Текст книги "Русская жизнь. Гражданская война (октябрь 2008)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
V.
Каким образом эти кресты уцелели – все равно загадка. Раньше их сохранность можно было списать на то, что управу Пресненского района возглавлял непримиримейший оппонент Юрия Лужкова Александр Краснов, которого Александр Руцкой в сентябре 1993 года назначил мэром Москвы, но Краснов уже пять лет как лишился должности, а на мемориале это никак не сказалось. Более того – и в этом, наверное, самая главная загадка Дружинниковской улицы, – 26 декабря 2006 года Мосгордума своим постановлением номер 420 (когда мне рассказывал об этом Смирнов, я не поверил, посмотрел на сайте Мосгордумы – действительно, так и есть) включила памятник защитникам Верховного Совета Российской Федерации (именно такая формулировка – защитникам Верховного Совета) в перечень произведений мемориально-декоративного искусства городского значения, которые должны быть возведены в Москве. Объем финансирования этого проекта, согласно постановлению – 20 миллионов рублей, источником финансирования назначен фонд, возглавляемый Михаилом Смирновым. За шесть лет существования, впрочем, фонду удалось собрать только 700 тысяч рублей. Я спрашиваю Смирнова, когда, по его мнению, фонду удастся собрать деньги на сооружение памятника. Отвечает, что не знает – кроме памятника, у фонда много разных расходов – литературные чтения, фестиваль «Песни сопротивления», выпуск аудиокассет с этими песнями и еще какие-то такие же, очевидно, важные вещи.
Смирнов, однако, уверен, что рано или поздно деньги будут собраны, и когда он придет в Мосгордуму с этими 20 миллионами, депутатам придется объявить, как требует постановление, открытый конкурс на сооружение памятника на улице Рочдельской вблизи Горбатого моста.
Это действительно загадка. Вклад Юрия Лужкова в победу Бориса Ельцина в 1993 году приуменьшить трудно, и никогда, даже в 1999 году, уже будучи в оппозиции Ельцину, Лужков не ставил под сомнение свою и Ельцина правоту в октябрьских событиях 1993 года.
И при этом – он не мешает существовать самодельному мемориалу на Дружинниковской (а Мосгордума, степень привязанности которой к Лужкову всегда стремилась к бесконечности, голосует за сооружение стационарного памятника – причем даже не «всем погибшим», а именно «защитникам Верховного Совета»). Может быть, это всего лишь незначительный подарок московским коммунистам, которые против Лужкова никогда всерьез не воевали и для которых памятник на Дружинниковской очень важен. Но если бы было так, те же коммунисты шумели бы на весь мир о великодушии Лужкова, а никто не шумит, никто вообще об этом не знает. И получается, что сохранение мемориала и планы по сооружению нового – то ли тайное покаяние мэра, то ли тихое признание своей вины. За выключенные в Белом доме свет и канализацию, за открытые для снайперов чердаки, за московский ОМОН, реализовавший в те дни, вероятно, все свои садистские мечты на много лет вперед.
VI.
На стендах, которые подновляет Владимир Анохин, хулиганы не пишут матерных надписей, а риэлторы не клеят объявлений о сдаче квартир. Я спрашиваю Анохина, почему нет вандализма, Анохин отвечает, что вандализм есть.
– Вот видите, здесь фотография Михаила Леонтьева, который «Однако»? Это я наклеил, чтобы не было видно дыры, которая получилась, когда кто-то ободрал вырезку со статьей «Тайна беззакония» из газеты «Патриот». Найду что-нибудь подходящее, заклею и Леонтьева. Гадостей почти не пишут, но что-нибудь сдирают регулярно, однажды семь венков, которые здесь лежали, кто-то сжег, а весной вообще был жуткий случай. Пришли гэбэшники из охраны Белого дома и повалили вот эту витрину, с фотографиями убитых. Прямо днем, при мне. Я их спрашиваю – милые мои, вы чего? А они говорят: прости, дед, это не мы придумали, это нам сказали. Кто сказал? А они молчат, пальцем вверх показывают. Наверное, проверяли нас на прочность. Но мы починили все, вот я последнее заканчиваю.
Торопится – 4 октября здесь будет митинг коммунистов. Геннадий Зюганов пятнадцать лет назад призвал своих сторонников не выходить на улицы, сам ни разу не ночевал в осажденном Доме Советов, но сегодня он – единственный статусный политик, который участвует в мероприятиях памяти погибших в октябре 1993 года. За эти митинги люди с Дружинниковской прощают ему все – даже то, что пятнадцать лет назад называли предательством.
