Текст книги "Русская жизнь. Русский бог (декабрь 2007)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
II.
То были годы, когда нарядные слова «стильный», «гламурный», «культовый» и «топовый» еще не успели вылупиться из глянцевого яичка, и в ходу были определения поосновательней: «богатый», «эффектный», «благородный», «солидный». Богатый сак. Эффектная чернобурка. «И главное, голубушка, крой такой благородный! Так все просто и вместе с тем солидно!»
Благополучные матроны носили каракулевые манто, жакеты, пальто и полупальто. Актрисы носили горжетки и палантины из чернобурки. Девицы на выданье из чиновных семей носили котиковые или кроличьи полуперденчики. Часовые носили тулупы. Лейтенанты – бекеши. Доха выдавалась сторожам в комплекте с берданкой. О дубленых «романовских» полушубках в деревнях все еще говорили с извинительной интонацией: «Шуба овечья, да душа человечья». Дешевые саки из «крота и суслика», отрада пишбарышень, пропали к началу шестидесятых – сусликов истребили пионеры в рамках общенародной компании «по борьбе с грызунами на полях».
В комиссионке на Большой Никитской девушка с невозможным для сегодняшнего времени именем Елка Сперанская однажды видела ценник «Шуба из морзверя». Искусствовед, историк моды Ирина Сумина писала: «Сколько лет выручала меня мамина коротенькая кроличья шубка силуэта „трапеция“! Тогда (середина шестидесятых годов – Е. П.) носить меховую шубу полагалось при полном отсутствии головного убора, с нарядными туфельками на шпильке – несмотря на лютый мороз. И обязательно глубоко запахнув полы и спустив воротник низко за спину. Точь-в-точь, как это делали героини западных фильмов – Мишель Морган, Дани Робен, Сильвана Пампанини. О, по нашему потребительскому рынку можно изучать историю поколений!»
Это правда – вещи наплывали волнами, и всякий из нас помнит чередование зим, каждая из которых была отмечена Главной вещью сезона, массовым объектом желания. Чешские дубленки с воротниками-стойками и «гусарской» застежкой на шелковых шнурах. ГДРэшные дубленки (рыжие с белой овчиной), чрезвычайно модные после кинокартины «Мужчина и женщина», но дошедшие до Москвы лет через десять после фильмовой премьеры. Венгерские пальто с меховыми воротниками, крашенными «в тон» пальтовой ткани. «Аляски» – синие куртки с оранжевым изнутри капюшоном, отороченным мехом молодого шакала – униформа младших научных сотрудников и начинающих комсомольских активистов. Незабвенный период китайских пуховиков и кожаных курток. Рыжие собачьи шубы в пол, и одновременно первые песцовые жакетики из лапок и хвостиков («с Рижского рынка»). И (опять же одновременно) на Тверской появились первые настоящие ШУБЫ.
Все, время пошло. Товар попер. Счетчик заработал. Я запомнила день, когда последний раз видела красивую, бедно одетую девушку. Это было поздним летом 1992 года. С тех пор таких красивых девиц я видела только в собольих шубах (летом они мне вообще больше на глаза не попадаются: у нас миграционные пути разные).
Тут нужно, конечно, объясниться, что я имею в виду, употребляя жалостливое выражение «бедно одетая».
Сейчас – это когда молодуха носит недорогие вещи вызывающего вида, вещи-имитанты. А тогда – это когда на девице, например, откровенно старые, стоптанные туфли. Девушку я приметила в полупустом троллейбусе, и была она так хороша, что троллейбусные пассажиры как-то подобрались, заговорили громче обычного, этак, знаете, заиграли «на публику». Есть такие молчаливые отроковицы, в присутствии которых хочется говорить умно и долго.
– А ведь сегодня, помните ли, Яблочный Спас, – мечтательно сказал господин средних годов (душеспасительные темы в то время были в чрезвычайной моде).
