонка не похож, а говоришь с акцентом?
– Татарин я, из Крыма, – и Февзи рассказал про поезд, про смерть матери, про Мурата-эмдже, как он их всех похоронил, как с прошлой зимы проработал в совхозе, и решил, что пора думать о будущем.
– Теперь уже от голода не умру, – закончил он.
Шофер молча слушал бесстрастный рассказ мальчика, который и о смерти близких ему людей говорил, будто бы кинофильм пересказывал. "Как все у него в душе перегорело!" – с горечью подумал шофер. А вслух сказал.
– Я все понял. Доедем сейчас до Солдатского, это здесь такой поселок, там у моего шурина переночуем, а завтра я тебя отвезу в Чирчик. Ты давай, поспи, еще не долго ехать.
Февзи не спал, а привалившись к спинке сидения впитывал новые ощущения. Ожидания его оправдывались, и завтрашний день обещал новые события.
А шофер, мужик лет тридцати, вспоминал, как примерно таким же подростком он оказался здесь в Азии. Правда, отец и мать были с ним, но был каждый из них гол как сокол, – имелись только руки, привыкшие к крестьянскому труду. Выслали их сюда с Рязанщины, высадили на голом берегу большой мутной реки, Сырдарьей называется. Первый год прожили они в камышовых шалашах. Ловили рыбу, которой были полны плавни и заливчики, коптили ее и продавали в большом городе. Завели пчелиные семьи, торговали медом. Для своих нужд разводили свиней, завели и овец, которыми тоже торговали. И по прошествии пяти-шести лет выстроился на правобережье великой азиатской реки поселок из аккуратных домиков, слепленных, правда, из сырого саманного кирпича, но аккуратно побеленных известкой, с двухскатными крышами, крытыми железом. Рядом с каждым домом стояли баньки, рубленные из местных дерев. А на лавочках у крылечек сидели постаревшие деды в фуражечках с твердыми черными козырьками.
Грузовик затормозил у одного из таких домов, и шофер растолкал уснувшего все же пацана. Постучали в темное окно. Во дворе залаяла собака, послышался скрип двери и шарканье тяжелых сапог.
– Кто? – спросил недобро мужской голос.
– Это я, Николай, открывай, – ответил шофер.
Слышно было, как Николай отодвигает засов. Калитка отворилась, и шофер обменялся с хозяином рукопожатием.
– Я с гостем, найдется где переночевать?
– Давно не заезжал, как дома? – хозяин уже шаркал к сеням.
– Все хорошо, Зинка велела привет передать.
Они вошли в дом. Сонная немногословная хозяйка быстренько собрала на стол, хозяин поставил на стол бутылку с мутной жидкостью. Февзи с удовольствием выпил кружку молока, а мужики приняли по стопарику, и закусив огурчиком да пирожком, отправились спать. Февзи было в диковинку видеть кровати за белыми занавесками, широкие лавки под окнами, большую печь посреди комнаты, куда-то за трубу которой забралась спать хозяйка, постелив мальчику на одной из лавок.
Рано утром, наскоро перекусив, путники поехали дальше. Через час въехали в большой город. Февзи никогда не видел такого количества домов стоящих вдоль всей улицы, некоторые из них были в два-три этажа.
– Это Ташкент, – пояснил мальчику шофер, – Ты был когда-нибудь в Ташкенте?
– Нет, никогда. Я вообще такого большого города никогда не видел!
– Да, Ташкент очень большой город! – подтвердил шофер, который повидал на своем веку такие города, как Самарканд, Андижан, Фергана. В сравнении с этими городами столичный Ташкент, действительно, был большим.
Нигде не останавливаясь, грузовик за час проехал город насквозь. Появились по обе стороны дороги дымящие трубы заводов, и вскоре путники выехали из города. И тут Февзи увидел вздымающиеся вдали горы и не удержался от восторженного крика.
– Горы! Какие высокие горы!
– Твой Чирчик прямо под этими горами и расположен. Еще насмотришься! – ответил шофер, довольный произведенным на мальчика впечатлением, будто бы он сам воздвиг эти величественные горы. Чаткальский хребет Тянь-Шаня не относится к высокогорному району, но вид его весьма внушителен.
По мере приближения к Чирчику горы охватывали дорогу с двух сторон. Справа тянулся вдоль всей дороги Коржантау, впереди все большую часть неба охватывал Большой Чимган. Стало прохладней, и Февзи уловил во вкусе врывающегося в окно кабины ветра что-то знакомое.