VII.
– Семеныч, что делать с шабашниками? – кричит Анохину кто-то из его товарищей, копошащихся у крыльца.
– Не трогай их, пусть все видят! – машет рукой Анохин, и я спрашиваю: шабашники – это наемные рабочие, помогающие ремонтировать памятник? Пенсионер показывает рукой на стайку подростков-готов, которые пьют пиво у ограды стадиона, рядом с крестом.
– Они – тоже памятник тому, что Ельцин с Россией сделал. Споили, одурманили. Пусть все видят.
Снова хочется засмеяться и снова к горлу подступает комок. На каком-нибудь митинге этот старик с такими речами смотрелся бы идиотом, а здесь – ну да, все правильно говорит.
Александр Храмчихин любит говорить, что, мол, в октябре 1993 года правые победили левых, граждане – люмпенов, русские – советских. Допустим, что так оно и было. Но даже если вы – правый, русский и гражданин, и в вас нет ни капли левого, советского и люмпенского, если вы придете вечером, на закате на улицу Дружинниковскую и даже просто пройдете по ней от метро в сторону парка, за которым стоит Белый дом, – вам станет страшно и грустно, и ни о каких победах вы уже, конечно, думать не станете.
Дмитрий Быков
Чувство врага
Как сладко уничтожать
Гражданской войны в России не было и вряд ли будет. То, что у нас происходило с 1917 по 1922 год, называется иначе.
Недавно у меня была на эту тему долгая дискуссия с одним профессиональным историком. Собственно, этот текст и есть попытка расширенного ответа, договора о терминах – потому что единой даты начала гражданской войны в российской историографии нет, кто-то отсчитывает ее от 1916 года, когда впервые начали убивать офицеров и пропагандистов на фронтах, а кто-то – от второй половины 1918-го, когда организационно оформилось Добровольческое движение и одновременно возникла боеспособная Красная армия. При сочинении «Орфографии», действие которой происходит как раз в восемнадцатом и частично в девятнадцатом, мне пришлось читать о гражданской войне много всякого – и художественного, и документального, и фантастического, и достоверного. Надо бы, наконец, договориться, что это такое. Потому что происходившее в России после революции никак не может претендовать на это гордое название. У нас была смута, потому что гражданская война – это идейная схватка одной половины общества с другой. А в нашем печальном случае это была драка всех со всеми – совершенно другая история.
Определений гражданской войны много: война между политическими силами одного государства, охватывающая значительную часть населения. Организованная вооруженная борьба за государственную власть между классами и социальными группами внутри страны. Высшая и наиболее действенная форма классовой борьбы. Применительно к послереволюционным событиям в России существует специальное определение – вооруженная борьба между социальными группами во главе с большевиками, пришедшими к власти в октябре 1917-го, и их противниками (энциклопедический словарь «История Отечества с древнейших времен до наших дней»). Последнее предельно расплывчато: что это за таинственные «социальные группы во главе с большевиками»? Большевики были не социальной группой, а сравнительно малочисленной радикальной партией, чрезвычайно пестрой в социальном, национальном и профессиональном отношении. Их «противники» – еще более размытая категория. Все это напоминает стихотворение Валерия Попова о нахимовце: «Он стоял, он молчал у реки, а на клеши его с двух боков синеватые лезли жуки и враги синеватых жуков».
Полноценная история гражданской войны не написана, потому что дело это чрезвычайно путаное; конспективный учебник Веллера и Буровского систематизирует факты, излагает биографии, но концепции опять-таки не дает. Проблема в том, что пресловутые социальные группы, боровшиеся против большевизма, не были едины и постоянно воевали друг с другом; объединяла их только ненависть к Ленину и его присным. Сами большевики постоянно меняли союзников. Идеологические установки большевиков, эсеров, белых, махновцев и каких-нибудь «зеленых» были расплывчаты, представления о будущем – противоречивы, а уж что крестьянская масса знала о Ленине – довольно точно описал Маяковский: «что есть, говорят, какие-то большаки»… Братья Васильевы в «Чапаеве», конечно, нафантазировали диалог про «большевиков али коммунистов», однако сам Фурманов, описывая романтико-анархистские взгляды Чапая и его команды, не питал никаких иллюзий насчет коммунистической идейности этой славной гвардии. Рубились они значительно лучше, чем теоретизировали, а крестьянская утопия большинству из них рисовалась по-платоновски: солнце не заходит, земля родит сама. Вера в то, что после отмены эксплуатации изменится не только социальный строй, но даже погода, отражена почти во всех свидетельствах о тогдашних умонастроениях – и крестьянских, и пролетарских, и даже интеллигентских. Врут, что Россия – страна антиутопий: она одна из самых утопических, мечтательных стран мира, после каждой революции все убеждены, что уж теперь-то все устроится и заколосится без всяких наших усилий; вспомните, сколько было надежд после 1991 года, какая святая наивность, какая вера в то, что теперь-то мир нас примет в распростертые объятия и будет кормить вечно… После революции всегда становится хуже, но этого закона в России еще не усвоили; гражданская война – или то, что мы ею называем, – как раз и есть реакция народа на это горькое разочарование. Как это – весь мир разрушен до основанья, а солнце по-прежнему заходит! Ах ты… И пошло взаимное истребление без принципов и правил – на кого Бог пошлет, в полном соответствии с точным анекдотом. Конец семидесятых, очередь за маслом. Масло кончилось. Один мужик бьет другого в рожу. «За что, Вася?» – «А что делать, Петя?!»