– Неужто такой большой урожай? Что ж, дело хорошее. Яблоки и впрямь спасать надо! – бодро откликнулся его спутник, публично проваливаясь в бездну откровеннейшего конфуза.
III.
Чудесные названия у нынешних меховых магазинов! «Шубкин дом», «Встреча с шубой», «Любимая женщина», «Венера», «Мехград», «Меха от Мэри».
И реклама у них чудесная: «В России лучшие друзья девушек – меха»; «Шуба – это не только ценный мех, это витрина вашего благополучия»; «Мы рассчитываем на разные классы общества, поэтому Вы найдете то, что ищете. Будет ли это норковая шуба „на каждый день“ или парадная соболья – решать только Вам»; «Надоело испытывать дискомфорт от того, что деньги есть, машина есть, квартира с евроремонтом есть, а шубы у жены нет?» С начала девяностых минуло каких-нибудь пятнадцать лет, а сколь многого отечественная буржуазка достигла за это время! Если верить хищным рекламщикам, «средний класс уже наелся недорогими норковыми шубами ценовой категории до трех тысяч долларов», шуб-туры в Грецию не только не в моде, но уже и дурной тон, «наконец-то покупательницы поняли, что настоящая стильная шубка покупается не на всю жизнь, а максимум на два года», «настоящие модницы носят шубы от Fendi за четыpеста тысяч доллаpов из дикого соболя – именно из дикого, потому что уникальные свойства этого меха во многом теряются, если животное разводят в неволе».
Ну, нас– то то разводят не в неволе, а в большом городе под названием Москва, но разводят умеючи.
И если не верить рекламщикам, этим мифологам и мистагогам, а оглядеться окрест самостоятельно, что мы увидим собственными-то глазами? Увы, мы увидим, что представляем собою лакомую и легкую добычу.
Мы увидим, что шуба имеет чрезвычайную важность для всякой русской женщины. Это желанная вещь, и ее «принято» хотеть. При этом «ценовая категория» не так и важна – важна сила желания. Пускай одна девица вожделеет шубу из новомодной свакары (Swakara – фирма в Южной Африке, выделывающая специальную каракульчу с рельефным хребтовым рисунком), а другая согласна на позорную греческую норку – велика ли разница? Эти девушки не встретятся в одном магазине, разминутся на улице, буде познакомлены, разойдутся с улыбкой на устах и убийством в глазах – но они сестры по духу, и близость их бесконечна.
IV.
«Вопрос не в том, куда я буду в ней ходить, – взволнованно пишет в своем живеньком журнале молодая супруга, объясняя подружкам причину ссоры с мужем (ссорились из-за шубы), – я просто хочу, чтобы она была. Чтобы я могла ее трогать, гладить руками. Я говорю ему – ты будешь меня в ней фотографировать. А уж куда в ней пойти – найду, можешь не сомневаться».
И фонтан сочувственных комментариев: «Нет, им не понять этого никогда – они не гладят рукав и не разговаривают с ней. Они не закапывают щеки в теплый мех и не начинают чувствовать себя от этого защищенными! Им вообще ничего не нужно, кроме того, чтобы спать в трусах…» «О, шуба – великое дело, так же, как и каблуки».
«Объясни своему мужу, что шуба для тетки – это то же самое, что „Мерседес“ для дядьки».
Что ж, девушки правы. Они «нащупали» главную дихотомию нового времени – машина и шуба суть одно и то же. И вовсе не потому, что и то, и другое – инструменты тщеславия. Нет: и то и другое – защита, броня. Это внешние границы «социального тела», и границы эти должны быть укреплены. «Шуба выгодно подчеркнет Ваши достоинства», – пишет глупый креативщик. Разве же в этом главное? Главное, что она скроет недостатки! В мире, где достаток – бог, недостаток чего бы то ни было страшен.
Шуба – это покров. Что говорит человек, признающий свое поражение, не знающий, что делать? Он говорит: «Нечем крыть…» Стыдно, когда видно – а что видно? Что не все сложилось, как хотелось, что жизнь уже почти прожита, что у соседей щи погуще и бриллианты покрупнее. Мы скорее спрячем, укроем от посторонних глаз не сокровище, а то обстоятельство, что никакого сокровища у нас нет.
