Текст книги "Русская жизнь. Гражданская война (октябрь 2008)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
* ОБРАЗЫ *
Захар Прилепин
Terra Tartarara
Это случилось, когда ничего уже случиться не могло
Все, как всегда, началось неожиданно. Спустя три дня уже никто не мог поверить, что всего этого не было еще неделю назад.
Неделю назад в стране Terre Tartarara выступал министр финансов и в очередной раз уверил всех, что ничего не случится. Неделю назад на первой полосе в прошлом оппозиционной газеты Tomorrow было опубликовано 116-е за минувший год интервью главного редактора с представителем главы госкомитета то ли по энергетике, то ли по кибернетике: в целом, смысл и вопросов и ответов интервью сводился к тому, что Empire № 5 уже вокруг нас, и ее можно потрогать руками. Неделю назад телевидение было как телевидение, президент как президент, Мalakhov как Мalakhov, Sobchak как Sobchak, Мalakhov как Мalakhov.
Ничего не предвещало беды.
Были некоторые проблемы с бывшей колонией страны, землей Ukraine, там как-то постепенно, разгораясь понемногу, началась чуть ли не гражданская война, West против East. Но с другой стороны – разве это касалось страны Terre Tartarara? Напротив, чужие нелады стали, как поначалу казалось, отличным способом еще раз сплотиться вокруг власти в своей земле, где подобного кошмара безусловно никто никогда не допустит.
Нужно было, конечно же, что-то предпринимать, тем более что по всей стране неожиданно стали самоорганизовываться добровольческие пункты, которые легко переходили границу и терялись на просторах Ukraine.
Но все как-то ничего не предпринималось, тем более что внутренняя обстановка все-таки несколько раздражала.
Уже около полугода маленькие банки лопались один за другим, а большие уже устали их подъедать. По всей стране разорилось несколько тысяч малых и средних предприятий, которые не смогли взять вовремя нужные им кредиты, и стремительно расстались сначала со своими работниками, потом со своими помещениями, затем со своими директорами и звучными юридическими именами. Большие банки сначала гарантированно выдавали вклады напуганному и недоверчивому населению в объеме до 700 тысяч, потом сумму снизили до 400 тысяч, потом – до 200.
Все это, впрочем, по-прежнему не имело никакого значения.
Больше всего нервничали граждане, имеющие хоть что-то, но они точно не хотели иметь дело с, так сказать, оппозицией. И, значит, ничего произойти не могло.
А те, кто как и прежде, не имели ничего, смотрели на, так сказать, оппозицию с тем же удивлением, как мужики и мальчишки, зависшие на заборах и деревьях, смотрели в свое время на riot of decembrist.
Оппозиция, как и прежде, щетинилась и повышала голос, но это было немое кино. Тут и не такое не замечали.
К примеру, где-то в районе Caucasus, кажется, в Ingush Republic, уже несколько месяцев шла небольшая позиционная война, имели место захваты заложников и убийства первых административных лиц.
Но и это, знаете, не имело никакого значения.
Равно как и новый виток передела собственности в портовом городе St. Petersburg, связанный с очередной сменой местной власти.
Равно как и недавний случай у границы с государством China, где было вырезано несколько деревень. На главной площади страны, в Большой Башне, минуту подумали, что, может, стоит заявить ноту протеста по этому поводу, но так как никто в мире ничего не заметил, решили тоже ничего не замечать. И не заметили. Быстро отвлеклись на иные заботы, их было много – беда с этими оффшорами.
… Да и какой смысл в этих деревнях, есть они, нету их…
Здесь вообще мало что имело значение ровно до того момента, когда нежданно, в одну секунду значение стало иметь все, в том числе и не имевшее его в принципе. Разом обвалились все смыслы, и все люди предстали голые.
А началось так, по глупости.