У Бабеля, Булгакова, да и Алексея Толстого показана главная особенность русской гражданской войны: о ее классовой природе надо забыть с самого начала, трещина проходит через семьи. Вспомним «Письмо» Бабеля с одинаково тупыми и страшными лицами всей семьи Курдюковых (кроме матери с ее «застенчивыми и светлыми» чертами). Курдюковы истребляли друг друга, вот и вся гражданская война. Вспомним раскол интеллигенции, непрерывные склоки и перегруппировки в самом белом движении, дворян, встававших на сторону революции, и пролетариев, ненавидевших большевизм; гражданская война в ленинской России не имела ни классовой, ни национальной, ни религиозной природы (даже в церкви у большевиков нашлись союзники-обновленцы); это не была даже война одной территории против другой, как, скажем, в Штатах, где поныне актуально деление «Север – Юг». Вдобавок то, что в конце концов получилось у большевиков, по факту очень мало отличалось от того, что мечталось их противникам: на смену военному коммунизму пришел НЭП, на смену интернационализму – кондовейший национализм, на смену футуризму – ползучий реализм, жизнь пролетариев ничуть не улучшилась, крестьянство и вовсе с голоду мерло… Не зря сменовеховцы, устряловцы, евразийцы – в массе своей бывшие активные белогвардейцы вроде Эфрона и Родзевича – кинулись признавать советскую власть: красная империя или белая – какая разница? Важно, что родная, узнаваемая в каждой черте. Вот почему почти вся уцелевшая литература второй половины двадцатых – о массовом, грозном, страстном разочаровании героев гражданской: «Вор» Леонова, «Гадюка» и «Голубые города» Толстого, «У» и «Кремль» Иванова. «За что боролись?» – главный лозунг момента; до осознания, что боролись «ни за что», тогда еще не дошли.
Хотя… Писал же любимейший мой прозаик Андрей Соболь в 1922 году (застрелился в Москве четыре года спустя): «Второй год жизни города Красно-Селимска – сотни лет знает за собой городок Царево-Селимск. Но – красный ударил по царскому затылку, исправника застрелили на Козьей Горке, в участке на стенке четырехугольное белесоватое пятно вместо портрета с короной и державой, на тех же гнилых обоях с мушиными воспоминаниями, но на другой, соседней, стене новый портрет, гарнизонный начальник на Кубани, в его дому районный комитет, из Борисо-Глебской обители раку с мощами увезли в вагоне с надписью „Рыба“, петербургский футурист в фуфайке с вырезом открыл студию поэтики, а снег все падает и падает». Это из рассказа с хорошим названием «Паноптикум».
В Штатах после гражданской войны 1861-1865 гг. искоренилось рабство. В Испании после гражданской войны 1936-1939 гг. потерпели поражение коммунисты. В России после гражданской войны продолжалась гражданская война, которая то тлеет (когда «твердеет», по слову Есенина, закон), то выходит на поверхность под любым предлогом. В отличие от большинства друзей, я чрезвычайно высоко оцениваю «Тихий Дон» и никогда не сомневаюсь в том, что написал его один человек, наивный, свежий, малообразованный, жестокий и сверходаренный. Лучшую картину гражданской – когда свои убивают своих, мужья – жен, отцы – сыновей, братья – братьев, – оставил именно Шолохов, показавший, что никаких сдерживающих центров, тормозов, идей – у казачества нет: герой, ничуть не меняясь, без конца перебегает от красных к белым, и все остальные заняты тем же самым; все это происходит на фоне столь же иррациональных метаний от жены к любовнице и обратно. Именно Шолохов однажды в ответ на вопрос сына, когда, по его мнению, окончательно завершилась гражданская, – ответил хмуро: она, может, и вовсе не кончилась…
Скажем, наконец, правду: гражданская война в отечественном варианте – то есть война всех со всеми – происходит постоянно, за отсутствием в обществе религиозных либо национальных скреп. Именно об этом догадался в эпоху повальной романтизации гражданской войны превосходный прозаик Юлий Даниэль, напечатавший под псевдонимом Николай Аржак повесть «Говорит Москва». Большинство помнит ее под названием «День открытых убийств» – по названию главного события.
