355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Русская жизнь. Гражданская война (октябрь 2008) » Текст книги (страница 3)
Русская жизнь. Гражданская война (октябрь 2008)
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:57

Текст книги "Русская жизнь. Гражданская война (октябрь 2008)"


Автор книги: авторов Коллектив


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

Разбор дел, чинимых Саенко, не имел ничего общего с судебным следствием. Это было сплошное убийство.

«Среди нашей монотонной жизни, – пишет В. Смиренномудренский, – мы с особенной жутью ожидали приближения рокового автомобиля „товарища Саенки“. Каждый раз он вырывал несколько жертв и убивал – да, просто убивал, стрелял или рубил, смотря по настроению».

Смиренномудренский приводит образец разбора дел Саенкой. Это было уже в то время, когда добровольцы приближались к Харькову. Власти решили расправиться со своими жертвами. 22 июня в каторжную тюрьму явилась комиссия по разгрузке тюрьмы: Саенко в сопровождении председателя чрезвычайного трибунала Буздалина и члена трибунала Пятакова.

«Начался разбор. «Встать всем в один ряд!» – скомандовал Саенко. И торопливо, переходя от одного к другому, без всяких документов, не давая возможности даже в кратких словах изложить суть дела, комиссия по разгрузке давала заключения. Впереди меня стоял полковник Зарубин, инвалид с рукой на перевязи.

– За что сидите?

Лицо у Саенки вдруг задергалось, и в каком-то припадке исступления, весь белый, с красными пятнами, он задал ему роковой вопрос:

– Вы офицер?

– Да, я инвалид.

– Без разговоров сюда, к расстрелу!

– Позвольте, выслушайте.

– Нечего говорить. Сейчас же к расстрелу, к стенке!

И Саенко быстро подошел ко мне:

– Вы кто?

– Я прапорщик в отставке по болезни. Имею отставку от советских властей.

– Оставить, – коротко сказал Буздалин.

Но товарищу Саенке достаточно слова «офицер». Он записал меня к себе на бумажку и положил в карман; я понял, что стал обреченным».

Жизнь в заключении и казни

Самая жизнь заключенных представляла из себя сплошную, тягучую пытку. Арестованные толпились в грязных зараженных подвалах в сырости и тесноте. Так, например, в помещение 7Ч9 аршин было втиснуто 53 человека.

Кормили плохо. Если же родные приносили что-либо заключенным, администрация чрезвычайки устраивала своеобразную коммуну, распределяя принесенные продукты между всеми обитателями чрезвычайки, причем отделяла на свою долю львиную часть.

Были введены принудительные работы, грязные и унизительные. Комендант Сумской Судаков, любил сам присутствовать при этом. Ему доставляло особое наслаждение смотреть, как почтенные люди, особенно духовного звания, занимались очисткой отхожих мест, выбирая нечистоты без лопаты, голыми руками.

Но даже принудительные работы, поначалу казавшиеся такими страшными, потом радовали заключенных, так как давали им возможность убивать время. Худшей пыткой было нравственное состояние. Обвиняемые никогда не знали своей участи.

Существовала камера № 7 – камера обреченных. Но туда же доставляли и для «воздействия», т. е. для ускорения следствия и получения данных от упорствующих. Здесь с клиентами шел самый беззастенчивый торг, в результате которого апартаменты чрезвычайки были завалены ценными вещами, винами, закусками, конфектами. Толпящимся в грязных подвалах, ожидавшим ежеминутно расстрела, нередко приходилось слышать гул оргий, происходивших в верхних этажах.

«Ночами мрачный и молчаливый Чайковский дом жутко оживал, – пишет Носович, – хозяева его, как ночные птицы ночью, развертывали вовсю свои крылья. В ночи царило особое возбуждение. Окна дома были ярко освещены, доносились какие-то пестрые звуки, странное веселье. Зачастую музицировали. „Товарищ Эдуард“ сам играл на мандолине и фортепьяно. И вдруг резкие звуки выстрелов: раз, два, три! Мы знали, что напрактиковавшиеся палачи убивали обычно одной пулей и, считая выстрелы, знали, сколько порешено».

