Текст книги "Русская жизнь. Сокровенный человек (апрель 2007)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Попробую ходить из угла в угол, чтобы не сидеть на кровати.
Холодный асфальтовый пол, выкрашенный масляной краской, очень неровен. Одиннадцать шагов вперед и назад… Долго продолжать такую прогулку было бы скучно, а свечей еще у меня нет. Приходится ждать света.
Идя в контору на свидание, в коридоре встретил Н. М. Кишкина, а затем и Бернацкого. Возвращаясь в свою клетку, увидел и Терещенко. Все они бодры и здоровы.
Поздно. Надо укладываться спать на свою холодную койку.
30 ноября.
Но окно тюрьмы высоко, Дверь железная с замком…
Лезут в голову обрывки давно забытой песни. День начался как вчера. От холодного пола и простуды еще накануне схватил насморк и не пошел на утреннюю прогулку. Два платка быстро израсходовались. Надо что-то придумывать для их сушки. В теплом углу с помощью ниточки и перекладинки из скрученной бумажки, заткнутой в решетку вентилятора, устраиваю сушилку. На всех стенах камеры нет ни одного гвоздика, а потому мое «изобретение» меня забавляет.
В теплом углу подвешенный на ниточке платок сохнет скоро, и я вполне доволен. За обедом дали щи из солонины, мало и скверно.
Саша прислала книги, белье, шведскую куртку. Теперь мне не будет так холодно. Ура!
Бедному Кокошкину достался совсем холодный номер, и его переводят далеко от нас, в 53-й. Я ему переслал плитку шоколада и в ответ получил кусочек колбасы. Все же друзья с воли не забывают улучшать наше питание.
В 7 час. вечера я думал, что дверь уже последний раз захлопнулась за караульным, принесшим мне ужин. Но вдруг появились неожиданно посетительницы: две сестры милосердия в сопровождении офицера караула.
– Не жалуетесь ли вы на что-либо?
– Нет, благодарю вас. На что же здесь жаловаться?
– Холодно?
– Да, холодно.
Ушли, и снова в камере глубокая тишина. Я уже собрался с удовольствием приняться за Луи Блана, как электричество внезапно погасло, и воцарился глубокий мрак. Но ненадолго. Теперь у меня есть и свечи, и спички. Ощупью их нашел и зажег. Мог читать и писать до 11 ч. ночи. Даже ссудил одну свечу Долгорукову, который оказался в полной темноте. Караульный пустил его на минуту ко мне в камеру, и мы поздоровались. В коридоре полный мрак. Остановилась вода в водопроводе. Во всем корпусе тишина и темнота абсолютная.
1 декабря.
В 9 час. утра вставать совсем еще темно. Холодно больше, чем вчера. Даже в теплом углу почти одинаковая температура.
Сегодня день свиданий. Увижу Шуру, быть может, придет и Юрий. Перед обедом неожиданный визит тюремного врача. Он вошел, в военной форме, сделал два шага в камеру, предусмотрительно заложил руки за спину и сухим формальным тоном спросил: «Медицинская помощь не нужна?»
– Нет.
Караульный внес щетку и глухо сказал:
– Для уборки.
Я стал подметать пол. Кстати, не будут попадаться под ноги какие-то шкурки от орехов. Очевидно, еще от прежнего квартиранта остались. На прогулке измерил дворик шагами. Всего кругом пяти сторон 180 шагов. Успел обойти шесть раз. Итого 1080 шагов, т. е. около 360 сажен.
Обед сегодня совсем плох. Суп пустой – без всего. Плавает один тонкий ломтик соленого огурца. Очевидно, это рассольник. Трудно поверить, чтобы так питался гарнизон крепости. Вероятно, такой общий котел только для заключенных.
Слава Богу, скоро пришла Саша и мы поговорили о всяких личных делах. Очень хочу получить к себе в камеру семейную группу. Хочу видеть, хотя таким образом, детей и Фроню, которую уже никогда, никогда больше не увижу. И до сих пор про эту смерть, про это нежданное и неизбывное горе не могу ни думать, ни говорить покойно. Судьба отказала мне даже в последнем утешении – проститься с Фроней. Не могу поверить, что все это реально. Так и кажется, что вздрогнешь и проснешься от тяжелого, кошмарного сна, что всего этого не было, не было, не было.