Там сидят интеллигенты на даче и вдруг слышат постановление Президиума Верховного Совета: «В связи с неуклонно растущим благосостоянием, идя навстречу пожеланиям широких масс трудящихся, – объявить 10 августа 1960 года Днем открытых убийств. В этот день всем гражданам Советского Союза, достигшим шестнадцатилетнего возраста, предоставляется право свободного умерщвления любых других граждан, за исключением лиц, упомянутых в пункте первом примечаний к настоящему Указу. Действие Указа вступает в силу 10 августа 1960 года в 6 часов 00 минут по московскому времени и прекращается в 24 часа 00 минут. Примечания. Пункт первый. Запрещается убийство: а) детей до 16-ти лет, б) одетых в форму военнослужащих и работников милиции и в) работников транспорта при исполнении служебных обязанностей. Пункт второй. Убийство, совершенное до или после указанного срока, равно как и убийство, совершенное с целью грабежа или являющееся результатом насилия над женщиной, будет рассматриваться как уголовное преступление и караться в соответствии с существующими законами. Москва. Кремль. Председатель Президиума Верховного…
Потом радио сказало:
– Передаем концерт легкой музыки…
Дальше начинается легкая музыка, то есть интеллигенты обсуждают между собой, что это и зачем. Художник-авангардист, для заработка рисующий плакаты, рисует плакат – кроваво-красное солнце, кроваво-красная лужа, труп в подворотне, на его фоне торжествующие юноша и девушка. Писатель размышляет о тщете литературы – все равно ведь никто никого не остановил! Любовница героя подговаривает его убить мужа. Разводиться не хочет, а убить – пожалуйста: очень он ее раздражает. Герой посылает ее подальше и выгоняет. «Слякоть», – бросает она ему. Герой много размышляет, как до этого дошло, и вспоминает, конечно, гражданскую войну: тогда ведь тоже все убивали всех! Но тут же перед ним встает светлый образ отца, комиссара, взятого в тридцать шестом одним из первых: судя по его уцелевшим письмам, он знал, за что воевал… «А в тридцать седьмом? – возражает ему друг. – Тогда тоже знали? Нет, милый, тогда каждый – каждого, и сейчас то же самое…»
В день убийств сам герой хочет отсидеться дома, но заставляет себя выйти на улицу: там, на Красной площади, напротив Мавзолея и кремлевской стены, в которую замурованы герои революции, он начинает было размышлять – «тот, кто первым сюда лег, этого не хотел», – но тут на него кто-то нападает сзади; ему удается отбиться и, что еще важней, преодолеть пароксизм ответной ярости. Потом герои собираются по случаю сорок третьей годовщины Октября и, радуясь, что уцелели, подводят итоги дня открытых убийств: в Москве убили около тысячи человек, а в Украине восприняли как директиву. Там все так воспринимают. Создали специальные отряды из молодежи. Из центра остановили в последний момент… В Нагорном Карабахе случилась чудовищная резня. А в Прибалтике не убили никого, и это сочли политической демонстрацией: вышло специальное постановление об усилении там политической работы.
Поразительно, как Даниэль все предсказал. Хотя, если честно, ничего поразительного: когда объявили настоящий день открытых убийств, то есть очередную свободу, все ровно так и вышло. Только тогда одним днем не ограничилось, так что поубивали несколько больше народу. Очередная гражданская приобрела форму братковских войн: тамбовские против солнцевских, грузинские против московских… И народу в этих войнах полегло, наверное, не меньше, чем в гражданскую. А если и меньше, то состав-то был тот же самый, самый уязвимый и самый необходимый во все времена: молодые мужчины.
Поначалу повесть Даниэля – который вообще всегда был в тени Синявского, его дерзких и ярких повестей, его крутого и безбашенного нрава, – воспринималась как мрачный анекдот о готовности населения выполнять любую директиву партии и правительства. Но анекдот на эту тему уже существовал; помните: «Товарищи! Завтра всех вас будут вешать! Вопросы есть?» – молчание, и вдруг одна рука. «Да!» – «А веревку свою приносить или вы дадите?»