Заключенные, подползая к окнам, могли видеть уводимых к расстрелу.

Носович рассказывает:

«Иные из моих товарищей наблюдали за казнью из окон. Сам я, кроме одного раза, никогда этого не делал! Улица была ярко освещена электричеством и почти полной луной. На безлюдье четко выделялись три группы по две фигуры в каждой, на значительном расстоянии следовавших друг за другом. Фигура в белом – заключенный, ведомый к расстрелу, в одном белье, с руками, завязанными сзади, – и черное пятно сопровождающего.

И, странное дело, никого не приходилось вести насильно! Все шли сами, мелкой, ускоренной походкой, почти бегом, так что сопровождающие едва поспевали за ними. Мне живо напомнило это морской, залитый солнцем берег и купающихся, спешащих броситься скорей в освежающую воду«.

Казни на Сумской совершались на дворе, днем, на глазах заключенных и сторожей. Со слов последних известно кое-что о последних минутах обреченных.

Журналист В. Г. Плакса-Жданович вел себя перед смертью необыкновенно мужественно. Он обратился к палачам и тоном, полным презрения, потребовал от них объявления ему смертного приговора.

Ответа он не получил. Комендант Судаков приказал ему повернуться лицом к стене. Жданович возразил:

– Стреляйте! Я хочу смотреть в лицо смерти!

После трех осечек Жданович сказал:

– Когда случались осечки, то обыкновенно не расстреливали.

В ответ Судаков приказал стоявшему рядом красноармейцу стрелять, и В. Г. был убит.

Геройски погиб расстрелянный в каторжной тюрьме поручик Зимин. Уходя из камеры, он сказал оставшимся:

– Товарищи, я иду умирать. Кто из вас останется в живых, доведите до сведения всей Добровольческой армии, что я спокойно умираю за ее честь и ее достоинство.


II. Царицын

По словам Царицынских жителей, деятельность местных чрезвычаек достигла наивысшего расцвета осенью 1918 г. Не говоря уже о «буржуях», излюбленных козлах отпущения большевистского террора, власти хватали и казнили всех, не разделявших их убеждений. Меньшевики и эсеры были объявлены вне закона, так что каждый мог расстрелять любого из них, как собаку. Место заключения, тюрьма, гауптвахта, дома Голдобина и Амирханова были настолько переполнены, что арестованных начали размещать на баржах.

На баржах

На баржах арестованные содержались в трюме, куда их спускали через люк. В трюме не было ни одного окна. Лучи света едва пробивались через щели в стенах и создавали днем полумрак, переходивший с заходом солнца в полную тьму. Нечего и говорить о том, что никакого искусственного освещения заключенным не полагалось. Пол был настлан неплотно пригнанными досками, под которыми гнила застоявшаяся вода. На полу люди спали без всяких подстилок, вповалку, ни нар, ни коек не было.

Прогулок не полагалось. На верхнюю палубу выходить не позволяли. Выпускали только для отправления естественных потребностей, по очереди, причем сторожа-красноармейцы всячески издевались над заключенными.

У люков часами простаивала очередь ожидающих; иногда ее без всякой причины прекращали на половине, ни просьбы, ни мольбы оставленных не действовали. В ответ раздавались лишь площадная брань и наглый хохот. Многие не выдерживали и отправляли свои нужды тут же, на барже. Можно себе представить, какая атмосфера царила в трюме!

Кормили восьмушкой хлеба в день. И больше ничего!

Впоследствии красноармейцы согласились возить заключенным обеды, конечно, за плату. Они привозили пищу раз в день, обычно вечером. Эти обеды заключенные делили между собой, так как в противном случае могло произойти междуусобное голодное побоище. Однако в скором времени большевики взяли этот дележ в свои руки, причем отбирали себе все, что им нравилось.

Иногда арестованным приносили пищу родные. И тут не обходилось без издевательства. Комендант баржи, мальчишка Гольштейн, называвший себя Троцким и выдавший себя за родственника Льва Троцкого, любил, стоя на палубе, насмехаться над женами и сестрами, навещавшими заключенных.

