Текст книги "Задиры (сборник)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
Рабочий же класс еще так недавно возводил баррикады, выходил на демонстрации, агитировал за человеческие права, бастовал, пел песни борьбы и возвещал о светлом будущем, что утрата веры среди его представителей бросалась в глаза особенно резко. В предвыборных речах, в газетах и книгах некомпетентные, но наделенные даром слова и пера специалисты утверждают: этически и морально рабочие выше буржуа. И потому в кантатах и некрологах считается вполне уместным и даже целесообразным славить людей тяжелого физического труда за их высокую мораль.
Да, до сих пор в профсоюзных газетах возвещают наступление новой голубой весны. Социалисты с высшим образованием по-прежнему представляют себе рабочих с красными знаменами, с агитаторами на стульях, со стачками, призывами и революционными песнями. Но они не знают того, каковы рабочие на самом деле и о чем они думают. А рабочие не вписываются в очерченный шаблон. Признак ли это консерватизма? Они отказываются смотреть в будущее тем гордым взглядом, которого требуют от них. Признак ли это отупения? Или равнодушия?
Рабочие давным-давно раскусили выражение «рабочая честь» и подобные, считают их пустыми фразами. Работа сама по себе не отупляет. Нет, сама совокупность обстоятельств, в которых протекает жизнь рабочих, наполняет их глубоким разочарованием, иногда ненавистью. Как часто они считают свою жизнь просто убийственной. Хотя безработица не представляется от этого более заманчивой. Работа, по крайней мере, не оставляет времени для раздумий о том, как тяжела и безрадостна, в сущности, жизнь.
Не бастуй, не задирай полицию, плати налоги, не отличайся от большинства – вот заповеди, соблюдение которых награждается особой премией – еще одной пустой фразой: «хороший рабочий». Угроза унижения и посулы иллюзорного счастья – единственное, что поддерживает ход хорошо смазанной машины общества. Рабочих заперли в своего рода утопию. Когда некоторый внешний прогресс был достигнут, машина размалевана кричащими красками, а обслуживающий персонал наделен более приличной одеждой, мебелью, автомашинами и прочим, то трещины в ней, казалось, были прочно зашпаклеваны. Но появились новые и в неожиданных местах.
«Я – никто, мое имя – Никто, я – рабочий», – не так ли сказал мне человек на мосту?
С подобными невеселыми мыслями в голове шел я к Карлу Гектору в очередной раз. Рядом с ним стояло несколько рыбаков, не меньше десятка. Поговорить с ним наедине и тем более заставить отвечать на вопросы в таких условиях было невозможно.
– А не пойти ли нам куда-нибудь в кафе? – предложил я Карлу Гектору. – Я угощаю.
Он немного помедлил.
– Не знаю, есть ли у меня время.
– У тебя остается целая неделя. Привяжи леску к парапету. Тебе необязательно стоять здесь. Ты можешь попросить соседа, чтобы он присмотрел за ней, если начнет клевать.
– Ловить стоячей снастью запрещено.
– Вытащи ее. И скажи другим, что вернешься. Банку с червями и мешок, наверное, никто не украдет.
Он неохотно последовал моему совету.
– Но только на короткое время, – предупредил Карл Гектор и сказал соседу, чтобы тот не давал никому трогать его вещи.
Сразу же возник вопрос: куда нам пойти? Рабочие посещали свои излюбленные места. И не из-за меньшей комфортабельности или из-за дешевизны. Все зависело от того, бывали ли они там раньше.
Неподалеку от улицы Стура Нюгатан располагалось кафе, куда в прежние времена забегали рыбаки, чтобы немного передохнуть и выпить пару пива. Кафе называлось «Ловкач» и было поименовано так в честь оригинала из Старого города, по прозвищу Сигге Ловкач. Раньше это была обычная запущенная пивная. Теперь, после модернизации, она превратилась в кафе самообслуживания. Рыбаки Потока по старой традиции продолжали заходить туда.