Скорее, скорее накинуть на себя спасительный покров, пахнущий мездрой и покоем! «Когда я в шубе, – говорила мне актриса Вера Могилевская, – меня меньше толкают в автобусе…»
V.
Недавно я наткнулась на интереснейшую книжку – сборник городских, посадских, мещанских пословиц. Одна из них несет в себе заряд такой эпической силы, что впору ежиться, как от сквозняка: «Не дай Бог владети смердьему сыну собольею шубой». Но вообще-то ничего нет нового даже в самых новых временах! Некоторые пословицы удивительно подходят к теме: «Поживем, шубу наживем, а не наживем, хоть скажем, что нажили!»; «Зимой без шубы не стыдно, а обидно».
Одна из моих собеседниц, благополучнейшая молодая женщина, супруга веселого удачливого клерка, говорила мне:
– И однажды я почувствовала – меня прет на шубу. Вот если в этом году не куплю, буду всю зиму на улице чувствовать себя неудобно, неловко.
– Но у тебя же удобный дорогой пуховик…
– Вот я в удобном пуховике буду чувствовать себя неудобно. Не в своей тарелке. Перестану любить себя. Буду ходить и чесаться от неловкости. Неужели это непонятно?
Не менее благополучная тележурналистка (я старалась собрать как можно больше свидетельств) пришла к выводу, что шуба – это род паранджи. Скафандр. Кокон.
– Если на мне шуба, – говорила она, – я могу выйти из дома ненакрашенной. С шестнадцати лет такого себе не позволяла. Но тут, чувствую – шуба все спишет! Никто меня в такой шубе не осудит.
– Лена, – спрашивала я ее, – а вот существует такое тривиальное размышление, что если женщина хочет шубу, значит, ей недостает тепла. Это высказывание такое – «Мне холодно. Меня ничего не греет».
– Шуба – не батарея, – строго сказала Лена, – она не греет, она сберегает то, что есть.
Ну что ж – женщины большой, равнодушной холодной страны мечтают о шубах не потому, что им холодно, а потому, что им страшно. Они боятся растерять то, что у них уже есть. Они натягивают греческую норковую шубейку и идут на работу. Маловата кольчужка, но все ж какая-никакая защита. Следом от подъезда отъезжает муж на боевом «Ниссане» – внешние границы его социального тела защищены. И только ребенок бежит в школу в курточке на рыбьем меху, оскалившись от холода и ветра. Ему страшно. У него все впереди – строить и строить ему еще свою маленькую крепость.
* ХУДОЖЕСТВО *
Денис Горелов
Экзорцизм сегодня
«Преступление и наказание» Дмитрия Светозарова
Отрадная весть: как и во всякой взрослой киноиндустрии, качество экранизаций и у нас теперь заведомо определяется кастингом. Печорин – Игорь Петренко. Свидание окончено, прощаемся. Мелехов – Руперт Эверетт. Спасибо, Сергей Федорович, приходите через годик. Соловьев пробовал Абдулова на Каренина и забраковал. Да где ж глаза-то ваши были, Сергей Александрович? Такого стопроцентного попадания в роль вы днем с фонарем не сыщете, никогда, слово.