– Разуйте ваши ножки, гражданки, и лезьте в воду, иначе промочите ваши башмачки! – цинично говорил он.

Расстрелы производились ночью. Палачи устраивали из этого развлечение, подражая испанскими инквизиторам. Они спускались в трюм с фонарями в руках, в черных капюшонах, надвинутых на лица, бряцая оружием.

Наступая сапогами на тела, они обходили ряды спящих, тыкали проснувшимся в лица фонарями и со смехом проходили дальше.

– Не тот!… Ну ты, подожди еще, пока до тебя дойдет очередь!

Не найдя тех, кого искали, выкликали имена, и если какой-либо несчастный, скованный ужасом, не откликался, поднимали всех и выстраивали в ряды.

Найденного тут же били нагайками, нанося удары по чему попало.

Одному несчастному так выхлестнули глазное яблоко.

Затем обреченных увозили в чрезвычайку. Иногда, впрочем, приканчивали тут же, на берегу.

Возник своего рода спорт: жертв выстраивали в шеренгу по колено в воде. Палачи подъезжали верхом и рубили шашками. Недорубленные захлебывались в воде. Трупы оставлялись тут же.

Кроме Троцкого-Гольштейна палачами барж были Постников, Ратенко, Богатов и еще другие.

Дом Голдобина

Когда подъезжаешь к Царицыну по Волге, дом Голдобина виден издали, он расположен почти у самого устья реки Царицы. В этом громадном здании помещалась прежде чайная; большевики реквизировали дом и устроили в нем «чрезвычайку».

Подвалы большевики использовали под конюшни, лучшие комнаты заняли сами под свои канцелярии, а весь второй этаж превратили в арестное помещение. Отсюда была выписана вся мебель – кровати, столы, стулья; заключенным предоставлялось устраиваться на полу. Однако теснота была настолько велика, что даже пола на всех не хватало! Спали друг на друге в два этажа.

Помещение не отапливалось.

Допросы производились в канцелярии – над письменным столом следователя, на стене, очевидно, в целях психологического воздействия на опрашиваемых, висел большой плакат, исполненный в красных тонах: атлет сокрушает молотом гидру.

Над плакатом надпись: «Смерть Буржуазии!»

Расстрелы производились во дворе или на песчаной косе, как раз против дома.

Казнь считалась занятным зрелищем, и администрация чрезвычайки специально приглашала на этот случай гостей. Хозяева и приглашенные выходили на балкон наслаждаться кровавой расправой. Палачи, зная это, нарочно растягивали экзекуции, не сразу убивали несчастных, а сперва истязали их. Например: обреченных заставляли бежать и стреляли им вдогонку; простреливали им ноги или руки, а затем добивали штыками.

Женщины, особенно молодые и недурные собой, доставались комиссарам и палачам – Червякову, Лекатошу, Сергееву, Иванову и пр. Их заставляли принимать участие в оргиях, оскорбляли и обесчещивали. Некоторых это спасало от смерти. Других же все равно потом расстреливали.

Дом Амирханова

Еще мрачнее был дом Амирханова, расположенный невдалеке от Голдобинского дома. Здесь заключенные содержались в темном каменном подвале – склепе. Их сводили вниз по осклизлым ступеням к большой, тяжелой железной двери, у которой виднелась надпись: «Камера для уголовных контрреволюционеров».

Как и у Голдобина, спали на полу. Нары хотя и были, но их не хватало. Подвал не отапливался. Тут же стояла распространяющая зловоние параша.

Расстреливать водили на Волгу, на кладбище или в ров верстах в полутора от города.

При раскопках были найдены три ямы-могилы с трупами казненных. Число расстрелянных в Царицыне превышает три тысячи.

Публикацию подготовил Евгений Клименко

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник
Нежная женщина

Воспоминания об Александре Михайловне Коллонтай. Часть вторая

Война страшно поразила ее. Война застала ее в Берлине, откуда ей удалось выбраться при помощи Либкнехта. «Только что вырвалась из немецкого плена. Пришлось пережить много ужасов и тяжелого, даже не верю, не верю, что вырвалась. Что пережито, напишу в другой раз. Сейчас – только радостный крик человека, пережившего плен. Зато я знаю, что такое – плен!»