Губернатор области N, крайне встревоженный происходящими в его личной карьере событиями, проснулся больной, раздраженный и даже раздавленный. Его, это уже было точно известно, не переназначили на новый срок. Вчера он был на приеме в Большой Башне и, посекундно задыхаясь, пытался доказать, что с его уходом регион обвалится и рассыплется, экономика остановится, а элиты рассеются. Его молча выслушали и не ответили ни слова.
Пора было вставать и уходить.
Губернатор встал, лобастый, лысый и потный, и еще секунду стоял, дерзнув смотреть самому главному человеку в державе прямо в глаза.
– Вас услышали, – сказал самый главный, не отводя взгляда, и губернатор почувствовал, что его жизненный путь завершен, и он ничего уже не успеет, ничего уже не сможет, никому уже не нужен.
– Да что вы услышали… – в сердцах сказал он, разворачиваясь к дверям, и уже на букве «ш» в слове «услышали» начал седеть корнями волос от ненароком вырвавшейся, оплошной и нелепой фразы. На выходе он оглянулся быстрым, взмыленным кабаньим взглядом, надеясь, что никто не понял сказанного им, но по первозданной брезгливости лица главного, уже выговаривавшего что-то секретарю, все стало окончательно ясно.
Утром губернатор пришел на работу с жуткой головной болью, и тут же был огорошен своим собственным ставленником и крепким другом, начальником местного MVD, потребовавшим срочной встречи и с порога доложившим о шумных беспорядках в кварталах проживания выходцев с Caucasus.
– В чем проблема? – прохрипел губернатор, сжимая голову и потряхивая ей, в детском ожидании, что произошедшее вчера окажется все-таки сном.
– Выходцы с Caucasus утверждают, что милиция убила их человека. Это был очень важный человек. Муфтий.
– Кто?!
– Mufti.
– Кто убил, я спрашиваю? – прорычал губернатор.
– Наши опера. Вчера. В кафе на рынке, – скороговоркой ответил глава MVD. – Но это пока закрытая информация.
Губернатор сжал голову еще раз, так, что, показалось, хрустнула черепная коробка.
– Это не сон, – сказал губернатор. Начальник MVD вскинул умные глаза, понял, что фраза его не касается, и сделал вид, что ничего не расслышал.
– Сядь, – попросил губернатор. – Давай-ка, выпьем, – и вызвал секретаря.
Принесли коньяк, включили огромный телевизор, размещавшийся напротив губернаторского кресла, закрытый в обычное время специальной панелью. Сразу угодили в новости. В Ingush Republic вчера ночью была попытка штурмовать здания MVD и республиканской управы. Властью был открыт огонь на поражение, погибли люди.
Следом шел комментарий второго лица в государстве, который привычно и жестко говорил о необходимости соблюдения конституционного порядка и недвусмысленно выразил поддержку руководству Ingush Republic. Видимо, ему больше ничего не оставалось делать: а кого еще было поддерживать там, в конце концов.
Тут начальнику MVD позвонили, и он несколько секунд сидел с ледяным лицом; маленькая трубка почти исчезла в мохнатом ухе.
– Демонстрация у здания MVD. Весь центральный рынок собрался… – сообщил он губернатору, отключившись. -… Возбужденные…
(Наполненные стаканы остались стоять на столе. Этот коньяк выпьет спустя день совершенно посторонний человек, в недавнем прошлом – водитель трамвая.)
– Пожестче там! – крикнул губернатор вслед начальнику MVD, вдохновленный увиденной на экране картинкой. – Дави, если что!
– Пожестче там! Выводи спецназ, – отзвонился начальник MVD своему заместителю спустя минуту.
– Пожестче, ребята! – сказал начальник спецназа личному составу за 10 минут до того, как они высыпали в заднем дворе здания MVD, и за 15 минут до того, как они выстроились цепью перед злыми, гортанно кричащими людьми.