Весть, что Порфирия Петровича будет играть Панин, наперед определила золотое достоинство постановки. Ибо сегодня в России Андрей Владимирович Панин есть артист № 1 – такой, каким для 80-х был Олег Иванович Борисов, а десятилетием ранее – Евгений Александрович Евстигнеев (оба, между прочим, инженера Гарина играли; а хорош был бы панинский Гарин – гениальное мегаломанское чудовище). Хватало у нас артистов равно штучных и фактуристых, но и Баталову, и Янковскому, и Меньшикову сама гарная внешность резко сужала разлет ролей. Были ж и в Голливуде Ньюман, да Хофман, да Гибсон – а равного гнусавому, половинчатому, опасному чертушке Николсону нет и не будет, хе-хе. Не зря их равняли с Паниным – злым огнем, оскалом, прижмуром, вечной бесоватой ухмылкой при несмеющихся глазах. Такой и дьявола сыграет, и святого, но почему-то вечно играет дьяволов – на святых-то кого поконфетней ищут. А уж для Достоевского с его давно подмеченной фобией на одноцветных, одномастных героев – лучших исполнителей нет. Таких вот: смутной внешности, как выразился о себе Панин. Кирилл Серебреников давно говорил, что из Панина выйдет отменный Порфирий Петрович (см. журнал «Сеанс» трехлетней давности). «Сеансовцы» в тот год бросили по городам и весям клич: кто-кто в теремочке главный выразитель русской ментальности, кто собирательное лицо нулевых. Результат вышел прелюбопытный: карикатура – Михаил Ефремов, честная станковая графика – Панин; занятно, что они во МХАТе в очередь одну роль играли. А жаль, что не сделал Порфирия Борисов. Видно ж, как во всех ролях судейских – от Версилова до «Остановился поезд» – копил он эти ужимки, вдруг вспрыгнувшие брови, рожицу кривую: «ржете, сударь? – а у вас молоко убежало» – для главной роли, той самой, которой так на его кон и не выпало. Золотой борисовский век 80-х совпал с твердым ответом на вопрос о право имеющих и массовым зарубом старушек – до Порфирия ли?
А вот Панину пофартило – и выбор его несказанно обострил старую оппозицию классических постановок: тонкий, нервический, одухотворенный принц-убивец – гадкий, желчный, отталкивающий Нравственный Закон. Страдающий инфант против вселенского спроса. Тараторкин против Смоктуновского. Порфира против раскола, если совсем попросту. Слегка отошел от канона в спектакле Таганки лишь Юрий Любимов, у которого Трофимов-Раскольников вчистую переиграл Порфирия-Желдина. А и немудрено: в декларировано молодежной Таганке на фоне звездного среднего звена СмеховЗолотухин-Высоцкий-Филатов-Дыховичный явно недоставало могучих стариков. Да и метания, борения и, в конечном счете, преступление молодого человека интересовали худрука и его паству куда более, чем каток морального императива: в тогдашней России за ним все равно стояло враждебное театру мятежного индивида государство. Неизбежное при доминировании Раскольникова провисание нравственных начал режиссер компенсировал бесчеловечной постановочной атакой на нервную систему: все первое действие на авансцене впотьмах лежали со свечками трупы убиенных сестер, Настасья-недотыкомка выплескивала таз крови на белую дверь – одну в пространстве без стен, в которую так колотился Родион свет Романович. Убийство было убийством, без понарошек; не нагулявшая подлого телеиммунитета к визуальному шокингу публика расходилась со спектакля буквально раздавленной; говорили, Трофимов всякий раз ходил домой на другой конец Москвы пешком, чтоб не рехнуться.
Ясно, что сегодня так ставить Достоевского недосуг. Шоком зрителя не проймешь, у него на месте эмоциональной вестибулярки сплошная мозоль лет с двенадцати – тут нужен Артист, да свойский, со шлейфом уважаемых в народе ролей, тут и кумир университетов Смоктуновский не сгодился бы.
Вторым определяющим компонентом была среда.