Даниэль писал, конечно, не про это, его вещь шире – он о том, что милые люди, окружающие протагониста, уничтожили все тормоза. Да их никогда и не было, собственно. Они реально могут убить друг друга, и их не остановит ни тот факт, что они соотечественники, ни христианский запрет, ни врожденный инстинкт благоговения перед чудом жизни, который на самом деле древней и глубже религиозного чувства. Жизнь дешево стоит – даже тогда, когда написана эта вещь, в шестьдесят первом, в мирное, сравнительно благополучное время, отмеченное оттепельной симфонией государства и общества. Думаю, именно за эту повесть – обнаружившую роковую пустоту на месте всех идеологем – Синявский и Даниэль и пострадали прежде всего: «Что такое социалистический реализм?» им бы уж как-нибудь простили.
Я почти уверен, что если бы день открытых убийств был объявлен сегодня – уцелели бы не многие. Масштабы выкоса населения были бы примерно сопоставимы с той единственной гражданской (как все-таки талантлив Евтушенко! Ведь это он предложил Окуджаве вариант с «единственной» – у него было нейтральное «на той далекой, на гражданской». А она – единственная, всегда та же самая, и Окуджава на ней действительно погиб – трудно сомневаться, что октябрь 1993 года достался ему много тяжелей, чем подписантам «письма сорока трех»). Проблема в том, что российская власть, давно поднаторевшая в создании закрытых обществ, мастерски создает ситуацию, при которой любой хоть сколько-то мыслящий гражданин ненавидит себя, и все вместе терпеть не могут друг друга. Сейчас у нас ровно такая ситуация, и создает ее множество факторов: отсутствие внятной общей, да и личной цели (вертикальные лифты перевозят недалеко, и забираться в них приходится на четвереньках); страшное количество позорной, ничем не прикрытой, наглой лжи на всех этажах общества; подчеркнутый и столь же наглый аморализм большинства должностных лиц; агрессивная риторика, осознание внешней и внутренней угрозы, обострившееся «чувство врага», который везде… Я уже не предлагаю читать форумы и живые журналы – там даже самый невинный вопрос, вроде возрастных границ применения пустышки, немедленно вызывает реакцию столь непропорциональную, что страшно становится за всех этих людей, реальных, ездящих в одном с тобой транспорте. Россия – страна прекрасная и удивительная, но при всех своих несомненных плюсах она еще и абсолютный чемпион по созданию невыносимой атмосферы для подавляющего большинства ее населения. Сегодня душная злоба сгустилась, кажется, до предела, и объявить день открытых убийств снизу мешает только недостаток пассионарности. Все-таки, чтобы убивать, нужна хоть минимальная идея, а общество испорчено консьюмеризмом. Так что прав Борис Стругацкий – за этот самый мещанский консьюмеризм, столь ненавистный бескорыстным шестидесятникам, еще ухватятся как за последний тормоз: жрите сколько хотите, только не стреляйте.
Тошна, душна, самой себе невыносима сегодняшняя Россия. Падающего толкнуть – норма, оскорбить женщину, инвалида, ребенка – норма; убийство – доблесть, милосердие – трусость. Такого растления давно не было – со времен, пожалуй, предыдущей гражданской войны. Как ее ни романтизировали, сколько ни снимали кинематографических финалов с четырьмя всадниками на фоне восходящего солнца, тихо напевающими «Бьют свинцовые ливни, нам пророча беду», – кровь, грязь, а главное – мертвенная бесплодность этой войны очевидны были всем, кто о ней всерьез думал. Конечно, было и вдохновение, и счастье кратковременной свободы, и восторг строителей нового мира – все это отблеском легло на страницы «Чапаева» и даже «Конармии», – да только утопистов выбили первыми. Остались одни Курдюковы, составляющие большинство победителей во время всякой войны. По крайней мере – гражданской. И жить вместе они по-прежнему не научились – это еще одно доказательство, что гражданской войны в России не было. Была бойня, в которой поучаствовали все. Ведь один из главных итогов гражданской войны всегда сводится к тому, что люди преодолевают исходное противоречие, смиряются, начинают жить вместе… А в России вслед за «Незабываемым 1919-м» наступили столь же незабываемые 1937, 1949, 1963, 1993, далее везде. Боен будет еще много, и слава Богу, что пока существует виртуальное пространство, где они развертываются бескровно. Но что-то подсказывает мне, что и это ненадолго.
А гражданской войны не будет, не надейтесь. Для гражданской войны, как и для гражданского общества, нужны граждане.