Не успев перешагнуть порог, я убедился, что и пивные не остались в стороне от всеобщего прогресса. Во всем Стокгольме едва ли осталась хотя бы одна из прежних забегаловок с липкими от пролитого пива стойками и загаженными полами. И с официантками, по-свойски называвшимися в то время «грязнулями» и совавшими тебе бутылку под нос прежде, чем ты усаживался.
Так же примерно выглядел раньше «Ловкач». Теперь стойки в зале заменили на покрытые красной клеенкой столы, на каждом из них красовалась декоративная лампа, а полы устилали синтетические ковры. Красивая, еще молодая женщина работала за прилавком самообслуживания. Со стен смотрели картины с видами Старого города, а фирменные эмблемы на бочках напоминали подлинные шедевры искусства. Только цветы в горшочках, стоявшие на подоконниках, казались все теми же старыми, не значившимися ни в каких реестрах флоры.
Среди посетителей я увидел женщин: этого почти никогда не наблюдалось в прошлом. В кафе совсем не было рабочих. Вместо них сидели коммивояжеры и другой случайный народ, застрявший в Стокгольме, в то время как волну рабочих выплеснуло в деревню. И не все пили пиво, некоторые только кофе или молоко; были и обедавшие недорогими порционными блюдами, подававшимися здесь теперь.
Демократизация городских предприятий питания пошла в двух направлениях. Теперь в рабочие кафе ходят опрятно одетые люди, а так называемые шикарные места посещаются запросто господами без галстука и пиджака. По-видимому, считается особым шиком сидеть там, кое-как натянув на себя запятнанную рубашку и прочую одежду, с виду как можно более поношенную и выцветшую. Может быть, как раз рабочие теперь следят за своей внешностью больше других.
Захватив на поднос пару кружек с пивом, мы уселись с Карлом Гектором за столик. Я хотел заставить его разговориться о себе самом, хотя понимал, как нелегка задача, тем более что ни под каким видом он не должен был воспринять мое приглашение как взятку за откровенность.
Впервые я рассматривал Карла Гектора почти вплотную. Черты его лица отличались резкими и прямыми линиями, оно украсило бы любую из предвыборных рабочих афиш: голубые глаза, открытый взгляд, смелое и решительное выражение – весь его облик говорил о человеке, достигшем цели, обеспечившем свое будущее.
Я начал разговор с удобной темы о произошедших в обществе изменениях.
– Да, раньше было по-другому, – сказал он, равнодушно соглашаясь. – Хотя работяга как был, так и остался работягой.
– Рабочее движение добилось неслыханных успехов, – сказал я.
Против ожидания он разговорился. И охотно рассказал о своей семье.
– Все это неплохо. Мой дед был из тех, кто боролся заодно с Брантингом[14]14
Я. Брантинг (1860–1925) – вождь и организатор социал-демократической партии Швеции.
[Закрыть] и Янхектом[15]15
А. Янхект (1861–1924) – журналист, активный участник рабочего движения.
[Закрыть]. Он родом из шхер. Прадед работал там перевозчиком. Однажды деда посетил сам Брантинг. Выгребли на лодке в море, чтобы показать вождю шхеры. И увидели в воде плавающую дубовую доску. Брантинг сказал: как жалко, что такая хорошая доска пропадает без всякой пользы. Он зацепил ее тростью и буксировал до самого берега. Дед укрепил ее на двух камнях, и получилась скамья. Пока был жив, то всем, кто его слушал, он рассказывал: сам Яльмар Брантинг отбуксировал доску к его причалу.
– А твой отец? – спросил я, воодушевленный красочным рассказом.
– Он тоже активно участвовал в движении. Здесь, в Стокгольме. Являлся, как говорят, классово сознательным рабочим. А вот мать, мать была робкая душа. Она все боялась, как бы про нее дурного не сказали. И заботилась обо всех нас. И в доме всегда была чистота и порядок.
– А ты сам? Как ты сам относишься к движению?
– Какое-то время участвовал и тоже препирался на собраниях. Насчет производства и политики. И агитировал немного, когда сцеплялся с кем-нибудь из – как же их называли? – идейных противников. В профсоюзе был примером, всегда платил взносы. Да я и сейчас плачу в срок, даже с тех пор как стал пассивным.