Дети… Да, хорошие они у меня, и пока я могу лишь радоваться на них. А как бы мы с нею вместе радовались успехам Аленушки, приезду Володи, шумному веселью Юрия или Туси, словам молчаливой и вдумчивой Риты. Да, как бы мы радовались и как бы отдыхали вместе от политических тревог и ужасов современных дней…
Гремит железный ключ. Караульный принес в оловянной миске пустую соленую похлебку на ужин.
Еще один тюремный день прошел.
2 декабря.
Звуки внешнего мира почти не достигают моей камеры. Не слышно боя часов на колокольне и даже пушечный выстрел не всегда отметишь. Так глухо звучит он среди неопределенного и гулкого шума, который днем почти всегда налицо. Сама камера звучит как резонатор; всякий звук в ней раздается усиленно и протяжно. Стук шагов, кашель, лязг отворяемой двери и скрип ключа – резко отдаются от сводчатого потолка и гудят вверху.
Снаружи не слышно ничего. Толстые стены не пропускают никаких звуков. Они не залетают даже в окно. Но зато все усиленно слышно, что делается в коридоре. Шаги караульного, разговор его с товарищами, звон посуды или шум отворяемой двери соседних камер, даже отрывистые фразы караульного с заключенными слышны хорошо. Правда, звуки не отчетливы, заглушены шумом, которым вторит коридор, но все же их слышно и иногда можно разобрать слова. Я совершенно ясно различаю голос высокий, металлический – Кокошкина, и низкий, мягкий бас Долгорукова. Иногда караульному приходит охота петь, и заунывные, тихие звуки русской песни жалобно слышатся в коридоре, сливаясь с гулкими отзвуками. Вчера два солдата по складам читали газету. Слов разобрать было нельзя, но самый процесс чтения, медленный и спотыкающийся, был слышен очень хорошо. Сегодня утром, когда еще было совсем темно, новый караульный читал, вероятно, при свете керосиновой лампочки, или наизусть какую-то «божественную» книгу. Выходило вроде монотонного чтения по покойнику. Читал долго и прилежно.
Саша и сегодня добилась свидания и пришла с каким-то знакомым врачом. Все беспокоится о моем здоровье. А у меня даже насморк прошел, и моя сушилка уже занята полотенцем.
Как только я показался на прогулку, голуби шумно слетели с карниза, желая получить хлеба. Они клевали его на дорожке и почти не взлетали при моем приближении. Их, вероятно, кормят здесь все заключенные.
В одиночестве всякое живое существо развлекает; в моей камере также оказались жильцы. Двух из них я встретил, впрочем, с негодованием, то были клопы. Один забрался в теплый угол, а другого я нашел уже вблизи кровати. Даже здесь эти паразиты приспособились. Очевидно, в последнее время не было недостатка в их жертвах.
А часов около восьми вечера к стеклу иллюминатора, за которым горит электрическая лампочка, прилетела, Богь весть откуда, маленькая мошка с серыми крылышками, покружилась и исчезла в темноте. Как попала она сюда? Чем живет? Я любовался ее трепетным слабым полетом, пока она не скрылась в сумраке комнаты. Принимаюсь за итальянскую грамматику.
3 декабря.
Еще темно, но уже не спится. Среди полной тишины из коридора доносится звучный и мерный храп. Очевидно, бедняк-караульный не вынес тяжести своего революционного долга.
Как жесток сон. Сегодня я видел во сне Фроню, детей, все, как было прежде, все, чего уже нет и что далеко. Сон не дает забвения, а пробуждение разрушает его зыбкий обман.
Вдали уже гремят ключи отпираемых камер. Сейчас войдет и ко мне солдат, положит на стол четыре куска сахару, возьмет чайник, чтобы налить кипятку и скажет:
– Здравствуйте.
– Здравствуйте, здравствуйте. Пора вставать, хотя в окне еще ни единого проблеска света.
На прогулке изучаю неправильный пятиугольник нашего внутреннего дворика. Наш бастион двухэтажный и пятью корпусами непрерывно окружает двор. Внутри двора насчитываю в двух сторонах по пяти окон. В верхнем и нижнем этаже, в двух по шести окон и в одной по три. Затем в углах между сторонами небольшие простенки по 1 окну.