Собственно, стрелять никто не собирался, но в толпе кто-то бросил безобидный, но очень дымный взрыв-пакет, и у парня по имени Gavrila Princip, не выдержали нервы. (Он только что отслужил «срочку» в районе Caucasus, и собирался жениться на подруге убитого в Ingush Republic однополчанина – но подруга была против.) Gavrila, неожиданно для себя самого, дал очередь прямо в толпу, а толпа неожиданно для самой себя, тоже оказалась немного вооружена. Стрелять начали все, но у спецназа стволов было больше, и вскоре они убили множество людей, причем, отдельных из них догоняли уже во дворах.
По странному стечению обстоятельств в тот же день через тот же город проезжал поезд, где один вагон был занят парой взводов из состава спецбатальона «Caucasus – East» – они направлялись в портовый город St. Petersburg, разрулить одну сложную ситуацию, связанную с очередным переделом собственности.
В городе N вспомнили об этом только за десять минут до прибытия поезда. Начальник MVD решил блокировать опасный вагон, во избежание эксцессов, тем более что в городе творилось черт знает что. Но в вагоне уже знали о происходящем – им отзвонились собратья из города N, причем звонок, как и следовало ожидать, был маловнятный: в трубку кричали, что «… тут озверели совсем… стреляют всех подряд… Dghohar убит… да-да, двоюродный брат твоего дяди по матери… Hasan убит… да, да, шурин твоего троюродного брата по отцу… вас положат прямо в поезде, клянусь… береги себя, брат!»
Был сорван стоп-кран, бригада высадилась в течение сорока секунд, через 11 минут захватила на трассе три легковых машины и фуру, через 27 минут беспрепятственно, за 1500 rupee, въехала в город через пост GIBDD; а через 39 минут в городе началась гражданская война.
Начальник MVD был убит одним из первых случайной пулей, влетевшей в окно его кабинета, а затем в мохнатое ухо.
Растерявшийся губернатор позвонил в Большую Башню. Его соединили с нужным человеком. Нужный человек безобразно накричал на губернатора (кричал почему-то с акцентом), а в финале разговора послал собеседника прямым текстом.
Слыша беспрестанную стрельбу по всему городу, губернатор выпил два стакана коньяка, сказал: «Да пошли вы сами…», заказал бронированное авто и выехал в аэропорт, откуда вскоре вылетел за границу.
На помощь бойцам спецбатальона «Caucasus – East» стремительно выдвинулось ополчение из соседнего региона. На помощь горожанам стремительно вернулось ополчение, направлявшееся в сторону Ukraine.
Регион оказался лишен управления, и в городе немедленно начались погромы. Свои боевые бригады быстрее всех организовали: местная преступная группировка – это раз, и служба охраны градообразующего предприятия – это два.
В течение двух суток партизанская война и хаос перекинулись в соседние регионы. В тот же день, в разных концах страны, никто уже не знает по какой причине, случились две крупные аварии; в Ingush Republic все-таки сменилась власть, и новоприбывшие сразу же объявили о своей независимости; у границы с государством China началась натуральная резня; в портовом городе St. Petersburg другие два взвода спецбатальона «Caucasus – East», все-таки добравшиеся до места назначения, взяли заложников, но ничего не потребовали.
Зато банки, наконец, лопнули, сразу все. Остановился транспорт. Упал курс rupee.
Воинские подразделения центральной части страны стремительно проявили свою полную деградацию. Самоорганизованные части народного ополчения отказывались воспринимать хоть чьи-то приказы; но им никто ничего и не приказывал.
Когда, на пятый день, обращение к нации из глубин Большой Башни было все-таки готово, в половине центральной части страны не было ни местной власти, ни электричества.
… Странная встреча случилась спустя неделю у бывшего губернатора.
Он шел по шумному коридору многоэтажного здания; здесь никто не говорил на его родном языке, но все говорили на чужом, неустанно перебегая из комнаты в комнату (на телевизионных экранах шли стремительные, невнятные, шумные новости из родной страны губернатора). Он только что провел, как сам он это назвал, «консультацию».