Вся проза Достоевского – о бесогонстве; самому прямолинейному в этом смысле роману предпослан фрагмент из Писания о свиньях, принимающих бесов в себя и летящих с обрыва. Таки ж дьявол не улетучивается в пространство диснеевским вихорьком; есть свиньи и есть обрыв. Достоевский первым из великих познал и прочувствовал Дно – недаром все дальнейшие хроники нужды вроде гамсуновского «Голода» кажутся списанными с него и меряются его золотым эталоном. Не диккенсовское или твеновское дно, где вдалеке светлым призраком всегда брезжит опрятная вдова-усыновительница с сопутствующим назиданием: «Не водись с кем попало и ходи по каким надо улицам – и будешь здоровеньким и богатеньким». Дно беспросветное, мглистое, петербургски мутное. Одушевленное. Хрестоматийные дворы-колодцы (по таким Данила-брат убегал, ведь и правда жуть). Яичная скорлупа, аптечного стекла штофики, шушуны, бледные недоедающие дети, ноги в полуподвальном оконце, семечная шелуха. Грошовый извозчичий гонор. Трактир, в котором обязательны огурцы на блюдечке – не пупырчатые рекламные, в окруженье морозца, графинчика и куражливых лярюсских виньеток, а склизкие размяклые тушки со дна бочки, с болотного цвета боками и полостью внутри. И блюдце с щербинкой, треснутое. И трагический рыбий скелет.
Вот это и будет тот, страшно вымолвить, поганый Петербург Достоевского, о котором спрашивают во вступительных сочинениях и которого никак не могут опознать московские режиссеры. Постановщик первого «Преступления» Кулиджанов искренне посвятил предыдущую жизнь простому и скромному коммунальному счастью; автор «Отчего дома» и «Дома, в котором я живу» просто не мог вдребезги расколотить свой раек, явив душную мерзость человечьего жилья. Нехороший квартал выглядел у него наскоро состаренным фанерным задником: не суть. Для иностранных интерпретаторов тема сплошной бедности вообще экзотична – они старались сосредоточиться на внутренней аскезе душегуба-теоретика. Из фильма в фильм перепархивал демонический, ломкий, какой-то весь дирижерский Раскольников в заговорщицкой шляпе Овода. Истый петербуржец Светозаров, напротив, пошел за текстом, явив редкой привлекательности юношу, одетого, как огородное пугало, – не выделенного, а растворенного в окружающей среде Сенного рынка. Мире дворников, монополек, свечных огарков и вдовьего визга.
В пятилетней давности многотомной энциклопедии современного российского кино о постановщике жанровых скетчей Светозарове сказано: «Литературоцентричен. Ему б Достоевского ставить».
Ну и.
Дебютант Владимир Кошевой достойно держит удар. Сниженный, выворотный русский Гамлет в его самоедском исполнении оживляет новым смыслом незаслуженно забытый, а на деле самый вечный, самый неизбывный, актуальнейший из актуальных русский вопрос: тварь я дрожащая или право имею? Третьего пути Россия не дает, хотя и трезвонит о нем чаще других.
А за вечным и беспросветным маячит рядовой и обиходный «неужель». Господи. Неужто этот выдающийся, зрелый, дельный во всех отношениях фильм сочиняли продюсеры ОРТ Эрнст и Максимов? Создатели «Спецназа», «Есенина» и новогодних капустников? Мыслимо ли так ошибаться в людях?
Отбой. Все путем, православные. Произвел «Преступление и наказание» Андрей Сигле, продюсер последних фильмов Сокурова, а Эрнст с Максимовым только предоставили эфир. Да и здесь не могли не подгадить. В момент наивысшей кульминации, когда Родион Романович восходит по лестнице на дело и долго и мерзко звонит в колокольчик, снизу экран подрезают голубеньким титром «Далее – Ночные новости».
А прав же был Петр Петрович Лужин: невесту-бесприданницу следует брать из низов, чтоб навек чувствовала себя обязанной.
Максим Семеляк
И в уголках бобы свистят
Новый альбом Леонида Федорова и Владимира Волкова «Романсы»
В конце 80-х к вокалисту группы «АукцЫон» Леониду Федорову, жившему в те годы в питерской коммуналке, упал кот. Черного цвета. Ночью. Соскочив с окна соседей, которые жили бог весть где наверху, он пролетел энное количество этажей, вписался в федоровскую форточку и застрял между оконными рамами. Федоров проснулся от визга и скрипа. Встал, подошел к окну, долго не мог понять, что (а главное – где) происходит. Потом, по осознании произошедшего, пришлось развинчивать рамы (окна в питерских коммуналках отличаются своими размерами и конструктивными особенностями). Какое все это имеет отношение к новому альбому Федорова, записанному на пару с Владимиром Волковым? Да никакого.