– Что это значит – пассивным? Ты что, не выходишь вместе со всеми на Первое мая?
– Нет. Потом я сдал на права и купил машину, как другие, ради семьи. Стал выезжать с семьей за город. Потом и это надоело, и я ее продал. На Первое мая, как и в выходные, иду на мост и рыбачу.
– Что ж, тебе это интереснее всего другого?
– Да нет, не могу сказать, но надо же что-то делать. Газет я давно не читаю, забросил.
– Но ты голосуешь? Во время выборов?
– Теперь нет. Не вижу, чтобы от этого была польза.
По его выходило, что рабочий класс вел осмысленную жизнь только до тех пор, пока мечтал о революции. Или, может быть, я сам домыслил за него идею? Он ведь к идеям относился равнодушно.
– И потом знать не знаю, за кого голосовать.
Я почувствовал: бессмысленно возражать ему на языке профессиональных политиков, ораторствующих на собраниях о долге рабочего класса, о лояльности рабочих друг к другу и к обществу в целом и обо всем таком. Если вдуматься, рыбак Потока уже включает в себя понятия «отлынивающего от выборов», «врага рабочего дела», «предателя движения и его пионеров».
Нет, клише и термины были неприменимы к моему герою. Вся история с Карлом Гектором таила в себе ядро, отталкивающее громкие слова и ярлыки. Может быть, за недостатком точного слова я и назвал его нигилистом.
Я немного задумался. Каким понятным предстал передо мной задавленный нуждой, забитый рабочий прошлого. Но теперь я отказывался воспринимать его в роли несчастного. У современного рабочего были возможности, да и обязанности, в конце концов! Неужели Карл Гектор так никогда и не поймет, что ошибается и что ведет себя по отношению к жизни неблагодарно? Понемногу я убедил себя: он всего лишь исключение.
– Хорошо, что не все так думают, как ты, – сказал я сухо.
Но он не согласился.
– Остальные живут тем же. Я – явление повсеместное.
«Повсеместное» резануло мне слух своей фальшивостью. Точно так гадливо прозвучало бы для рабочих старшего поколения «ренегат». Наверное, Карл Гектор подхватил словцо из газет.
– Настроения, подобные твоим, могут идти от стресса и спешки на работе, – сказал я, действительно понадеявшись, что все окажется так просто.
И почти уверовал в это. Я представил себе стройку, где все и вся наползало друг на друга со всех концов и углов, где каждый разбивался в лепешку ради выгоды и рабочий суетился как белка в колесе.
А сверху над ним еще нависала бюрократическая надстройка, и, вымотанный за день, он отдавал вечерние часы на заполнение бесчисленных формуляров, от которых ни жарко ни холодно. «Мы поможем тебе выстроить дачу в Хультсфреде – там, куда не дотянулись еще когти современности», – прочитал я недавно на рекламной афишке в такси. Призыв играл на чувствительных струнах.
– Да не жалуюсь я ни на какую спешку. На работу никогда не жаловался. И на парней, с которыми вкалываю, тоже. Люди как люди. Если на кого жаловаться, так на самого себя. Но себя не переделаешь: все как есть, так есть.
– Ты никогда не пробовал выбиться? Стать не рабочим, а кем-то другим?
– Нет. Да и не вышло бы ничего.
– И никогда не думал о тех, кому приходится хуже, чем тебе? Конторскому служащему, например, в учреждении не лучше. Я уж не говорю о тех, кто живет в бедных странах.
– Хм, вот уж утешение, что другим хуже. Но конторщик и те самые, помнишь, ты говорил, в других краях – это же не я! И думать о них нечего.
– И твоя совесть чиста?
– А с чего ей не быть чистой?
Казалось, я смотрел в пропасть. Передо мной сидел еще молодой, здоровый мужчина, опрятно одетый, с работой, на которую не жаловался, с семьей, в которой жил, когда того хотел, человек, наделенный своей свободной волей и в целом преуспевающий. И он же проводил свой отпуск за бессмысленной рыбалкой на мосту и считал саму жизнь столь бессмысленной. Я всерьез стал опасаться, что Карл Гектор сказал правду и что он не одинок в своем взгляде на жизнь.