У переводчика были рыжие пальцы, он сидел совершенно бесстрастно, но губернатор мучительно мечтал удавить этого свидетеля сразу после завершения беседы.
Но беседа завершилась, и он никого не удавил, а шел себе и шел по коридору.
И тут ему встретился тот человек, что неделю назад послал его прямым текстом, когда губернатор звонил в Большую Башню.
Они минуту стояли молча друг напротив друга.
– Ты что здесь делаешь? – мрачным шепотом спросил житель Большой Башни; впрочем, в речи его чувствовалась некая неуверенность.
– Ты же меня послал, – сказал бывший губернатор шепотом, ухмыляясь, и уверенно перейдя на «ты», – ты сам, что здесь делаешь? – спросил он.
– … Я не послал, – ответили ему, и улыбка смягчила губы отвечавшего. – Я не послал тебя, – повторил он по слогам, – я просто назначил тебе встречу. И, видишь, мы все здесь встретились.
Дмитрий Ольшанский
Двое с пальмовыми ветвями
1 мая 1918 года в Москве
Cхожие мысли однажды услышал я и в проповеди снегиревского батюшки отца Никодима. Как-то заговорив о вражде христиан между собой, он вдруг резко перешел к нашей Гражданской войне и заявил, что она никому в укор поставлена быть не может. Те, кто в ней убивал, и те, кто погибли, каждый на свой лад хотели спасения человеческого рода. Они, исполнившись верой, как и положено, под водительством пророков и пастырей, шли к раю – неважно, небесному или земному. Ошибались они или нет, судить не нам.
Владимир Шаров
конспиратор
Бывший студент, бывший социалист-максималист самого разрушительного направления, бывший наследник трехэтажного дома на Долгоруковской улице, теперь уже безнадежно национализированного, бывший ниспровергатель основ, впервые в жизни оставшийся без родителей и потому стремительно, в шесть месяцев, повзрослевший, Григорий Исаакович с раннего утра топтался возле Исторического Музея и старательно делал вид, будто участвует в первомайском шествии.
Затеряться в толпе, как велел ему вчера Флегонт, оказалось не так-то просто.
– Вас ни в коем случае не должно быть заметно, – зудил Флегонт, снова и снова нервически поправляя рваную, для пущей конспирации полностью затемнившую окно занавеску, – но за те часы, что большевики проведут на площади, вы узнаете о них все, что только возможно. Содержание речей, численность полков, их вооружение, личная охрана главарей, автомобили, оцепление у всех ворот, слухи, происшествия, китайцы – нас интересуют любые сведения, что вы там выведаете. Со своей стороны, я обещаю доложить лично Борису Викторовичу о ваших успехах, если, конечно… – тут Флегонт окончательно уткнулся взглядом в занавеску и на минуту перестал замечать своего подчиненного, -…таковые, как мы надеемся, воспоследуют.
Мысль о том, что его успехи станут известны самому Борису Викторовичу, была сладкая, пьяная.
Но пока что докладывать было нечего.
Военный парад и все основные торжества, как обьяснили Григорию Исааковичу словоохотливые старухи у Иверской, почему-то перенесли на Ходынку, в то время как здесь вот уже третий час происходило нечто весьма заурядное и ничем совершенно не примечательное. Вздрагивая и уворачиваясь от пронзительного ветра, со стороны Никольской улицы по направлению к Москворецкой брели небольшие, по трое-пятеро, компании победившего пролетариата, все довольно оборванные и облезлые. Всякий раз, когда ветер хищно налетал на них, знамена с кривоватыми надписями «Освобожденный труд раскует мир из цепей капитала!», «Каждому гражданину революция дарует жизнь, но жизнь и потребует!», «Проснись дремлющий рабочий! Гидра буржуазии не спит!» сами собой широко развертывались и летели высоко над головами, но, как только порыв стихал, флаги и лозунги почти что падали на головы шествующих, и те, бранясь и бормоча что-то, отдирали их от себя и вяло подымали руки.