«Романсы» – умный чистый диск. Это наиболее доходчивая и мелодически заманчивая из работ дуэта: по внятности и выпуклости песен «Романсы» легко выдерживают сравнение с давним федоровским сольником «Лиловый день». Подобный поворот к мелодической заманчивости (после перенасыщенной и перезагруженной «Красоты»), безусловно, в радость. Все действующие сегодня русские музыкальные критики – сплошь лицемеры, никто из них оказался не в силах артикулировать элементарную просьбу: верните нам Федорова-мелодиста. А что до приглашенных на запись недавнего альбома «Девушки поют» нью-йоркских джазменов – да плюньте вы им в их соленые рыжики. Они даже свой клуб Tonic не сумели отстоять. Мы как-то болтали по поводу «Девушек» с питерским музыкантом Игорем Вдовиным, он правильно сказал: «У Федорова такой мелодический дар, что глупо разменивать его на все эти в высшей степени сомнительные импровизации».
Я тоже так думаю. Я не люблю сочетание Леонида Федорова с Марком Рибо, Джоном Медески и Недом Ротенбергом, я люблю его смычку с Волковым. Во-первых, так получается оригинальнее и музыкального смысла гораздо больше; во-вторых – послушайте альбом «Романсы».
Альбом строится на трех фундаментальных ценностях. С одной стороны, есть слово «романсы», оно неизбежно сигнализирует о манерности, певучести и известной пронзительности всего сыгранного; с другой – небрежная поэзия Введенского и Хвостенко с ее лексическими круговоротами; с третьей – наработанные авант-джазовые приемы Владимира и Леонида.
В результате такого смешения получилось складное полотно, оно легко и счастливо распадается на отдельные мутировавшие частички. Подавляющее большинство этих частичек суть внятные первоклассные песни, какие у Федорова случаются раз в несколько лет: «Сонет», «Романс», «Рождество», «Свеча» и особенно «Галушка» (ударение на первом слоге, иначе смешно). Романсы как жанр так или иначе подразумевают некоторый диалог – я встретил вас, etc. Альбом и строится по принципу диалога, правда, внутреннего – Федоров с Волковым перекидываются не репликами, но целыми звуковыми абзацами. Томная темень федоровского вокала судачит с беготней волковских пальцев. Звезда с звездою говорит.
На примере «Романсов» становится, наконец, ясен метод этих двоих. Они смотрят на музыку, как хирурги на человека. Их эксперименты – не от избыточного мастерства и не от мелкой свободы самовыражения (как это происходит в девяноста из ста случаев всей мировой экспериментальной музыки), но от гнета знания. Они учли, что мелодия – это верхний слой музыки. И они ни на минуту не дают забыть, что скрывается под ним. Три или четыре песни с этого альбома легко могли бы звучать по радио, если бы не прозекторская скрупулезность создателей. Они-то знают: из-под самого блядского танго по науке потечет зубовный индустриальный скрежет, вальс – лишь прикрытие для танца скелетов, а романс – только всплеск физиологии. Хит – это гладкая бархатистая кожа, а музыка – это мышцы, сухожилия, кишки, это медицинские факты и термины. Это хрящ волковского контрабаса и лимфа федоровского нытья.
Федоров и Волков не расчленяют красоту, не занимаются чертовой деконструкцией, они как бы идут вглубь, внутрь. Они как пара естествоиспытателей, постигающих природу странного явления под названием «музыка», стремящихся ответить на вечный вопрос – откуда здесь взяться загадочному взгляду? Если хоть на минуту поверить их опытам, то подобное явление точнее всего будет описать строчкой из Александра Введенского, вынесенной в заглавие этого текста.