Ей пришлось испытать не только плен, но и тюремное заключение. В Швеции она сразу стала на работу с левыми социалистами, и за ее статьи и выступления шведское правительство арестовало ее, посадило в тюрьму, а затем выслало и «навсегда» запретило въезд в Швецию. Мне невольно приходится употребить ставшее трафаретным выражение, что «жизнь куда изобретательнее на выдумки, чем любой романист». В той самой Швеции, где ей впервые пришлось испытать тюремное заключение, – 15 лет спустя тот же шведский король, по повелению которого ей был «навсегда запрещен въезд» в его страну, принимал ее как посланника Советского Союза, и она поехала вручать ему свои верительные грамоты, как подобает полномочному представителю великого государства, – в золоченой карете!

А вот еще контраст, каких так много было в ее книге жизни.

Норвегия всегда представлялась ей прибежищем в трудную минуту – страной тишины и полного покоя, и она, которой невольно иногда хотелось этого, не дававшегося ей покоя, мечтала о «сказочной тишине Норвегии, о ее молчаливых фиордах и торжественных лесах», – и эта самая Норвегия была первой страной, в которой ей пришлось с волнением и сознанием огромной ответственности принять пост первой женщины-посланника в мире. Впервые в истории женщина стала членом правительства – этим актом советское правительство перед всем миром на практике признало равноправие женщин. После войны она долго в Норвегии не оставалась: я получила от нее письмо, написанное в вагоне:

«Поезд на Берген… – Я должна же хоть мысленно обнять тебя перед „разлукой“: ведь я уезжаю в Америку. Мой отъезд решился быстро. Я получила приглашение читать серию лекций на три месяца – и согласилась. Еду с норвежским пароходом, 29 сентября, 10 октября приезжаю в Нью-Йорк, а 12-го я уже начинаю читать. Еду в Бостон, Чикаго и т. д. до Сан-Франциско и Калифорнии. Заканчиваю турне только 12 января 1916 года. Мечтаю вернуться уже в Россию…» (Тут идут строки, густо зачеркнутые цензурой…)

Вот она пишет из Лос-Анджелеса: «Я влюблена – влюблена в пустыню Могаби – с ее сыпучими песками, с ее холмами-великанами, с ее нежными тонами. Влюблена в ее станции – оазисы, растительность чисто восточная, пальмы, рододендроны… Влюблена в ее воздух, пахнущий кипарисами, в ее жаркое солнце, в ее горы Сьерра-Невада, окаймляющие горизонт, неожиданно прорезающие пески и снова исчезающие».

Я часто думала, что если бы какой-нибудь художник взялся иллюстрировать ее описания природы и виденных ею мест, вышел бы интереснейший альбом. Вот открытка с Ниагары. «Только что вернулась с Ниагары. Величественно, грозно… Но Иматра – романтичнее. Может быть, мешала дурная погода. Ветер был такой властный, что сторож просил держаться за перила… Я была совсем одна на водопаде. Ни единого туриста. Темные, нависшие тучи, и эта силища темной воды, превращающейся в белое облако брызг… Кругом – глубоко осенний пейзаж. Сумрачно и величаво. Думала: какое сильное, могучее впечатление производила Ниагара, когда еще не было ни фабрик, ни железных мостов. Сейчас Ниагара уже на службе у человека, порабощена!»