Хуже всего было то, что и ему самому, разумеется, в целях конспирации, приходилось держать в руках знамя с лозунгом. «Одолеем чуму империализма и капитала!» – торжественно сообщал Григорий Исаакович Красной площади и всему миру, сгорая в это время со стыда, хотя еще год назад он, по правде сказать, был бы счастлив разгуливать с чем-то подобным.
Время от времени на голову Григорию Исааковичу сыпались какие-то мокрые бумажки – должно быть, листовки, сброшенные с противно гудящего наверху аэроплана. Развернув одну из них, он с ненавистью узнал о том, кто, а именно он сам, сегодня является авангардом мирового рабочего движения, переходящего в наступление на эксплуататорские классы. Листовка то и дело бесцеремонно тыкала, как если бы хулиганским жестом брала читателя за пуговицу, и грустнее всего было узнавать в тяжеловесных оборотах речи неизвестного комиссара те самые выражения, которыми он сам еще так недавно громил несознательных товарищей по университетскому курсу.
Уже не думая о конспирации, он красноречиво озирался по сторонам, великое множество раз бесцельно бродил вдоль стены Музея, а когда наконец спохватывался, что со всех сторон на него могут быть устремлены злые, подозрительные взгляды – неуклюже сплевывал и спешно показывал пустоте вокруг себя семечки и папиросы, предусмотрительно купленные в целях уравнения себя с народом и теперь без всякого употребления томившиеся в карманах.
Но сколько не жди, а Флегонт будет им недоволен.
Никто не выступал еще сегодня на площади, хотя деревянная трибуна возле Минина и Пожарского явно готовилась для ораторов. Никаких полков пока видно не было. Из всех видов вооружений ему бросились в глаза только отдельные винтовки за спинами нескольких то ли красноармейцев, то ли краснофлотцев, то ли красногвардейцев, явно разбойничьего вида типов, которые одни на всей демонстрации сохраняли важное выражение лиц, до того важное, что самый высокий из них то и дело снимал оружие с плеча и позировал с ним, словно бы только что самолично изловил если не самого Клемансо, то уж по меньшей мере Керенского. Никого из известных по фотографическим изображениям и карикатурам вождей в первомайских рядах также не наблюдалось – возможно, они сразу отправились на Ходынку, а может быть, все еще тревожно ожидали чего-то за своими крепостными стенами. Из всех слухов, которые Григорию Исааковичу удалось подцепить у Иверской (расспрашивать хмурых пролетариев он, к стыду своему, так и не решился), самым правдоподобным был тот, что большевики, мол, готовят все эти праздники и командуют шествиями для того только, чтобы в конце концов, и не далее как этим же летом, вернуть на престол Николая, тайными агентами которого они и являются. Вот только восстановят в народе порядок и послушание – и сразу же царя на место.
Но Григорий Исаакович сомневался, что Флегонта заинтересует народная логика.
И, уж конечно, здесь не было ни одного китайца. Один скверный ветер, и все больше с дождем. Состоящая из разноцветных кружков, ромбов и прямоугольников гидра буржуазии, нарисованная на большой доске, намокла и расплылась, от чего приняла вид еще более отвратительный. Стоять на одном месте, соблюдая при этом конспирацию, за всеми наблюдать и ждать важных событий было холодно.
А может их и не будет, событий?