– Горы... – вполголоса опять произнес мальчик, и шофер не понял, почему это вдруг его юный попутчик стал грустным и молчаливым.
Проехали мимо какого-то большого завода, из труб которого шел цветной дым.
– Химический комбинат, – пояснил шофер. – Сегодня ветер с гор и относит эту дрянь в сторону. Ну, тебе куда?
Февзи наизусть затвердил адрес сестры Бекира и он назвал улицу и дом. Раза два шофер справился у прохожих и вскоре остановил машину пред длинным заводским бараком.
– Все, приехали!
Февзи по-мужски долго тряс руку шоферу, который оказался таким добрым к нему.
_ Ладно, давай иди! Я как-нибудь заеду, узнаю. Как твою тетку-то зовут? Мафузе? Ну и имя! Ладно, будь здоров!
Шофер уехал.
Февзи нащупал в кармане записку от Бекир-ага и пошагал к бараку.
...Мафузе вошла в комнату, притворив за собой дверь.
– Товарищ комендант, дай справку моему племяннику для поступления в ФЗУ. Все на меня свалилось, на мою несчастную голову! Мать его умерла, отец на фронте, я сама без мужа. Не знаю, как своих двух детей прокормить. Племянник уже большой, пусть в ФЗУ живет.
– Ну, что ж, хорошо. Пусть идет учиться. Давай документы, – говоря это комендант предполагал, что документов не окажется. – Эй, пацан, заходи сюда! – крикнул он в коридор.
Февзи зашел и, поздоровавшись, скромно стал у дверей.
– Ну, давай документы, чего тянешь.
– Какие документы, товарищ комендант? Нас выселяли, когда на собрание в клуб пригласили. Никто домой зайти не мог, ничего не взяли. Документы! Какие документы?
Да, и такое бывало, комендант уже это знал. Во избежание бунта приглашали все население деревни на "общее собрание, где будут списки на оказание помощи составлять". А из клуба под дулами автоматов сажали орущую толпу в кузова машин. А если дать две-три автоматные очереди в воздух, то ор затихал и все как овечки сидели. Машины отъезжали, а если в домах оставались малые дети или больные старики, то их потом собирали в другие машины. Эти сборные машины потом могли быть загружены в другие эшелоны и оставшиеся без присмотра малыши и старики, если выживали в пути, то очень скоро умирали на поселении. Комендант много ужасных сведений получил от своих поднадзорных.
– Ну, ладно. Тогда порядок такой. Находишь двух свидетелей, которые подтверждают имя твоего племянника и год его рождения. После этого я дам тебе справку. Найдешь свидетелей?
– Вай, моего племянника Февзи вся деревня знает! Кто его не знает? Только, товарищ начальник, опять приходить надо, опять тебя беспокоить будем. Давай, сразу напиши справку! Все знают моего племянника!
– Мне, уважаемая, отчитываться за вас всех надо. Придут меня проверять, а справка выдана без документов, а? Так что, давай, приводи свидетелей.
– Хорошо, – вскочила с места Мафузе, – есть свидетели!
Она выбежала в коридор, где в ожидании приема по каким-то своим делам сидело несколько татар. Мафузе быстренько на татарском языке объяснила ситуацию, и сейчас же двое мужчин, затвердив наскоро имя, фамилию и год рождения Февзи, зашли к коменданту, и своими подписями подтвердили истинность сведений о претенденте на документ. Год рождения Мафузе специально сдвинула назад, потому что тринадцатилетнего могли в ФЗУ не принять. Конечно, комендант понимал, что это за "свидетели", но если все дела с этими переселенцами делать по строгим предписаниям, то никаких дел и не будет – у многих деревенских жителей документов вообще никогда не было, а многие не смогли ничего из дому своего взять.
Вышли женщина и мальчик из комендатуры очень довольные провернутым делом. На руках у Февзи была справка с печатью, и теперь дорога на обучение специальности шофера была ему открыта.
Глава 24
Где-то в конце шестидесятых годов, в «эпоху Брежнева», появилась эта песня-шляггер: «С чего начинается Родина? Со стука вагонных колес...». Для меня и для многих моих ровесников Родина, действительно, началась со стука вагонных колес. До того жили мы в своих городах и деревнях, не вдаваясь глубоко в заботы взрослых. Малые дети, мы самоидентифицировались уже в годы войны. Мы не придавали значения тому, что Колька русский, а я татарин, дружили и дрались независимо от принадлежности к той или иной национальности. Только здесь, в тесноте заколоченных вагонов, пришло к нам, детишкам, национальное самосознание.