Всего в верхнем этаже 30 окон, в нижнем 27. Место трех окон занимают одни ворота и две входных двери, ведущие в коридоры камер. К дворику внутри бастиона 4 примыкают коридоры, опоясывая его кольцом. Окна камер в сторону, противоположную от дворика. Судя по моей камере, кругом бастиона еще тянутся стены каких-то зданий. Если предположить, что в простенке с тремя окнами помещается контора и комнаты для свиданий, то, судя по количеству окон в коридорах, выходящих на дворик, в бастионе должно быть свыше 80 камер. Пока, кажется, все камеры нижнего этажа пусты, но, по-видимому, администрация ждет новых жильцов: ремонт труб продолжается, несмотря на воскресный день. Вчера за этим ремонтом наблюдал один из заключенных: я с радостью узнал в нем Пальчинского.
– Вот, чем приходится заниматься, – сказал он, иронически улыбаясь, и затем опять стал давать какие-то указания работавшему мастеру. Я шел на свидание и не остановился даже, тем более, что мой провожатый, матрос 2-го балтийского флотского экипажа, очень недоброжелательно отнесся к «разговору». На обратной дороге встреча была совсем не из приятных. Из бани в халате и туфлях, в сопровождении двух конвойных шел И. Г. Щегловитов. Он мало изменился за 9 месяцев. Впрочем, я быстро прошел мимо него и не успел рассмотреть как следует.
Самое хорошее время в тюрьме наступает после 7 час. вечера. Караульный внес пустую похлебку на ужин, чайник с кипятком и запер дверь до утра. Больше уже никто не потревожит. Не придет дневальный с щеткой, не явится с ненужным визитом тюремный врач с обычным вопросом о медицинской помощи, не принесут посылки или газет, напоминающих о внешнем мире.
4 декабря.
«С воли» прислали массу вещей и съестных припасов. К чему все это? Я и на свободе не очень ценил всякие удобства и снеди, а здесь они кажутся совсем лишними. Скажу, чтобы ничего мне не присылали.
Вот и мой караульный сегодня стал заговаривать о несправедливости нашего ареста и явно выказывал свое сочувствие. Он сменился вчера с ночи и сразу стал заботливо спрашивать, не холодно ли в камере. Дальше рассказал, что большевикам не все сочувствуют, показал, в виде примера, письмо от брата. Тот пишет, что надо перетерпеть это время, «все прижуклись» и все ругают социалистов.
– Вот так и дождутся, что опять царя захотят, – философски заметил мой новый покровитель. Оказывается, что с самого начала революции наши теперешние охранители заменили старых жандармов в крепости, и с тех пор служат здесь.
– Мы и при вас здесь служили, и при всех прежних правительствах, а большевики нам не доверяют, все хотят выгнать и заменить матросами, все требуют строгости к заключенным, а жалованье не платят вот уже второй месяц.
И неожиданно добавил: «Пропадут они со своим социализмом».
5 декабря.
Я лишился лишь своего перочинного ножа. Это, конечно, причиняет некоторые неудобства, но сущие пустяки по сравнению с прежним режимом. Не только солдаты, но и матросы, и офицеры караула очень корректны, хотя матросы имеют всего более озлобленный и суровый вид. Почему? Солдаты же, как общее правило, добродушны.
6 декабря.
У меня на столе плошечка с вишнево-красными цветами цикламена. Темные, круглые листья окружают красивые поникшие головки цветов. Их принесла вчера О. А. Кауфман. В сумраке тюремной камеры они выделяются странным пятном. Эти цветы в неволе так не подходят к суровой простоте и пустоте комнаты. Они говорят о другой жизни. Цветы в тюрьме. Что может быть более неожиданного, несочетаемого в соединении этих понятий. Цветы так красят внешнюю жизнь, тюрьма сводит ее почти на нет, почти к пределу физиологического жития. Цветы – продукт солнца, тепла, света и свободы. В тюрьме сумрачно, холодно, пусто. Украсить тюрьму – это противоестественно, украсить могилу – это понятно. И мне хотелось бы эти вишнево-красные цветы поставить на далекую могилу. Она так бедна теперь. В последний раз, когда я был там, она была занесена пушистым белым снегом. Мне было грустно, как никогда. Все скрыто под ним, все, что никогда не воскреснет к жизни, все, что прошло и сразу оборвалось. Зачем? Почему?