Семечки, которые он все равно не умел грызть, выскользнули из ладони и посыпались на мостовую. Григорий Исаакович проклинал всех. Флегонта, который отправил его сюда мерзнуть неизвестно зачем. Комиссаров, предъявляющих себя массам повсюду, но только не там, где ему выпало сегодня дежурить. Дремлющих на ходу пролетариев, с их гидрами и цепями, которые в эти шесть месяцев, казалось, заполонили собой весь привычный мир и уже никогда не уйдут из него в свое вожделенное царство социализма, труда и свободы. Он проклинал и себя – за чтение революционных книжек, за демонстративные, только чтобы позлить родителей, радикальные разговоры, за тайную убежденность, что разрушать и ниспровергать можно бесконечно, ибо нечто очень важное, сохраняющее жизнь его и близких, все равно ни за что не разрушится. Как глупа была эта самоуверенность, с которой он, не имеющий никакого понятия о слежке, маскировке, разведке, взялся караулить большевиков на Красной площади! Еще бы, ведь его похвалит сам Борис Викторович. Как же. В действительности, ему самому стоило бы поблагодарить эту власть за то, что она все никак не соизволит явиться. Когда явится – его тут же заметят и заберут.
А ведь еще две недели назад, в восторге от первой встречи с Флегонтом, он воображал себе скорое крушение большевизма, неожиданную, но в чем-то принадлежащую и ему победу, открытые ворота Кремля, сквозь которые свободно, как в прошлом году, идет гуляющая публика…Ничего этого не будет. Он вовсе не повзрослел, а всего лишь кинулся из одной наивной крайности в другую, примкнул к тем, кого ждет провал, арест, поражение, а затем, вероятно, и смерть. Как можно было осенью отказаться ехать с родителями? Это гнусное знамя с колючим древком, которое нельзя выбросить, нельзя даже на минуту выпустить из рук, стерло пальцы до крови. Хорошо бы сбежать отсюда прямо сейчас, а потом уже придумать приличные обьяснения. Когда же эти сволочи устанут маршировать, каким должен быть дождь, чтобы их смыло прочь с площади, вон из города…
Странный шелест за спиной оборвал эти сердитые рассуждения.
На ближайшей к зданию Музея кремлевской башне (он не знал, как она называется), прямо над воротами, красовалась огромная революционная тряпка, как обычно, кричавшая ура всемирному рабоче-крестьянскому интернационалу. Теперь, обернувшись, он увидел, как она, без всякой причины, ибо ветер вроде бы чуть притих, слетела с каменной поверхности и медленно опустилась вниз, прямо под ноги удивленному часовому. На том месте, которое она закрывала, оказался православный образ, икона какого-то неведомого святого. Святой был пожилым, седобородым и, как показалось Григорию Исааковичу, довольно грозным. Следы от выстрелов и артиллерийских залпов полностью стерли его левую руку, но в правой он держал высоко поднятый меч, своей тонкостью и изяществом почему-то напоминавший иллюстрации из детской книги о мушкетерах. По обе стороны от святого помещались два ангела, хрупкие черты которых были повреждены куда больше, и единственное, что еще можно было заметить – какие-то мирные, вовсе не похожие на мечи, предметы в их руках. Казалось, что они доверчиво обращаются к святому, совсем не глядя на его оружие, как если бы были детьми, пришедшими пожаловаться на какого-то невидимого обидчика. Они так бережно держали свой стершийся от пулеметного огня груз, глядя на заступника.
Что они принесли ему? Этого он не мог разглядеть.
Но в этот момент важнее всего было то, что он никак не мог отвести глаз от образа. Святой глядел на него строго, но в этой строгости одновременно жило многое: и прямой вопрос, отчего он трусит и ерзает, на который нечего было ответить, и словно бы отдававшееся тонким мечом указание не теряться, не прятаться, а еще оттенок снисхождения, благословения даже, явно внушавшего надежду на то, что пустое, скучное и опасное дело, ради которого он застрял здесь надолго, окажется частью чего-то важного, сделается началом совсем другой, куда более сложной и драгоценной борьбы, нежели та, которой так театрально гордились мокрые флаги, картонки и тряпки вокруг.
Погоди, будет тебе еще и весело и тяжело, – обещал ему этот взгляд, казалось, обращенный к мельтешащей внизу площади с каких-то безмятежных, бесконечно удаленных от нее высот.