– А чего вообще ждать рабочему? – спросил он. – Только того, что будешь становиться все худшим и худшим рабочим, пока тебя не выкинут, ты состаришься, попадешь в дом для престарелых и умрешь.
– Старость и беспомощность – будущее каждого.
– Ты спрашиваешь. А я отвечаю за себя. И не жалуюсь.
– У тебя есть дети.
– Им суждено то же. Если не станут наркоманами, то понемногу сделаются рабочими – хорошими, а может, никудышными. Мне их научить нечему. И они будут вспоминать об отце как об обычном работяге.
– Говоря так, ты оскорбляешь жизнь!
– Может быть. Законы я, во всяком случае, соблюдаю.
– Ты должен работать, чтобы мир стал лучше.
– Я ни о чем таком не думаю. Делаю, как мне велят.
– Не веря ни во что?
– Да, не веря. Я много раз говорил себе: ведь все равно, что бы ты ни делал. Поэтому, может, и хорошо верить во что-то дурацкое.
– Где-то во всем этом есть у тебя ошибка.
– Может, и есть.
– А ты не пробовал пить? Чтобы немного забыться?
– Нет. На стройке, как все, пью пиво. А к спиртному душа не лежит. Хотя я не осуждаю парней, которые прикладываются. Наверное, им нужно. В общем-то, мне не от чего забываться, как это ты называешь.
– Тебе не лучше, не веселее, если случится выпить?
– Нет. Пьянка меня не берет. Хотя многие, ох как сильны, стоит им немного принять.
– А как насчет дружбы, товарищества?
– Мои товарищи – парни что надо. Но они же все работяги. Каждый думает о себе, как я. Никто от дружбы не выигрывает.
Неожиданно он до того разоткровенничался, что без всякого понукания рассказал маленькую историю.
– Как-то раз пришел я на стройку в этот мой отпуск. Пришел, хотя никто меня не заставлял. И места почти не узнал, без нас, без рабочих. Леса, перевернутые ящики из-под цемента, брезент на инструменте, вагончик, где мы пьем пиво, или молоко, или кофе и закусываем бутербродами, незаконченные стены, все там было. Но мне показалось: стройка вроде бы стала ни к чему, словно она совсем пропала. Утро стояло светлое, солнечное, а место я не узнавал. И только когда подумал о нас, вкалывающих там, увидел все по-привычному. А почему? Хотя через неделю отпуск закончится, пойду снова туда и ничего такого не увижу.
Его рассказ немного тронул меня. Но фантазия Карла Гектора казалась слишком тусклой и инертной, чтобы сам он сознавал, что в нем самое любопытное.
– Мне пора, пойду на место, – сказал он и поднялся с желтого, красиво сработанного стула, чтобы вернуться на мост к своему абсолютно бессмысленному занятию.
V
Почти весь июль держалась сушь, за две недели на землю не выпало ни капли. Каждый вечер по радио и телевидению передавали: на следующий день ожидается «прекрасная погода». Такой она и была с точки зрения горожан, и тот, кто возвещал прогноз, скорее всего стоял перед микрофоном где-нибудь в Стокгольме. Он предсказывал погоду отпускникам.
В прошлом такая засуха воспринималась бы в деревне как настоящая катастрофа. Но сейчас на все реагировали чуть по-иному. «А, все равно, – сказал мне повстречавшийся житель деревни голосом таким же сухим, как сама погода. – Деревня обезлюдела, обезлошадела, обесскотинела. На что нам корма? Хотя хорошо бы уродилось немного картошки. Остальное купим в лавке».
Я никогда не задумывался: с каким выражением лица слушают прогнозы рыбаки Потока и слушают ли вообще? Случай помог убедиться, что и их занятие имело свои метеорологические аспекты.
К вечеру, гуляя, как обычно, по городу, я заметил: небо с востока сильно потемнело. С каждой минутой становилось все очевиднее: надвигался дождь.