7 декабря.
Опять принесли всякую массу свертков с продуктами. И я снова пишу убедительные письма, чтобы ничего не присылали мне. Нужно так мало, и эти заботы друзей только удручают. Вечером я мирно читал, как вдруг неожиданный инцидент: часов около 8 вечера зовут меня в канцелярию и просят остаться в комнате с солдатом. А в это время, как оказывается, обыскивают камеру и приносят связку бумаг, которые лежали на полу. Я еще вчера с удивлением нашел ее среди вещей и еле просмотрел: там оказались секретарские бумаги за сентябрь – август. Я их хорошенько даже не рассматривал и положил на пол, удивляясь, кто и зачем мне их прислал. Не знаю даже, что в этой папке. Ужасно странно, что сегодня приходят с обыском и берут как раз эту папку. Что в ней кроме секретарских дел? Понятия не имею. Зачем она попала ко мне – совершенно не знаю. Удивительно странная история, которая, однако, раздражает меня своей бессмыслицей и неясностью.
8 декабря.
Саша на свидании принесла нашу фотографическую семейную группу и письма от девочек. Я едва удержался от слез, глядя на группу. Еще в апреле мы были вместе, все лица веселые, Фроня очень похожа и жива. А что осталось теперь! У меня сжимало горло, и я с трудом говорил. А тут еще письма девочек. Полные энергии и возмущения строчки Туси; она рвется в Петроград. И трогательные, не по-детски серьезные слова Аленушки. «Лучше уж умереть с голоду, но в Петрограде, а тут все равно мы умираем по кусочку, понемногу». Бедные крошки! Но как их привезти сюда. С кем их оставить здесь. Я долго не мог успокоиться и шагал из угла в угол своей десятиаршинной клетки. Что сделать? Что им написать?
Поздно вечером получил записку от Саши, что глупая история с бумагами, которые как-то попали ко мне в камеру, в Смольном разъяснена. Хорошо все, что хорошо кончается. Но я до сих пор не понимаю, зачем они ко мне попали, кто эту глупость сделал и почему про нее узнали и, устроив обыск, их нашли. Вся эта дикая история совершенно не укладывается в моей голове. Нужно было к нелепости случайного ареста прибавить нелепость чьей-то выходки или ошибки с этими бумагами. Даже в тюрьме спокойно не просидишь.
10 декабря.
Вечером неожиданно зашли ко мне члены «Красного Креста» – Н. Д. Соколов, снявший наконец свою черную шапочку с головы, и еще другой – первый посетивший меня здесь неизвестный мне гражданин. Мне предлагали хлопотать, принимая во внимание мои разные болезни, перевести в больницу. Я отказался покидать здесь моих товарищей и говорил лишь о необходимости позаботиться о Ф. Ф. Кокошкине, у которого плохи легкие. В самом деле, к чему менять место заключения, к которому уже привычка, на какое-либо другое. Лечиться? Но мои хронические недуги не излечиваются.
11 декабря.
Как непохожи люди друг на друга. В нашей казарменно-тюремной жизни меня очень занимает различие в словах, тоне, манере обращения наших дежурных часовых.
Один молча и угрюмо проводит свое дежурство, молча и тихо отпирает камеру, смущенно и мягко говорит «здравствуйте» утром или «пожалуйте на свидание» – днем. Во время прогулки незаметно подметает камеру или потом принесет от Долгорукова газеты. Другой – стучит и шумит в коридоре, поет, читает вслух по складам, стучит ключом, прежде чем отопрет дверь, не здоровается, шумно ставит на стол чайник или оловянную миску с деревянной ложкой. Особенно курьезна различная манера приносить утром сахар к чаю. Один принес мне эти 4 куска прямо на своей ладони, другой на своей барашковой шапке, третий – завернутыми в бумажку, четвертый, наконец, подал мне целый сверток, сказав: «Возьмите сами». Однажды карауль ный совсем не принес сахару, рассчитав, вероятно, что у меня и без казенного пайка много всякой всячины.
Некоторые, очевидно, стесняются своей роли тюремщиков, бывают грустны и смущены, предлагая, что полагается по правилам, убрать комнату и подавая щетку; другие, наоборот, развязны и даже как бы несколько удовлетворены заключением «буржуев».