– Почему у нас все отняли и везут куда-то? – спрашивал я у отца.
– Потому, что советская власть решила отправить нас в ссылку, – отвечал отец.
– А почему Колька остался, мне с ним было бы веселей, – хныкал я, – почему Кольку не отправили в ссылку?
– Потому, что Колька русский, а ты крымский татарин, – отвечал отец.
Так пришло ко мне понимание того, что я крымский татарин и только по этой причине меня ночью выгнали из дома, не позволили взять любимые книжки и игрушки, погрузили в вагоны для скота. А Колька остался у себя дома, ему хорошо, как и прежде, он спит, как когда-то я, в кровати, потому что он русский.
А я крымский татарин, мне голодно, мне страшно, меня куда-то везут в этом ужасном движущемся ящике, где плачут взрослые люди, где умирают старики и больные, и обернутые в белое полотно трупы лежат посереди вагона – места у стен удобны для живых.
Где мои игрушки и книги, где моя всякая одежда, где посуда, из которой я ел и пил? Где все то, что было недавно моим? А у Кольки все свое осталось, а может, он и мое оставленное прихватил, потому что он остался жить в том дворе, где жил и я, потому что он русский.
Вот так, господа-политологи, формируется национальный менталитет в России.
Летом семьдесят пятого года я ехал в маршрутном автобусе из Крымской астрофизической обсерватории в Бахчисарай. В салоне автобуса были расклеены плакаты, призывающие беречься от гриппа. Одна часть плакатов была на русском языке, другая – на украинском. Пьяный мужик вдруг начал ругаться во весь голос.
– Везде говорят, что Крым русский, чего же плакаты на украинском развесили? Сорвать их надо, к такой их матери! Крым – русская земля! Не надо нам здесь хохлов!
Тут другой пассажир, по-видимому, украинец, подал свой голос.
– Чего кричишь? Крым – это украинская земля! И не выступай, шовинист вонючий!
Перепалка разрасталась. Вмешались женщины, одни визжали «Убирайтесь к себе в Хохляндию!», другие столь же пронзительно орали «Кацапы проклятые, все под себя гребут! Наш Крым, украинский!»
Впереди меня сидел какой-то мужчина, по виду простой работяга, русоволосый и голубоглазый. Он, посмеиваясь, вполголоса вставил свою реплику:
– Чего это из-за чужого имущества ругаетесь? Крым татарский, а не русский и не украинский.
Орущие то ли не услышали, то ли сочли за благо не услышать эту бесспорную истину, и высокий патриотический «спор славян между собою» перешел, как водится, на личности. Хорошо, что автобус подошел к остановке, где большая часть пассажиров сошла, а вместе с ними и наиболее агрессивные патриоты. Насмешливый мужчина ехал дальше. Не думаю, что он распознал во мне татарина, вернее всего он определил во мне приезжего из столицы. И уже обращаясь непосредственно ко мне стал говорить.
– Татар выслали, а теперь ругаются из-за их земли. А за что их выслали? Вот, смотрите, мы проезжаем через татарский Бадрак, а там дальше будет русский Бадрак. Все полицейские при немцах и в той, и в другой деревне были из русского Бадрака, а выслали за сотрудничество с немцами почему-то татар.
Мне, конечно, было чрезвычайно приятно слышать такие речи, но я был в то же самое время и очень удивлен. Я внимательно оглядел словоохотливого пассажира – уж не татарин ли? Да нет, ни по виду, ни по говору никак на татарина не походит. Просто здравомыслящий, нормальный русский человек. Я как мог бесстрастно спросил его, возвращаются ли татары теперь в Крым, на что он ответил, что они вроде стали приезжать, да власти не стали их прописывать, стали отнимать купленные дома, и многие вынуждены были вернуться назад, в чужую для них Азию.
Ей богу, и сегодня еще я удивляюсь этой встрече.