Подходя к мостам, я еще издали увидел на них кучки рыбаков. На Риксбру со своими неизменными нейлоновой леской и банкой стоял Карл Гектор. Я почти дошел до него, когда лагерь рыбаков у парапета беспокойно зашевелился. А потом с первыми каплями дождя словно взорвался.
– Я же говорил, пойдет! – весело крикнул один, и другие загалдели.
Решение созрело мгновенно:
– Пойдем к Катарине!
Они сложили снасти, натянули дождевики и плащи. Снаряженные таким образом, потолстевшие от одежды, с носовыми платками и капюшонами на головах, рыбаки снялись с места и гурьбой двинулись в улицу Вестерлонгатан. Один Карл Гектор, видимо, не помышлял о том, чтобы покинуть мост.
– Куда это они помчались? – спросил я.
– На кладбище святой Катарины. Там лучшие в городе черви.
– А ты не собираешься туда же?
– Я покупаю червей в универсамах. Без лишних затей. Сейчас даже в шхерах так делают.
– Может, пойдем туда вместе? Просто из интереса?
– Почему бы и нет! Пошли так пошли, – сказал он без энтузиазма.
Самую сильную полосу дождя мы переждали в кафе. Тем временем стемнело совсем. Когда мы вышли на старое кладбище в районе Седера, глазам открылся любопытный вид.
Все кладбище, кроме песчаных дорожек, представляло собой мокрый от дождя газон. Среди выщербленных ветром и кое-где покосившихся надгробий шевелились рыбаки Потока. Они рассматривали землю почти вплотную, лишь изредка разгибаясь, чтобы дать отдых спине. Над ними и над нами нависала, образуя мощные своды, наполненная летней ночью листва огромных лип. Купол старой церкви, подсвечиваемый фонарями, застыл среди деревьев, как случайно залетевший в них воздушный шар. Под ним и под пологом листвы передвигались согбенные охотники на червей, карманный фонарик в левой руке, правая наготове, чтобы молниеносно схватить зазевавшуюся особь, выманенную из корней травы влагой только что закончившегося дождя.
Иногда черви выползали во всю длину: перебросить таких в банку не составляло особого труда. Но чаще они выбирались из земли только на треть и загибались на траве в виде колечка. Тут уж надо было не зевать и крепко вцепляться пальцами. Черви, словно у них на время прорезались глаза, прятались, когда приближались люди.
Охота требовала внимательности и сноровки. Всякий раз, когда червяк успевал сбежать, неудачливый рыбак бормотал ругательство и передвигал банку на шаг в ту сторону, где не было людей.
– Они слышат шаги, свет на них не действует, – сообщил один из собирателей, намеревавшийся, по-видимому, прочитать нам вводную лекцию о мире чувств дождевого червя. И тут же метнулся вбок к очередной жертве.
В банке сплетались в невообразимой путанице сотни червей. Карл Гектор не затруднял себя участием в соревновании. Мы вытерли руки о сиденье скамейки и сели, чтобы наблюдать за другими.
– Повсюду вокруг лежат великие старцы, – сказал я, указав жестом на высокие глыбы камня с еле различимыми от времени надписями. – Теперь здесь никого не хоронят.
– Да. Кладбище стало вроде парка.
Купол церкви по-прежнему нависал над нами, как воздушный шар, случайно застрявший в липах.
– Эта церковь, первая во всем Стокгольме, построена без опорных колонн, – сверкнул я своими скудными познаниями из истории памятников старины. – Архитектор страшно боялся, что купол обрушится, как только уберут леса. И повесился в самый день освящения церкви. Потом возникла легенда, что купол упадет во время конфирмации старшего сына двенадцатого по счету настоятеля, – для красоты я немного увеличил число.
– Двенадцатого настоятеля?
– Я жил тогда в этом районе. В день конфирмации навалила уйма народу. Все хотели посмотреть, как рухнет церковь. Но она выстояла. Упал кусок штукатурки и не в тот день, а гораздо позже, когда в Стокгольме заседал церковный съезд и священники собрались сюда на службу.
– Бедняга, – посочувствовал Карл Гектор. – Неужели он так волновался? От таких и пошла вся религия.