Когда Григорий Исаакович отвернулся от образа, ему уже менее всего хотелось покидать демонстрацию. И дело было уже не в том, что скажет ему Флегонт, что подумает о нем Борис Викторович. Размахивая знаменем, как самый заправский пролетарий, и уже не помня ни о какой маскировке, он нетерпеливо зашагал в сторону Минина и Пожарского. Тем более, что там, кажется, начинался митинг.
попович
Бывший семинарист, бывший крайний консерватор самого рептильного направления, бывшая любовь всего отцовского прихода, бывший любимец епископа Феодора – ректора родного училища, Иван Александрович был совершенно счастлив оказаться на первомайском параде уже на третий день своей службы в Красной Армии.
Единственное, что портило ему триумфальное настроение в праздник, было никак не выходящее у него из головы брезгливое-жалостливое выражение на лице врача в районном комиссариате. Врач должен быть всего лишь осмотреть его и поставить печать, одну из многих. Но, когда на столе у него оказались анкета и заявление Ивана Александровича, он неожиданно углубился в чтение, как если бы изучал течение болезни опасно хворающего пациента. Иван Александрович возвышался над столом (еще в училище он был выше всех, это ему и в армии, может быть, пригодится) и терпеливо ожидал начала осмотра. Наконец, доктор будто очнулся, отложил бумаги и уставился на него.
– Значит, вы, гм, сын… священнослужителя? – вежливо кашлянув, спросил он и задумчиво похлопал себя по щеке.
– Так точно.
– И отличались примерным поведением и прилежанием в духовном училище, а далее и в семинарии?
– Так точно.
– А теперь изъявили добровольное желание вступить в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии?
– Так точно.
– Что ж… извольте получить вашу печать.
И доктор отпустил его без всякого осмотра, но те бесконечно долгие минуты, пока он молча, с недоумением глядел на Ивана Александровича как в зеркало, в котором на мгновение показалось иное лицо – были почему-то невыносимы, и даже теперь, три дня спустя, их никак не получалось забыть.
Но к черту врача. Сегодня Первое мая.
Пока новобранцы, а Иван Александрович шел среди них первым, маршировали на Красную площадь от Хамовнических казарм, где их пока что разместили, погода становилась все лучше и лучше. Само солнце, обыкновенно еще жадное на тепло в эти дни, казалось, присоединилось к коммунистической партии. Ветер, широко поднимавший знамена представителей Эйнема, Гужона, Цинделя и Бромлея, с которыми они соединились на пути к площади, был ласковым и мягким, как вата. Он лишь легонько подталкивал шествие к тому месту возле памятника Минину и Пожарскому, где должен быть состояться митинг, словно бы и ему, ветру, в точности как самому Ивану Александровичу, не терпелось услышать выступления товарища Троцкого и товарища Каменева. А когда порыв утихал и лозунги клонились вниз, демонстранты, о чем-то весело переговаривавшиеся друг с другом, с силой толкали флаги к небу, так, что за стеной из красных материй Покровский собор становился почти незаметным.
Аэроплан, ласково гудевший где-то наверху, осыпал Ивана Александровича и его товарищей листовками, как цирковым конфетти. Развернув одну из них, он прочел краткую историю празднования Первого мая: забастовка в Чикаго, расстрел на площади…рассказ этот чем-то напоминал жития святых, которыми много лет терзали его преподаватели, но на этот раз ему не нужно было ни механически заучивать важнейшие места, ни терпеливо преодолевать ощущение чего-то безразличного, казенного. Строки неизвестного происхождения, отданные ему кем-то почти с облаков, как будто крепко брали его за ворот шинели и спрашивали: а ты знаешь, зачем сюда заявился? Знаешь, что бывают на свете и вовсе не праздничные, а кровавые, пока непредставимые для тебя сейчас революционные выступления? Не слиняешь, не запросишься домой, если что?