А в Бахчисарае опять же маленькое, но приятное для сердца бедного крымского татарина событие. Я поднялся по крутой улочке повыше и остановился, оглядывая расположившийся внизу тесный лабиринт старых татарских дворов. Простояв так минут пять в глубокой грусти (каждый татарин грустит, когда видит свои села и города во власти чужаков), я вдруг заметил, что на заборе сидит и глядит на меня полненький мальчишка лет десяти. Растерявшись от неожиданности, я улыбнулся ему и произнес:
– Какие на твоем дереве крупные персики!
На что он ответил мне.
– Это еще не крупные. Дед мой говорит, что при татарах здесь вот такие персики были! – и он показал руками нечто больше подходящее по размерам на средней величины арбуз.
Если сегодня жительница крымского приморского города вещает по российскому телевидению, что ей все равно, будет ли Крым русским, украинским или белорусским – главное, чтобы оставался славянским, то это движение ее души можно понять: она боится, что ей придется отдавать татарский дом татарской семье, десять поколений которой проживали в этом крепком доме из крымского известняка. Точно так же человек, проживающий в коммунальной квартире и захвативший комнату арестованного соседа, не хочет возвращения этого соседа из ГУЛАГа.
Другой допущенный на всероссийское телевидение субъект, с дрожью в голосе заявляет, что не собирается уезжать из Крыма, потому что здесь похоронен его дед-полковник, получивший этот татарский дом за боевую доблесть на фронте. Да не уезжайте, живите в наших старых домах! Мы научились строить дома намного лучшие, чем те, которые так вам нравятся, и мы привыкли жить рядом с добрыми соседями славянами. Но не делайте вид, что забыли о том, что у татар здесь похоронены неисчислимые поколения!
Многое трудно понять человеку с нормальной нравственностью в поведении его современников, клеветавших, писавших доносы, мечтавших отнять чужую землю и чужой дом.
Скажите мне, как можно заявлять свое право на жилье, полученное от властей в награду за действительную воинскую доблесть и не задуматься при этом о том, что же случилось с теми людьми, которые построили этот дом на своей земле для себя?
Невозможно понять человеку с нормальной нравственностью, каким это образом какой-нибудь гестаповец или некий чекист после полных трудов дней и ночей возвращается домой и ласково обнимает жену и детей, как он проявляет заботу о своих родителях. Неужто эти мучители и садисты какие-то особенные люди, монстры с врожденным сродством к издевательствам над людьми? Наверное, бывали случаи, когда работник репрессивных органов, гордившийся до того своей службой «на переднем крае борьбы за благо человечества», кем бы это благо не определялось, – фюрером или любимым вождем всех народов, – вдруг столкнувшись с необходимостью проводить физические или моральные пытки арестантов, уходил из этих органов или хотя бы пытался уйти, подвергая риску себя и своих близких. Но могло происходить и так, что человек без врожденных, казалось бы, садистских наклонностей, не предполагавший, что на работе, требующей «держать руки в чистоте», придется бить, резать, расстреливать, морально издеваться, со временем, по мере выполнения должностной инструкции, и бьет беременных женщин, и режет связанных мужчин, и расстреливает, и подвергает издевательствам ученых или писателей, которые составляют гордость всего человечества. Как и почему так трансформируется человеческая душа?
В одних и тех же условиях одни ведут себя бесчеловечно, другие сохраняют свою нравственность. Моего приятеля сбил на городской улице проезжающий на «мерседесе» немецкий офицер. Не так уж важно, что мальчишка сам был виноват, ибо неосторожно перебегал улицу. Однако можно было ожидать, что мужчина за рулем проявит присущую человеку озабоченность судьбой покалеченного, по всей вероятности, ребенка. Однако офицер умчался, не затормозив. Но другой офицер вермахта отвез мальчика в военный госпиталь и вылечил его. Неужели же уже при рождении человека предопределено, быть ли ему в раю или в аду?
Невозможно понять нормальному человеку, как можно приютить у себя беглеца с целью выдать его преследователям. В Сибири дома селян имели задние окошка, в которые хозяева выставляли кусок хлеба, сало и крынку молока для путников, не имеющих желания быть обнаруженными. Почему же при «самом гуманном строе» этот обычай исчез?