Судьба архитектора, видно, крепко запала ему в голову.
– Не исключено.
– Рабочим, строителям было, конечно, наплевать, упадет церковь или нет. Их это не касалось. Они бы не переживали, если б купол обрушился. И правильно.
– Ты так считаешь?
– А то как же!
– Разница в отношении, значит, классовая?
– Наверное, классовая.
– И всех, кто наверху, ты принимаешь за дураков?
– Я этого не говорил. Просто хочу сказать, что рабочие получили за свой труд. И на этом их дело кончено.
– Ты говоришь серьезно?
– Куда ж серьезней. Они сделали свое. И были словно мы на нашей стройке. Мы переживать не будем, если постройка обвалится после того, как мы ее закончим.
– Ты говоришь так, потому что чувствуешь себя за рамками общества. А тот архитектор был внутри.
– Ничего я не чувствую. Пусть набивает себе шишки подрядчик.
– Ладно. Допустим, ты не должен ни за что отвечать. Но ты работаешь, ты что-то делаешь. Работа – вот отчего все идет и с чего начинается.
– Не знаю. Может, и есть от нее какой толк. Но мне на него наплевать.
– Человек должен чувствовать, что он трудится не впустую. Иначе жить нельзя.
– Говорят так. Но я делаю, что мне велят. И не спрашиваю, есть ли в этом толк. По-моему, другие думают так же.
– В старой царской России в высшем обществе были люди, которых называли нигилистами. Они бездельничали, им не за что было ухватиться, и потому они подвергали сомнению все. Шведский рабочий в наше время не должен иметь с ними ничего общего.
Карл Гектор, видимо, совершенно спокойно относился к тому, что я называю его нигилистом.
– Что ж, значит, вывелась на свет новая их порода, – ответил он.
– Мне кажется, появлению таких, как ты, способствует наша политическая система, – начал я, но вовремя прикусил язык, вспомнив: разговоры подобного рода были для него безразличны – он наперед находился вне всех систем.
Рыбаки Потока продолжали собирать червей. Они не успокаивались, даже наполнив банки. Кое-кто просверлил в их крышках тонкие отверстия, но не из сострадания ко всему живому, а чтоб ни один червь не задохнулся и не погиб, лишив тем самым удовольствия насадить его на острый крючок. Рыбаки вошли в настоящий азарт и набили банки так плотно, что отдельные черви не могли пошевелиться.
Банка, лежавшая на коленях Карла Гектора оставалась пустой. Он знал, что всегда купит червей в универсаме. Их сдавали в магазин мальчишки. И наверняка, пройдя через много рук, черви становились дороже. Не будь этого, рыбаки-бездельники и пальцем не пошевелили, чтобы самолично собирать их. А Карл Гектор не собирал червей, потому что был нигилистом.
– Вздор все-таки произошел с архитектором, – сказал он, когда мы поднялись со скамьи.
– Вздор? Что он пошел и повесился?
– Нет, то, что он позволил одурачить себя. Он ведь был уверен, что у него получилось хорошо. Но испугался.
– Скорее всего он чувствовал ответственность за дело.
– Называй как хочешь.
Карл Гектор стоял, оправляя одежду и собираясь в путь.
– Я немного пройдусь с тобой?
– Как хочешь. Я не против.
И мы медленно пошли, переговариваясь, сначала по Хэгсбергсгатан, потом по Пульсгатан, дошли внизу до Хурнегатан и направились оттуда прямо на запад. Итоги нашего разговора о классовом отношении к работе казались мне недостаточными. И я хотел заставить его выговориться пояснее.
– После победы рабочего движения старое классовое общество рассыпалось в прах, – сказал я и услышал сам, что говорил как по-писаному с бойкой агитационной брошюры. – На его руинах рабочие построили свой «дом для народа».
Карл Гектор, по-видимому, не был заинтересован в продолжении дискуссии на кладбище, может быть, неуместной, но вполне сносной посреди уличного движения.