После дурацкой истории с бумагами, попавшими ко мне, все стали более подозрительными.
Часовой с ружьем стоит у двери, а его спутник с шашкой ходит внутри дворика вокруг маленького дома; все время, как я хожу по внешнему кругу, он наравне со мной ходит, более медленно, по внутреннему кругу, не теряя ни минуты меня из виду. Даже смешно. Что может сделать безоружный человек, запертый кругом двухэтажными стенами бастиона. Но по «форме» полагается, и некоторые строго исполняют форму. В наше время полного разрушения дисциплины странно видеть довольно хорошую дисциплину у тюремной стражи.
Сегодня прогулка была очень поздно, в 4 1/2 часа, когда уже смерклось, и я напрасно брал свой хлеб: голуби улетели уже на ночлег, над двориком носились лишь галки, кружась и крича своим негармоническим криком.
12 декабря.
Сегодня Саша мне говорила о предстоящем надо мной суде, о необходимости найти защитника. Мне, по правде сказать, все равно. Я даже думаю, что не нужно никакой защиты. Пусть судят, как хотят. Все равно ведь это не суд, а извращение насилия. При чем же тут прикрасы защиты.
13 декабря.
Чем сумрачнее день, тем меньше света в моем бедном окне. Сегодня, когда я вышел на прогулку, солнце уже заходило. Только проносившиеся облачка на светлом небе были окрашены красивыми розоватыми, голубоватыми отблесками бледной вечерней зари. Хорошо как на воздухе.
– «Пожалуйте!» – говорит караульный.
15 минут прошли, надо возвращаться в свою комнату.
Вечером неожиданно зашли ко мне члены «Красного Креста» – Н. Д. Соколов, снявший наконец свою черную шапочку с головы, и еще другой – первый посетивший меня здесь неизвестный мне гражданин. Мне предлагали хлопотать, принимая во внимание мои разные болезни, перевести в больницу. Я отказался покидать здесь моих товарищей и говорил лишь о необходимости позаботиться о Ф. Ф. Кокошкине, у которого плохи легкие. В самом деле, к чему менять место заключения, к которому уже привычка, на какое-либо другое. Лечиться? Но мои хронические недуги не излечиваются.
14 декабря.
Наивно и близоруко думать, что революцию можно делать или не делать: она происходит и начинается вне зависимости от воли отдельных людей. Сколько раз ее пробовали «делать» и погибали от равнодушия окружающих и преследования врагов.
Она приходит как ураган и уходит чаще всего тогда, когда никто не подозревает ее близости, или все верят в ее прочность. Задержать революцию – такая же мечта, как и продолжить или углубить ее. Кто задержит бурю и кто ее остановит?
Это не фатум и не детерминизм. Это логическое развитие событий в громадном масштабе под влиянием громадной величины движущих сил. Сожаление, раскаяние, упреки и обвинения интересны и, быть может, уместны в индивидуальной жизни, в личных характеристиках или личных переживаниях. Для революции они ничто, они так же бесцельны, как гадания на тему «что было бы, если бы то-то и то-то не случилось, или если бы такой-то не сделал того-то»…
Если бы мне предложили, если бы это было возможно, начать все сначала или остановить, я бы ни одной минуты не сомневался бы, чтобы начать все сначала, несмотря на все ужасы, пережитые страной. И вот почему. Революция была неизбежна, ибо старое изжило себя. Равновесие было нарушено давно, и в основе русской государственности, которую недаром мы называли колоссом на глиняных ногах, лежали темные народные массы, лишенные государственной связи, понимания общественности и идеалов интеллигенции, лишенные часто даже простого патриотизма. Поразительное несоответствие между верхушкой общества и его основанием, между вождями государства в прошлых его формах, а также и вождями будущего и массой населения – меня поразило еще в юности.