«Здесь, под Нью-Йорком, лето еще борется с осенью. Деревья еще только-только желтеют, а в персиковых рощах еще красуются доспевающие персики. И все же не думай, что здесь чувствуется юг. Мы на широте Неаполя – но юга не ощущается. Растительность в этих краях Америки вялая, бледная и мертвая. Много кленов, попадаются чахлые березки, а южных деревьев почти нет. Нью-Йорк весь окружен болотами. Мы живем с Мишей почти на краю города. Здесь город разбит на прямые аллеи, обсаженные чахлыми кленами. Тянется ряд однотонных деревянных домиков-коттеджей, где расставлены качалки-кресла и где по вечерам сплетничают или просто скучают мало занятые своим хозяйством американки. Перед домом всегда кусок газона, но без цветов. Цветов ты не увидишь здесь, даже в окнах цветочных магазинов поражаешься бедностью выбора цветов: самые банальные осенние цветы – георгины, астры, и то плохенькие. Американки не умеют любить цветов, и я тоскую о пестром, душистом цветочном рынке Норвегии, где за гроши можно купить таких красавиц-роз и такие разнообразные сорта и виды.

В доме всегда с первого взгляда кажется уютно – но потом начинает надоедать отсутствие индивидуальности в домах и их убранстве. У всех вещи те же и расставлены на тот же лад. Меня же еще удручает отсутствие столов: это уже наследие Англии, там тоже в меблированных комнатах не найдешь письменного стола, и приходится мириться с крошечным и шатким сооружением, на котором писать трудно и неудобно.

И опять вспоминаю мою милую комнату на Хольменколлен, где, как великолепное панно, за окном виднелся фьорд и где удобный, вместительный стол так и звал на работу! Американцы народ общительный, и напрасно о них идет слава, что у них «время – деньги». Дамы большую часть дня проводят в магазинах, а вечером на качалке, а мужчины ждут каждой случайности, которая позволит им оторваться от работы. Хозяйство здесь доведено до минимума, многие, имея дом, – столуются в ресторанах, а дома редко у кого есть прислуга. Комнаты убирают наскоро, и в домах не особенно чисто. Раз в неделю приходит черненький и производит более тщательную, но и то далеко не немецкую уборку. С пылью приходится мириться; скучно и то, что все окна и выходные двери всюду затянуты густой черной сеткой от москитов, так что даже при открытом окне видишь все в черном свете.

Хороши только библиотеки, красивые, вместительные здания, – и школы. Познакомилась я здесь с учительницами высшей школы – милые, приветливые и неглупые девушки – но чего-то в них не хватает: может быть, «бунта душевного».

От той Америки, что показывают в кино, осталось не больше, чем у нас от былой славянской Руси. Если что и есть здесь «своего», то это мелкие, «вторичные» признаки, например, климат – несравненно несноснее нашего северного. Здесь 98 процентов влажности в воздухе, солнце всегда подернуто туманом, и не столько жарко, сколько «мокро», как в теплице. Несносны и ветры. В глубине страны климат лучше, и я мечтаю, чтобы нас перевели из Нью-Джерси куда-нибудь, где зимние ветры не будут резать лицо и хлестать в окна. Незаманчивую картину Америки я тебе нарисовала? Да, я думаю, тебе было бы здесь не по душе. Другое дело – Калифорния, пустыня Невады… Я в нее влюбилась, и моя мечта – пожить там когда-нибудь«.

«Нью– Йорк… Какая оторванность от всех, кого люблю! Здесь жизнь деловая, дни, часы заполнены. Много народу кругом, много ответственной работы, но душа заперта на ключик: здесь, в Америке, ей нет места! Живу я здесь в очень симпатичном «семейном отеле», где по вечерам можно полюбоваться на очаровательных юных американок в новомодных, широких, воздушных платьях, напоминающих бабочек. Жизнь богатых американских семейств, приезжающих из провинции на «сезон» в Нью-Йорк. Мне порою кажется, когда я наблюдаю за ними, что это просто театр -так все по шаблону, так все ясно и просто. Из моего нарядного отеля еду далеко на окраины Нью-Йорка, а там, на собраниях, среди совсем другой публики говорю на всех языках, какие только знаю!

Завтра я уезжаю в Пенсильванию. Мелькают люди, города… Все это любопытно, но остаешься зрителем, не успеваешь сродниться с обстановкой, с людьми… Мчишься, как поезд, все дальше, дальше».

«Моя поездка по Америке – тяжелый труд. Хватило бы сил вынести. Американцы умеют заставить работать!»