– Так может рассуждать только работяга, выбившийся в начальники, генеральные директоры или губернаторы. Или тот, кто изобрел новый раздвижной ключ и через это разбогател, – ответил он. – Но рабочий не каждый день становится начальником или губернатором, или изобретает новый ключ.
– Ты считаешь, что тем самым он превратился бы в предателя своего класса?
– Ничего я не считаю.
Как рыбака я считал Карла Гектора полностью расшифрованным, но вот как рабочий он оставался для меня непроницаемым, словно ракушка. Казалось, в самой глубине его залегало сопротивление, справиться с которым я был не в силах.
– Ты исключение, – сказал я, – рабочие не такие, как ты.
– Конечно, нет. Хотя во многом мы одинаковы. В молодости рабочий еще мечтает, надеется. Во всяком случае, он относится к жизни легкомысленно, бездумно и потому считает, что у него есть будущее. И так живет лет до тридцати. Потом женится, обзаводится детьми, и тут-то он влип. Теперь, бывает, он и призадумается. А станет старикашкой, так благодарен даже за то, что ему разрешают свободно ходить в туалет, если, конечно, общество этот туалет ему подарит. Тут уж он снижает свои запросы, если они у него еще остались. Жизнь для нас всех одинакова.
– А что значит твое «влип»?
– А то, что рабочий купил себе дом или квартиру и думает, что, дескать, поднялся. Теперь он достиг того же, что другие. Ходит в гости к родственникам и друзьям, может купить машину, обзаводится самым дорогим телевизором. Еще он посещает кино, подписывается на еженедельные журналы с картинками, иногда посиживает с женой в ресторанах, раз в лето вывозит семью в деревню. Может даже съездить как-нибудь на Майорку. Но скоро все это ему надоедает. Вот тут-то он и влип.
– То, о чем ты говоришь, касается нас всех. Не нужно из-за этого смотреть на жизнь через черные очки.
– Нет, я знаю, что говорю. Рабочие ведь, в общем-то, никакая не масса, когда они судят сами о себе. Масса они для тех, кто смотрит со стороны. Да, конечно, светило им что-то в свое время, но тогда на них давили, и они шли против ветра. А с попутным ветерком стало почему-то хуже. Не осталось больше пролетариев. А рабочие потеряли вкус к борьбе.
– По тебе выходит, что рабочий живет по-настоящему, пока ему трудно. То же самое утверждали реакционеры, так они оправдывали то, что сами угнетали рабочий класс.
– Да, да. Рабочий не может защитить даже свое одиночество. Когда он стал одинок. Его обязательно впихивают в массу. На одиночество он не имеет права. Тогда его оплевывают умники, считающие себя пупом земли.
По-видимому, он имел в виду людей той породы, к которой принадлежу я.
– И тогда он становится нигилистом?
– Называй как хочешь. Может, как раз для того, чтобы побыть в одиночестве и на время исчезнуть, я и стою рыбачу.
Передо мной зияла пропасть. Рабочий не был опасен для общества до тех пор, пока хотел делать революцию. Он становился опасен потом, когда революцию делать не хотел. Тогда он превращался в того, кто не брал на себя труда даже жаловаться. И потому стал опасен для всех и всего. Да, только тогда он превратился в настоящую опасность.
– Все, я пришел.
Его дом на перекрестке Рингвэген и Хурнегатан снаружи выглядел опрятно. Неподалеку находился вход в метро.
– Я не приглашаю тебя домой. Вообще редко кого приглашаю. Мне нечего тебе показать. Да сейчас и не убрано.
Он вынул ключ и открыл парадную дверь.
– Может, когда вернется старуха, я покажу тебе как живу. Если мы еще встретимся.
VI
Сезон отпусков подходил к концу, от него оставался единственный день – воскресенье. После все в Стокгольме обретет свой привычный вид. Многие признаки указывали: разбросанная, рассеянная жизнь собиралась в город, именно он был настоящим домом возвращавшихся людей. В последние дни длинные вереницы машин вливались в Стокгольм через его заставы, давным-давно переставшие быть заставами. Люди, вынимая вещи из багажников автомобилей, сверкали темной от загара кожей.