Ему было и страшно и радостно от этих вопросов.
Мешала только винтовка.
Иван Александрович совершенно не умел стрелять и, вплоть до позавчерашнего дня, вообще никогда не брал в руки никакого оружия. Стрелковые курсы были у них еще впереди и, если точно следовать уставу, они должны были ходить безоружными, но, в честь большого праздника и предстоящего парада, каждому из них в казармах выдали сегодня не только обмундирование, но и винтовку. Теперь, когда ее нахождение за плечом представлялось Ивану Александровичу хоть и в небольшой степени, но уже обычным делом, он понял, что внешний вид вооруженного человека, каким он привык видеть его на улицах и в иллюстрированных изданиях – это вовсе не то сложное состояние, которое отныне обременяло и даже изумляло его. Дело было не в том, что винтовка, вместо со штыком, оказалась довольно-таки тяжелой, и ствол ее время от времени бил его чуть пониже лопатки, и даже не в том, что его, ни разу в жизни не стрелявшего, не оставлял страх случайного выстрела, произведенного по роковой неосторожности, страх своего или чужого увечья. Важнее всего, что оружие было не естественной частью его собственного облика, как то полагалось любому солдату с картинки, но скорее каким-то странным, нелепым предметом у него на плече, подобно тем причудливым знакам чужого религиозного культа, какие можно увидеть на церковной процесссии в далекой стране. Его и без того длинная фигура, довершенная высоким окончанием штыка, сделалась несуразной, смешной. Чем дальше по направлению к площади шел Иван Александрович, тем больше ему казалось, что он тащит на себе какой-то брусок, случайую доску, которую он зачем-то подобрал на улице и которую теперь неудобно бросить, а вовсе не орудие чьего-то будущего убийства. О том, что из этой самой винтовки, этим самым штыком кого-то можно и нужно будет убить, Иван Александрович ни разу еще не думал, а когда один раз эта мысль все-таки пришла к нему, он сумел легко отогнать ее, настолько она, трудная и тяжелая, не вязалась с его собственным глупейшим видом. Его, подумать только, красноармейца, впервые идущего по улице уже не по собственной надобности, а на самый настоящий военный парад. Но винтовка, неуклюже барабанившая по спине, не давала ему покоя – он то и дело снимал ее, крутил в руках, примеривая и так и этак, точно незнакомую игрушку, а затем, убедившись, что все равно пока что не сумеет как следует с нею сладить, убирал ее обратно за спину.
Неужели все это взаправду, счастливо думал он, как будто бы только что убежал с уроков и мог при этом уже не бояться возможного наказания. Вот я выхожу на площадь, вот прохожу мимо Казанского собора, равняю шаг, заворачиваю, спотыкаюсь, снова выравниваю шаг, обхожу рабочих, и за все это время никто не остановит меня, не закричит, не сделает так, чтобы я понял, что все это шествие, и митинг, и парад – недоразумение, пуф, мираж. Если бы ректор видел меня сейчас… но тут Иван Александрович вдруг ясно разглядел перед собой хорошо знакомое, сморщенное лицо ректора, епископа Феодора, и понял, что тот не сказал бы ему вовсе ничего резкого, а только озабоченно перекрестил его, как тяжелого больного в жару и бреду. Ректор почему-то слился в его воображении с издевательской жалостью комиссариатского врача, отчего Иван Александрович, по-прежнему шагавший по площади, почувствовал себя уязвленным, обиженным даже. Коммунизм и пролетариат – это совсем не шутки, как вам всем, господа, представляется! – захотелось сердито прокричать ему, но кричать было некому. Мы еще убедим вас, что все в мире устроено не по-вашему, и никогда по-вашему больше не будет! – ссорился он с ректором и врачом, мысленно отдаваясь участию в некотором множестве, состава которого он сам еще не знал, и даже не хотел знать в эту гневную секунду. Достаточно было и того, что он мог и хотел в нем участвовать.