Из Америки А. М. вернулась в свою любимую Норвегию. Но долго там ей не пришлось оставаться: война вылилась в революцию. Это слишком великое время, чтобы его касаться в беглом очерке: скажу только, что в первый же день революции я послала А. М. телеграмму, что жду ее к себе. А. М. сейчас же собралась в Россию. И так вышло, что свой последний день в России перед отъездом в эмиграцию провела она у нас в доме – и в наш же дом вернулась после многолетнего отсутствия. Все волнения нашей встречи не передашь словами.

Пошли бурные годы, когда страна раздиралась гражданской войной, интервенциями и пр. Мы то теряли друг друга, то находили опять, о переписке нечего было и думать. Но вот власть большевиков окончательно установилась, все вошло в колею – и опять потянулась наша ничем не разорванная золотая нить.

Жизнь и деятельность А. М. после революции – на виду у всего мира. Она уже стала достоянием истории: но я хочу приоткрыть дверь в тот мир ее, о котором не все знают. Мой очерк, по сравнению со всем, что написано и будет написано об А. М., – это любительская фотография по сравнению с большой картиной: но за верность ее я ручаюсь.

Вот передо мною листки ее жизни. Перелистывая их за многие десятилетия – я в них нахожу все ту же свежесть восприятия, ту же художественность впечатлений. Зимой она пишет мне, посылая снимок зимнего леса: «Вот кусочек зачарованной Норвегии. Снежная сказка. Нигде в мире снег так не украшает лес, как в Норвегии. Здесь нет ветров – защита – горы на севере. Снег ложится причудливо, будто чудовища стоят. А березки – невесты в облачно-тюлевых снеговых одеяниях, на фоне голубого-голубого неба. Когда иду по дорожкам среди фантастических снежных лесов, мне не хватает тебя. Заденешь ветку – посыпятся серебряные снежинки, искристые, будто самоцветы, и сама станешь похожа на „Бабушку-Мороз“. Я пробыла здесь 12 дней – работала над своей книгой…»

Какая разница с ее письмами из Мексики, куда она была назначена посланником непосредственно после Норвегии. Еще с борта парохода «Лафайет», на котором ей пришлось провести много дней, – с крайнего севера на крайний юг! Опять «контрасты» ее жизни.

«У вас, в далеком знакомом Петербурге – еще раннее утро – 6-7 часов утра. А здесь – полдень. Мы в тропиках. На пароходе у меня всегда чувство, будто меня лишили свободы – „вот тебе кусочек бортов парохода – гуляй, а дальше запретная стихия“. А вот что было прекрасно, это остановка в Сантандере, на берегу красавицы Испании. Солнце, пальмы, удивительная чистота и прибранность портового городка, и эта картинность самих испанцев, с их четкими профилями, испанок в кружевных мантильях и с глазами с поволокой. Народ, весь пропитанный морской солью и солнцем. Я думала о тебе, пока бродила по чистеньким узким улицам испанского городка, с игрушечным трамваем и с его более игрушечными осликами, нагруженными апельсинами. Сантандер – я унесла с собой в памяти. И пожалела: почему далекая Мексика, а не Испания – цель моего путешествия?»