Вот почему я всегда стоял за эволюцию, хотя она идет такими тихими шагами, а не за революцию, которая может, хотя и быстро, но привести к неожиданной и невероятной катастрофе, ибо между ее интеллигентными вожаками и массами – непроходимая пропасть. Теперь, когда революция произошла, бесцельно говорить о том, хорошо это или плохо. Правда, многие, и я в том числе, мечтали лишь о перевороте, а не о революции такого объема, но это лишь было проявление нашего желания, а не реальной возможности. Теперь, когда революция произошла в таких размерах и в таком направлении, какого тогда никто не мог предвидеть, встретил в коридоре маленькую девочку 4-5 лет, которая с беззаботным видом и веселыми глазками прогуливалась под нашими мрачными сводами. Ребенок, гуляющий в тюрьме! Оказалась она дочкой одного из караульных. В другой раз я ее застал за чаепитием. Она преважно сидела за столом, еле доставая до него своим подбородком, и деловито грызла кусок сахару, запивая чаем. Окружающее ее занимало мало. Она была не робкого десятка и не обратила на меня ни малейшего внимания, когда я потрепал ее по щеке.
Мне стало грустно, как никогда.
16 декабря.
Как это странно. Сегодня, возвращаясь к себе в камеру, я с изумлением настоящего этой тюрьмы? Какие впечатления эти стены и своды, эти запертые в клетки люди заронят в ее душу? Она еще слишком мала, но я слышу сейчас в коридоре ее вопросы. Она что-то спрашивает у караульного. Не могу, к сожалению, разобрать ее лепета. Что она спрашивает? Что они отвечают? Гулкое эхо свода смешивает их голоса. Я слышу потом, как она начинает бегать и играть. Но прошли ли вопросы без ответа, или подвижность ребенка прошла мимо них? Топот ножонок затихает вдали, больше ничего уже не слышно.
17 декабря.
Да, одиночество хорошо. Оно необходимо в иные моменты, оно пришло ко мне вовремя, чтобы пережить и передумать все, что упало на голову за эти месяцы.
Вчера у меня не было даже прогулки. Уж не знаю почему. Потому ли, что взамен ее мне предложили идти в баню, или просто забыли. Во всяком случае я был рад бане. Я люблю русскую баню. Она оказалась
у нас как раз посреди дворика в «одноэтажном доме». Гарнизонно-крепостной устав был соблюден, и в предбаннике меня сторожил солдат с ружьем. Он же прервал и мои души из бадьи. Баня неплоха, но очень грязна и плохо содержится. Полы прогнили, лавки грязны и т. д.
18 декабря.
Маленькая девчурка становится более частой посетительницей нашего коридора. Сегодня я слышал ее топанье и ее детский голосок за дверью. Когда мне принесли посылку от Саши, она стояла и смотрела в двери моей камеры. Я протянул ей леденцов, она взяла и повторила, что ей сказал караульный, – «спасибо».
В капоре, из-под которого выбиваются льняные кудри, в шубке и маленьких ботиночках, с милым личиком и серьезными умными глазками, она стояла и смотрела на меня. Какие мысли пришли в голову этому бедному ребенку, когда запирали двери камеры, где она видит в коридоре десятки запертых дверей, за которыми сидят люди. Может ли она не понять, а лишь почувствовать горе и ужас прошлого и все же я говорю – лучше, что она уже произошла! Лучше, когда лавина, нависшая над государством, уже скатилась и перестает ему угрожать. Лучше, что до дна раскрылась пропасть между народом и интеллигенцией и стала, наконец, заполняться обломками прошлого режима. Лучше, когда курок ружья уже спущен и выстрел произошел, чем ожидать его с секунды на секунду. Лучше потому, что только теперь может начаться реальная созидательная работа, замена глиняных ног русского колосса достойным его и надежным фундаментом. Вот почему я не сожалею о происшедшем, готов его повторить и не опасаюсь будущего.
Рано или поздно начнется постройка новой государственности на единственно возможном и незыблемом фундаменте. Вот почему я приемлю революцию, и не только приемлю, но и приветствую, и не только приветствую, но и утверждаю. Если бы мне предложили начать ее с начала, я, не колеблясь, сказал бы теперь: «Начнем!»
19 декабря.