Сначала они двигались скованно. Ноги, целый месяц топтавшие мягкую почву, ступали по асфальту неуверенно; приходилось вновь привыкать к уличной толчее, к городскому ритму. Словно солдаты, вернувшиеся из увольнения, люди спрашивали себя: а стоил ли отпуск всех хлопот и ожиданий? Только маленькие дети без раздумий набросились на свои так долго пустовавшие качели. Для взрослых переход был много труднее. Но они сознавали свой долг. Еще одиннадцать месяцев экономить на всем и планировать свой новый июль, новый отпуск.
Всю зиму и большую часть весны над колоннами Национального музея висела неоновая афиша. Огромными оранжевыми буквами готического типа на ней было написано одно только имя – имя очень известного шведского художника. Любители искусства и посвященные смотрели на него с чувством радостного узнавания. В газетах появилось много статей, еще раз подтвердивших давно уже признанное величие художника и отметивших многочисленные достоинства оформления и организации выставки.
Во многих случаях статьи отличались такой утонченностью и предназначались для столь узкого круга, что авторы их, как мне думается, могли бы прекрасно обойтись без посредников и пересылать друг другу свои писания по почте, не занимая ими пространство газет. Результат был бы тот же. Статьи лишний раз подтверждали старую истину: ни изобразительное искусство, ни музыку, ни даже литературу нельзя передать словами. Книги нужно читать, музыку слушать, на картины смотреть. Огромному большинству тех, кто, проходя по улицам, замечал неоновую афишу, имя художника ничего не говорило или было безразлично.
Рабочие не ходят в художественные музеи. И все усилия, затраченные на то, чтобы привлечь их туда, пошли даром. Музеи, подобно театрам и концертным залам, посещают люди из одной только определенной группы, поколениями проявлявшей интерес к такого рода культуре.
Во время моих прогулок по городу, может быть, не менее бесцельных, чем рыбалка на Потоке, я, не иначе для того, чтобы убить время, заходил в музеи. И посетил зимой и весной несколько раз выставку, над входом в которую сияло одно большое имя.
Карл Гектор, обычно стоявший на северной оконечности моста метрах в десяти от набережной, все эти годы должен был наблюдать открывавшуюся его взгляду верхушку Национального музея. И вот – продолжу рассказ о моем герое – в последний день отпуска, в воскресенье, я вновь обнаружил его на привычном месте.
– Ты хоть раз за всю жизнь был в музее, вон там? – показал я рукой.
С равным успехом я мог бы выбрать любое из общественных зданий, которые тоже маячили перед его глазами все эти годы.
– Нет.
В ответе не прозвучало даже намека на самооправдание.
– Ты не мог бы потратить немного времени от последнего дня, чтобы пойти туда вместе со мной?
Он перехватил нейлоновую леску в левую руку.
– Только деньги кидать на ветер.
– Сегодня воскресенье, вход свободный.
– Я не привык околачиваться там, где мне делать нечего, – довольно-таки дерзко заявил он.
– А вдруг ты будешь вознагражден и тебе там понравится?
– Я работал с одним парнем на капремонте. Он все это видел.
– И картины тоже?
– Да, он говорил, они страшно дорогие. А раз так, это не для меня. Для тех, кто поумнее и побогаче.
– Музей государственный, значит, твой.
– Чепуха.
Тогда я начал издалека.
– Ты, должно быть, видел рекламу над музеем в этом году? Это имя знаменитого шведского художника.
– Может, и видел.
Я не избежал искушения рассказать ему нечто анекдотическое из жизни Эрнста Юсефсона. Чтобы возбудить интерес к художнику.
– Он спятил. Сумасшествие проявилось в Париже, когда Юсефсон бросился бегать по городу и скупать всю парижскую лазурь, какая была в лавках. А потом поехал в Бретань с другим шведским художником. Родственники тем временем выслали за ним полицию, чтобы задержать его и упрятать в сумасшедший дом. Но по ошибке полиция забрала товарища, который с виду казался еще безумнее. Тогда Эрнст Юсефсон попросился сопровождать друга. И сам угодил за решетку.