«Я здесь, в далекой Мексике, уже почти три недели. Широкий и глубокий океан отделяет меня от старушки Европы, и как-то легче видишь отсюда просыпающуюся, юную в своих стремлениях к возрождению Азию, чем разоренную, разочарованную, разобиженную Европу. Мексика сама страна любопытная, полная отзвуков древней культуры ацтеков и племени майя, и вся трепещущая порывом в самое прогрессивное будущее. Здесь пирамиды – древнее египетских, города на сваях – и правительство лейбористов. Город на высоте 2 400 метров на песчаном плато. Напоминает отчасти наш восток в своей старой части, отчасти городки французской Ривьеры в новых кварталах. Пальмы, бананы, старинная роща, обращенная в парк на манер Булонского леса, с деревьями в тысячу и больше лет, дивными седыми эвкалиптусами, которых не обхватит и круг из десяти человек. Но тропики здесь, на высоте плато, не ощущаются. Днем всегда солнце, тепло, как в хороший летний день, к пяти часам свежеет, а ночью около нуля. Времен года – нет, есть лишь сезон сухой – это сейчас – до мая, и сезон дождей, это с мая до октября. Красивы закаты, когда низкое солнце освещает верхушки вулканов; днем горы почти не видны, так как песчаная почва дает обилие пыли и небо здесь почти всегда серо-свинцовое – даже без туч и при ярком солнце. За городом поля агав, будто чудовищные артишоки. Живописные крестьяне на чудесных холеных лошадках, с вышитыми седлами, в огромных сомбреро и с неизбежным лассо. Такими изображены ковбои в фильмах. Бывают очень нарядные и красивые фигуры в бархатных куртках, шитых золотом. Все это ново, любопытно, но пока я здесь еще очень одинока внутренне. Да и с трудом свыкаюсь с разреженностью воздуха. Когда я вижу что-либо интересное и красивое, я всегда хочу поделиться с тобой. Ты бы видела красоту там, где ее не чувствуют другие. Мне очень нравятся маленькие потухшие вулканчики – точь-в-точь как на таблицах для наглядного обучения. Их много вокруг самой Мексики.

На днях состоялось торжественное вручение мною грамоты. Все было обставлено высокоторжественно и красиво. Я почему-то очень волновалась, читая свою речь перед всеми членами кабинета и большим, небывалым стечением публики (этот акт здесь публичный). Но все сошло очень хорошо, что и было отмечено прессой. Как странно писать, сознавая, что я получу ответ лишь через два месяца… Ведь я почти на другой половине земного шара.

На днях у меня было большое переживание. Хорошее. Я видела древний храм и пирамиды ацтеков. До чего величественно! И какие смелые размеры. Храм – арена, без крыши. Прямые линии бесконечных площадок – четырехугольничков. Но как внушительно. Храм, а крыша – само небо. Больше всего меня поразило, до чего это архи-модерн! Стилизация. Прямые, срезанные углы. Бесконечные лестницы, никуда не ведущие. Площадки – квадратики, вкрапленные в главную площадь, конусообразные, срезанные стены, за которыми нет ничего – и ничего и не было. До чего «стилизовано». А украшения на стенах – рельефы? Кубизм, чистейший кубизм. Вся сила в том, что это не «от ума», а от наивности! Ты бы оценила. Это самое сильное переживание за все месяцы эти».

Вот уже она пишет мне опять с парохода – на обратном пути. Мексиканский залив.

«Теплый вечер. Вчера было душно и сыро – тропическое лето. Но сегодня ветерок и набегают тучи. А вода – будто синька разведенная. Впереди островок, а на нем кивают перистые метлы кокосовых пальм. Серые стволы на синем-синем море».

Разреженный воздух Мексики так плохо действовал на здоровье А. М., что по возвращении в Европу ей сразу пришлось поехать в Баден-Баден полечиться. Усталость, как она писала оттуда, мешала ей воспринимать какие-либо впечатления. Но понемногу возвращались силы, а с ними восприятие внешних впечатлений.

«Близко от дома, где я сейчас приютилась – трогательный по скромности домик Тургенева. Да, я понимаю, что он любил Баден-Баден. Это для него было то же, что для меня – Норвегия. Сочетание красот природы с творческой деятельностью. Но мне здесь чуждо и тоскливо. Понравился мне своей исторической ценностью средневековый женский монастырь в Лихтентале. Когда-то ведь монастыри были не просто местом, где люди „спасались“, – туда шли не „от соблазна“, а от раздоров, от крови, от варварской переломной эпохи, накануне твоего любимого „кватроченто“. Я думала о тебе, когда стояла в монастырском дворе, построенном внучкой Ричарда Львиное Сердце. Тут клубятся легенды! Вечные распри и разрушения, а там снова строительство, созидание вокруг какого-либо коллектива данного и во вражде с коллективом другой общины, нации, сейчас – остро – класса…»

Свойство А. М. очень отличительное: она ярко воспринимает красоту и поэзию жизни, пейзажа, искусства: но все это преломляется у нее в аспекте исторического взгляда, превращается в интересный синтез явления.