У исповедующих ислам народов гостя, кем бы тот ни был, положено приютить и защитить. И такой обычай был не только у последователей ислама. Вспоминаю рассказ одного армянина, несколько лет содержавшего кофейню на пляже отдыхавших в Гаграх писателей, – его должны помнить многие, он потом готовил кофе в московском писательском Доме, – вспоминаю его красочный рассказ о событиях четырнадцатого года, когда турки убивали армян, а армяне турок. Отец моего армянина спрятал у себя в доме соседа-турка. Когда все же по доносу к нему ворвались жаждущие крови соплеменники, он вывел турка в ущелье через потайной ход в старом колодце. Но соплеменники, встретив возвращающегося хозяина, стали избивать его и к тому же вывели во двор его жену и детей. Турок не успел уйти далеко в горы и видел это. Он был вооружен и вернулся, чтобы защитить своего спасителя. Это ему удалось, и он увел армянина с семьей в турецкий анклав. Вместе они налаживали жизнь, вместе потом уехали в Абхазию.
– В сороковых годах отец не смог защитить своего турецкого друга, когда всех турок выселяли ночью куда-то за Урал, – говорил мой друг-армянин. – Умирая, отец велел мне искать Мустафу, но никаких сведений о нем я ни от кого не смог получить.
Невозможно понять нормальному человеку, как можно возмутиться этим повествованием и назвать отца рассказчика предателем, но я сам видел такого самоуверенного субъекта, моего современника. Что это за время, в котором нам довелось быть? Кто внес такие коррективы в мораль?
Невозможно понять движения души молодой русской учительницы, попавшей по распределению в северный поселок, когда она наказала своего ученика, давшего напиться воды из колодца проводимым этапом по поселку зекам. Господь простит ее, потому что она покаянно рассказывала о своем грехе спустя лет двадцать после комсомольской юности. Но ведь было такое в ее жизни. Кто внушил девушке ненависть к обездоленным?
И я присягаю на всех священных книгах человечества, что не из сердца человека, не из его головы проистекают эти непостижимые поступки. Рев, вой, шипенье казенного, свирепого патриотизма, по выражению Александра Герцена, заглушает всяческое человеческое чувство и превращает слабые души в постыдный рупор, в преступный инструмент авантюристов-державников.
Нынче стало обычным для некоторых людей, знающих о жизни по опыту, полученному не далее границ Садового кольца в городе Москве, стало обычным с насмешкой говорить о «так называемой дружбе народов в Советском Союзе». Да нет, милые вы мои, чрезмерно увлекшиеся критикой всего, что было прежде, дружба народов была, и была она в пределах, очерченных невмешательством советской власти. Спросите об этом у жителей сел и городов национальных «окраин» бывшего СССР. Вам расскажут, как люди дружили, соединялись в браке, дрались и защищались, не различая национальностей. Каждый знал сам про себя, что он армянин, узбек, грузин, украинец, татарин, а какой национальности его лучший друг или злейший враг – это было совершенно не важно. Но когда обеспокоенная такой истинной дружбой народов власть использовала свои испытанные пропагандистские меры, то это, к сожалению, часто срабатывало. А властям истинная дружба народов была совершенно не нужна, она боялась единения людей перед лицом деспотического режима.
Но были у советской власти и «первые ученики», бескорыстные «патриоты» державных идей. Это они называли узбеков в Узбекистане «зверями», эстонцев в Эстонии «гансами», обставляли города национальных республик провокационными лозунгами типа «Слава великому русскому народу». Для этих холуев понятие «дружба народов» было разменной монетой и трактовалось как требование, чтобы на кремлевских коммунистических концертах девушки и юноши в своих национальных костюмах танцевали под "барыню.
Философа Иммануила Канта поражали две вещи: звездное небо над головой и нравственный закон в душе человека. Второе обстоятельство некоторые люди, предоставляющие чрезмерные права эмоциям в ущерб анализу, порой ставят под сомнение. Но нравственности в людях действительно больше, чем безнравственности. Если вынести за скобки маньяков и безусловных мерзавцев, таких, как, например, Нерон, Иван Грозный, Лысенко, авторов войн от Второй мировой до чеченской, которые, безусловно, вне нормы, то человечество во все эпохи исповедует приоритет добра, сочувствия, взаимопомощи. Не много можно привести примеров злодеяний, совершаемых без наущения властей (которые в этом случае как раз среди тех, которые вынесены за скобки), без мнимого или действительного ощущения надвигающейся опасности, без, наконец, чувства отчаяния, когда близким тебе людям грозит гибель от голода или от болезни. Иными словами, приказ командира, страх и голод – вот причины, заставляющие человека совершить преступление перед совестью, перед Богом.