А сколько в этой тишине мучительной неизвестности. Вчера узнал от Саши, что помощник нашего коменданта Павлов подверг наказанию А. В. Карташева, посадил его в карцер и был очень груб, угрожал расправой. Все министры объявили голодовку, требуя арестованного Карташева освободить. Никто из нас не подозревал обо всем происшедшем, иначе мы тотчас же присоединились бы все к протесту. Негодяи! Министры узнали о происшедшем с Карташевым только на совместной прогулке. Мы же лишены этого, и до сих пор гуляем поодиночке. Почему? Не понимаю. Да, в нашей тишине и при теперешних порядках могут происходить молчаливые трагедии, бессмысленные жестокости и издевательства. Вчера я видел во время свидания Ф. Ф. Кокошкина. Он, бедняга, побледнел, и лицо стало как будто немного одутловатым. Вот для его туберкулеза заключение дрянная штука. Вообще, все же долго быть в одиночке, даже в наших удовлетворительных условиях, очень плохо для здоровья. Уже два дня как мне не спится, не хочется есть, голова тяжелая и пустая. Надо заставлять себя работать.
20 декабря.
Число заключенных увеличилось у нас, вероятно, очень значительно. Моя прогулка сегодня состоялась только в пять часов дня. Сумерки уже были вполне. Темносерое небо точно спускалось над нашим двориком, золотая игла собора виднелась в надвигающейся темноте, веселых голубей не было давно уже, и только изредка на деревьях каркала не заснувшая еще галка. Во дворике было почти совсем темно; фигуры часовых еле были заметны у крыльца; дым из труб, спускаясь вниз, наполнял воздух буроватым, горьким туманом. Я кружился вдоль стен без мысли, машинально и тихо.
21 декабря.
Как хорошо было гулять сегодня. Было пасмурно, шел мягкими, пушистыми хлопьями снег, и его белая пелена покрыла все дорожки и деревья во дворе. Было жаль уходить опять под своды тюрьмы.
Наша стража, видимо, частью переменилась. Много новых, совсем простецких лиц.
А вечером впервые в коридоре шла картежная игра, судя по хлопанью карт по столу и шумному разговору. Впрочем, часам к 10 все стихло по-прежнему, но ненадолго. Очевидно, ходили ужинать. А затем картеж и шум продолжались задолго после полуночи.
22 декабря.
Сегодня прогулка была ранняя. Солнце, наконец-то снова я вижу солнце и голубое небо. Снег и мороз окончательно закрыли мне окошко камеры. Я думал, что на дворе сумрачно и туманно, а когда вышел, я был поражен картиной нашего двора. Какая сегодня красота. Небо ясноголубое. Солнце золотит своим блеском одну из стен, снегом покрытую крышу и верхушки деревьев. Все ветви увешаны искристыми шапками пушистого снега, стоят, словно разубранные в праздничный наряд. От мороза снег хрустит под ногами и воздух чистый и густой. Хочется дышать, хочется не спускать глаз с голубого неба, где острой иглой и блеском золота сверкает шпиль колокольни. Бодрый и радостный возвратился я с прогулки.
Сегодня в коридоре гуляет опять наша маленькая гостья. Оказывается, эта девчурка – дочка нашего сегодняшнего караульного. Он по-прежнему очень любезен со мной. Сам подметал мою камеру, спросил, я ли тот Шингарев, который был в Думе и много заступался за народ. «Мы читали ваши речи», – сказал он в заключение.
Все время в коридоре была моя девчурка. Оказывается, ее зовут Рут (Руфь?), ее отец – эстонец, и ей 4 года. Когда приносили ко мне в камеру ужин, она тоже пришла, уже без своего чепчика. Славная головка с льняными волосами и темными глазами. Яблоко привело ее в восторг. Мы сделались друзьями, и она показала мне свою игрушку: маленькую стеклянную банку. Игрушка так же бедна, как и ее место прогулок – тюремный коридор. Видеть у себя в гостях такую крошку – это целое событие в нашей жизни одиночного заключения.
23 декабря.
Солнце, солнце и сегодня. Верхушки деревьев и дым из труб светятся нежно-розовым блеском. Золотая игла матово посеребрена инеем. Небо от мороза ясное и высокое. А в камере снег, и морозовые узоры совсем закрыли стекла. Темно, сумрачно. И не думаешь, как хорошо снаружи.
24 декабря.
На дворе метель. Даже у нас, в нашем маленьком дворе, сугробы снега. И снежная пыль залепляет глаза. Мое окно тускло совсем. В камере холодно, и руки стынут, когда читаешь или пишешь.
Принесли от Саши посылку и письмо от папы. Это единственная весточка из внешнего мира. Я спокоен теперь, так как Юрий приехал в Воронеж вместе с сестрами.
Сочельник. Как весело когда-то проводили этот день у нас, когда вечером дети собирались за елкой, пели, вертелись кругом. Я помню их совсем маленькими. Их надо было брать на руки, чтобы показать елку. Потом они вырастали, и все же их радость была так ясна и так светла…
Как глупо начальство тюрьмы. Мне Саша принесла елочку, но ее не разрешили передать. Какая ненужная и бессмысленная дисциплина. Все же в мешке с провизией осталась одна маленькая веточка, совсем крошечная, а потом мне передали и восковую свечку. Я разрезал ее на четыре куска, устроил елку и зажег. Она горит у меня на столе своими детскими огнями… А слезы невольно катятся по щекам. Какое ужасное слово – н и к о г д а!…
Да, никогда не вернутся эти прежние дни, когда мы были все вместе. Как много отнято у детей, особенно у девочек. Как они проживут без матери, пока вырастут? Как заменить им мать? Разве это мыслимо… Огоньки моей елочки горят. Я думаю о тех, кого здесь нет. О тех, кто дороже всех, и о той, которую уже никогда, никогда не увижу. Всего три месяца вчера прошло со дня ее смерти. Три месяца мучительной, безнадежной тоски.
25 декабря.
Писать не хочется. Солнечный морозный день, совсем как святочный в Воронеже, невольно манит вон из тюрьмы. Что-то случилось с нашими кухарями. Для праздника нас оставили без горячего обеда и выдали лишь по банке консервов. На первый день Рождества оставить фактически без обеда людей, запертых в каменных холодных стенах, – злая небрежность или гадкий умысел обидеть беззащитных. У меня все есть, я сыт, но ведь здесь у многих нет ни родных, ни знакомых в Петрограде. Каково им на первый день праздника получить кусок черного хлеба и ложку холодной каши. Мне было больно за других. Консервы я не люблю и спокойно отдал их назад солдату.
Вероятно, с провизией трудно. За последнюю неделю четыре раза уже у нас был пустой суп, где было немного муки, соли, иногда капусты или тоненьких ломтика (2-3) соленого огурца. Очевидно, продовольствие окончательно расстраивается. Неужели гарнизон так может питаться? Но тогда почему же вчера вечером приходил какой-то чин спрашивать меня, не желаю ли я перейти на стол «общественной» столовой. Значит, все же есть более хорошая пища за деньги. Я отказался. Мне ничего больше не надо. Всего, что мне приносят, мне больше чем достаточно.
Как– то провели этот день в Воронеже мои дочурки и Юрий? Как редко вижу их я во сне. И чем больше хочется их увидеть, тем больше их образы исчезают из сновидений.
26 декабря.
Как это смешно. Нам выдали «праздничную» колбасу, больше чем по фунту на человека. Все же хотят этим «подкрасить» наше житие. Солдат производил эту операцию с довольным видом. Однако горячего нам все же не дали. Около 2-х час. принесли только одну ложку холодной гречневой каши. Причины кухонной «забастовки» мне остаются неизвестными. Колбаса точно нафарширована солью. Сегодня не только без обеда, но и без прогулки. Это последнее много чувствительнее. В камере очень надоедают мне сердцебиения. Прежде они были так редки, теперь, видимо, процесс склероза за последние два месяца очень подвинулся вперед. Это так понятно. Бог с ним. Я ничего не имел бы против прекращения его неугомонной работы. Я никогда не боялся смерти. Два раза она заглянула мне в глаза, и я оставался спокойным. Последний раз это было, когда меня душил дифтерит в 1895 г., но тогда мне почти нечего было терять… А теперь… Я спокойно кончил бы свое земное бытие, но дети!… Я не знаю, что я им даю и дам, но все же хочется верить, что со мной им будет легче прожить юные годы. Да, пока Аленушке будет 20 лет, вот этот срок (9– 10 лет) я хотел бы иметь перед собой. Больше мне, лично мне ничего не надо. Даст ли мне этот срок судьба и склероз? Саша все же хочет добиваться перевода меня в больницу. Зачем? Об этом говорил мне вечером и И. И. Манухин, зайдя ко мне в камеру. Говорит, что я выгляжу плохо.