Она пишет мне из Нового Света, еще до революции, во время первой мировой войны:

«Знаешь, мне кажется, что мы живем в эпоху, напоминающую Реформацию, религиозные войны, весь переход от средних – к новым векам. Это перелом человеческой истории, сдвиг. Что-то новое созидается, растет и крепнет в мире. Историк скажет: люди в эпоху великой войны жили – и не понимали, что они накануне всемирного исторического сдвига, что они вступают в новую историческую эру. Более чем когда-либо убеждаюсь, какой прочный научный фундамент у той исторической школы, последовательницей которой я являюсь. Как много эта школа дает для того, чтобы охватить события и найти утешение в горизонтах будущего!»

Эти строки сами по себе уже блестящее доказательство ее точки зрения.

Несколько лет спустя:

«С любопытством и жадностью читаю живые страницы истории. Мир движется – нигде нет застоя, шевелится, идет, складывается новая жизнь. И я люблю то оглядываться назад, на пройденный человечеством путь, то забегать вперед – в то волшебное, прекрасное будущее, где человечество найдет себя и будет жить, расправив крылья и говоря: „Счастье, счастье для всех!“».

Еще несколько лет спустя, уже из Мексики:

«Удивительно интересно сейчас читать историю. Все видишь иными глазами – я с наслаждением слежу за тем, как на глазах изменяется психология восприятия людей, быт, как идет ломка всех понятий, взглядов. И как кипит мир – меняя кожу!»

Оттуда же:

«Такой маленькой кажется наша старенькая Европа! Боюсь, что после этой войны Европа начнет медленно, но неизбежно увядать. Только Россия еще, как юная страна, полная соков, не подпадет под общий закон. Но остальные страны… Я вижу впереди только убыль Европы».

Я привела эти отрывки, чтобы показать, как на протяжении многих лет мысль А. М. шла по своему верному пути без колебаний, без уклонений. Переносила изгнание, лишения, опасности – и все это без громких фраз… Мне невольно вспоминается, как мы с ней раз сидели в ложе МХАТа и смотрели «25-й год». А. М. внимательно слушала, а в антракте сказала мне: «Знаешь, это все очень интересно и красиво… Только совсем не похоже. Не так делали революцию: мы, например, никогда не произносили длинных, красивых монологов, в самые роковые минуты мы говорили что-нибудь вроде:

– Главное сейчас связаться с товарищем таким-то.

Или:

– Подремлите хоть немного, пока тихо, – ведь опять всю ночь не спать!

Она и принадлежала к тем, кто делал революцию – без красивых фраз. На ее долю выпало огромное счастье: видеть осуществление своих заветных желаний и цели всей жизни – в своей стране. Это счастье – удел немногих.

Но конечно, наряду с тем, что ее общественная жизнь вполне удовлетворяла ее – личная жизнь у такой богатой натуры не могла проходить безмятежно. Потери, разлуки – все испытала А. М. и все переносила мужественно, с помощью своего верного друга и помощника – труда.

В 1939 году скончалась Зоя Леонидовна Шадурская. Эта смерть глубоко потрясла А. М. Зоя часто говаривала А. М. со своей обычной шутливостью: «Нет, уж ты, пожалуйста, не делай мне неприятности – не умри раньше меня!» Но А. М. как-то не могла – как всегда, когда любишь, – допустить, что она останется одна, а Зои не будет – и что она не сможет рассказать ей, именно ей, что за боль и горе переживает она. Я ее понимала: я сама любила и ценила чудесного человека, верного друга Зою, и делила скорбь А. М.

А через два месяца пришло и ко мне самое великое горе моей жизни. Я потеряла мужа.

Тут А. М. разделила мое горе. Она очень хорошо относилась к Н. Б., – всегда, смеясь, говорила: «Я признаю только один брак – Полыновых». Он платил ей тоже теплым чувством. Еще дня за два до своей кончины – он не предчувствовал близости конца, к счастью – он говорил о ней: строил планы, как, когда он поправится, мы поедем навестить А. М. в Швецию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю