Текст книги "Задиры (сборник)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Он вел себе машину и лишь какое-то время спустя заметил, что Глории неможется. Она спала рядом, свернувшись на сиденье, и, пощупав ей лоб, он понял, что у девочки жар. Надо бы ей перекусить и выпить горячего. Однако Брайен не решался остановить машину у какого-нибудь придорожного кафе, можно ведь выдать себя в случае преследования. Тревога, очевидно, уже поднята. Джойс, конечно, слишком потрясена и может ненароком выдать его, а полиция быстро дознается, что он собирался заехать в мастерскую, а дома их с Глорией нет.
Надежды никакой. Сбежал он необдуманно, в панике, не представляя, как ему скрыться. Взять-то его возьмут, но прежде добраться бы до какого-то тихого угла, чтоб все обмозговать. Он знал только одно такое место.
Брайен упрямо ехал на север под косым дождем, с напряжением всматриваясь в бегущую навстречу дорогу. Время от времени он протягивал руку и касался лба спящей девочки; пугало не то, что ему самому будет, а другое: ведь Глория видела, что он сделал с Драпером, а сильно ли это на нее подействовало, глубоко ли врезалось в память?
Он стал будить ее, вытащил из кабины, но она спала на ходу, не в силах разлепить веки; миссис Сагден ахала и охала над нею. Важно было дать Глории хорошо выспаться, а не кормить ее и поить, поэтому миссис Сагден заставила его отнести девочку наверх и уложить в постель, притом сама ни о чем не спрашивала, пока Брайен не спустился в кухню.
– Ну? – заговорила тут миссис Сагден и, не слыша ни слова в ответ, продолжила: – Вы же с нею не просто отправились покататься?
– Я его убил, – сказал Брайен. Сказал жестко, сразу, иначе вообще бы не решился ей во всем признаться.
У нее перехватило дыхание, глаза округлились. Подойдя к столу, Брайен выдвинул стул, тяжело на него опустился.
– Он издевался надо мной. Сказал, что отнимет их у меня и устроит им обеспеченную жизнь, а не такую, как я. У них с Джойс… что-то было, раньше, чем я с ней познакомился. Глория от него. Он сам сказал. Я вдруг представил, как после всех этих лет он влезет и оставит меня ни с чем… Тут я его ударил, а потом за горло схватил. – Брайен выложил руки на стол. – Придушил его. Я себя не помнил после того, что он сказал и чем мне грозил.
Не стоило спрашивать, о ком идет речь. Она еле слышно выдохнула «о господи», достала из буфета виски, плеснула из бутылки и протянула ему стакан. Он опрокинул стакан одним духом, передернулся, лицо вытянулось.
– Что ж ты собираешься теперь делать?
– Не знаю, – пожал он плечами. – Придумать я успел только одно – добраться сюда, поуспокоиться и что-нибудь сообразить.
– А почему с тобой девочка?
– Просто забрал с собой и привез сюда. Не оставлять же ее там, с ним.
– Значит, она видела то, что произошло?
– Не все. Сам не знаю, поняла ли она что-нибудь. – На мгновение он поднял глаза. – Кроме нее, у меня ничего не осталось.
– Но все-таки что ты собираешься делать?
– Не знаю. Отдохнуть бы немножко да прийти в себя.
– Может, съешь чего или пойдешь ляжешь?
Он перешел к камину, опустился в покрытое чехлом кресло.
– Уж я здесь вздремну чуток.
Не услышав возражений, он задремал, а проснувшись, увидел, что она сидит напротив, не шевелясь, сложив руки на коленях, и рассматривает пристально и угрюмо его лицо. На секунду ему показалось, что все обстоит, как и бывало, потом, припомнив, он спросил:
– Который час?
– Скоро вечер.
– А Глория ничего?
– Да-да. Пусть отоспится. Жена-то знает, где вы?
– Не думаю.
– Что она делать станет?
– А что ей делать, кроме как в полицию обратиться? Мне никуда не деться, разыщут в двадцать четыре часа.
– Это не должны посчитать… убийством, Брайен. После всего, что он тебе наговорил.
– Разве кто это слышал?
– Добейся, чтоб тебе поверили. Пускай жена все по правде расскажет. Она-то тебя и втянула в эту историю.
– Выходит, есть он и есть вы, – взорвался Брайен, – а мы с нею посередке?
– Ты о чем?
Он притих, не в состоянии растолковать свою мысль.
– Не знаю. Вечно кто-то вмешивается, никогда нет покоя.
– Можно подумать, у тебя нет друзей. – Она окинула его взглядом, когда он молча поднялся. – Ты слышишь, что я тебе говорю, Брайен?
Он заставил себя вслушаться.
– А?
– Ты не одинок.
– Откуда вам знать?
Ресницы у нее дрогнули, она отвела взгляд. Впервые Брайен видел ее смутившейся. И впервые осенило, что он ей, видимо, нравится. И не просто нравится: повернись все иначе, она бы его вылепила по-своему, перекроила бы на свой лад. Ради его же блага.
– Мне подумалось, ты будешь рад, если кто-нибудь вступится за тебя.
– А что вы сможете сделать?
– Я бы там рассказала, каким человеком тебя считаю. И про все то, что ты говорил мне, каково она тебе подстроила.
– Мало ли что вы считаете. Откуда вам знать правду про нас?
Она уже взяла себя в руки и глядела на него с обычным самообладанием.
– Разве?
Он стоял молча, потом пожал плечами.
– О чем тут говорить.
– Есть о чем. Ты бы подумал, что предпринять.
– Ничего не предпримешь.
Миссис Сагден хотела возразить, но помешал донесшийся сверху громкий плач, грозивший перейти в отчаянный крик.
– Это Глория! – Брайен ринулся наверх. Две металлические фигурки на каминной полке заплясали, пока он взбегал по лестнице.
Джойс находилась в больничном коридоре, когда из двойных дверей вывезли каталку, и попыталась подойти, но шедший рядом с каталкой врач остановил ее за руку.
– Мне нужно поговорить с ним.
– Это вы его доставили?
– Да, это я «Скорую» вызывала.
– Вы родственница?
– Нет, я работаю у него. Вот вхожу и вижу…
– Вам известно, что произошло?
– Нет, потому-то мне и надо поговорить с ним.
– Он совершенно не в состоянии разговаривать. Его очень тяжело избили.
Врач позволил ей наклониться над каталкой. Лицо Леонарда было сплошь забинтовано, глаза закрыты.
– А если я подожду, пока он очнется?..
– Он и тогда ничего не сможет вам сказать. У него перелом челюсти.
Врач кивнул санитару, и тот повез каталку в лифт. Джойс отошла в сторону. Решетка лифта захлопнулась.
– Вы говорили с полицией? – спросил врач.
– Да. Это не воры. Ничего не взято.
Вызвав «Скорую», она сразу позвонила в полицию, и те приехали через считанные минуты. Но Джойс успела за это время, едва повесила трубку, разволноваться, куда делся Брайен с Глорией и не имеет ли он отношения к случившемуся. Набрав номер фирмы, постаралась так сформулировать свои вопросы, чтобы не вызвать подозрений, и выяснила, что с обеда он не показывался.
Оставалось сесть дома и ждать. Целый час просидела она, нервно курила сигарету за сигаретой, уставясь в телевизор и ничего на экране не воспринимая, и тут ей пришло в голову, что Брайен однажды записал ей адрес и телефон того места на севере, где обычно останавливался. На каминной полке среди писем она нашла ту бумажку, надела пальто, проверила, есть ли у нее мелочь, снова вышла из дому и направилась к телефонной будке на углу.
Брайен устроил Глорию в кабине грузовика – миссис Сагден одолжила плед и подушку, – затем вернулся в дом.
– Она теперь успокоилась, знает, что едет домой.
– Тогда до скорого свидания? – Миссис Сагден задержала его руку в своей. – Ты хороший человек, Брайен. Они должны это понять.
– Ну так я поехал, – сказал Брайен, – а то вдруг опять она разволнуется…
– Только не забывай, что я тебе говорила про друзей. Авось все обойдется… – Она потянулась к нему, поцеловала в губы, отпустила руку и повернулась спиной.
Она слышала, как захлопнулась за ним дверца и как заработал мотор. Выйдя на порог, долго следила за удалявшимися хвостовыми огнями грузовика, и тем временем в доме зазвонил телефон.
– Я думал, что убил его. – Брайен повторил это, по-прежнему словно бы не веря себе. Его недоуменное удивление раздражало Джойс.
– Последний ты болван, когда ему поверил.
– А что, это неправда?
– Конечно, неправда, я ж тебе говорила – ничего такого не было.
– Зачем же он так? Зачем ему было придумывать?
– Откуда я знаю. Назло. Злюка он. Приставал ко мне, я, мол, ему нужна. А когда я его отшила, захотел навредить.
– А я-то думал, что убил его.
– Сам в том даже не удостоверился, схватил Глорию и бежать куда глаза глядят, и все ни с чего. Болван ты, Брайен, последний бестолковый болван.
– Прекрати эти слова, сама стерва ты. Целых двенадцать часов я был в уверенности, что он помер и мне за него десять лет дадут. А ты твердишь: «Бестолковый болван». Твоя правда, болван я, болван, раз терплю твои подлые штучки. Я ведь только из-за Глории. О ней только и думал. Знай я, что она со мной останется, ты хоть завтра к своему отправляйся.
– Какого черта ты о себе возомнил, чтоб так со мной разговаривать?
Он схватил ее за руку, рывком заставил встать.
– Ничего я не возомнил, а ты слушай, что тебе говорю, такая-сякая.
Впервые в жизни он озлился и поднял на нее руку, на миг она, пораженная этим, лишилась голоса.
– Господи! Ненавижу! Последний бестолковый…
– И я тебя ненавижу. Так что нам остается делать?
Свободной рукой она нацелилась дать ему пощечину, но он перехватил и эту руку, крепко сжал обе меж своих пальцев. В блеске ее глаз читалась ярость, а может, и вожделение. В гневе она была хороша. Он знал: повалить ее в эту минуту прямо на пол, скоро и без всяких нежностей, будет куда слаще, чем побить, а ее уязвит и унизит сильнее.
Так они и стояли. Она глядела ему прямо в глаза, словно приглашая сделать то, что он задумал. Но у него мелькнула иная мысль и вылилась в слова раньше, чем он успел оценить суть.
– Ты когда-нибудь думаешь о нем? – спросил Брайен. – Об этом, который сделал тебе ребенка?
Глаза Джойс сузились, словно она не сразу его поняла. А потом она сказала «да». Отшатнулась и, увидев выражение его лица, выкрикнула:
– Да! Вот так-то!
Он отшвырнул ее на диван, пошел и взял со стула свою кожаную куртку, стал одеваться.
– Ты куда?
– Надо грузовик отогнать в гараж, записку хозяину оставить.
– Будешь есть, когда вернешься?
– Нет.
– На работу сегодня выйдешь?
– Нет.
– Что ж нам делать?
– С чем?
– С нами.
– А что ты хотела бы?
– Давай жить дальше.
– Ничего другого нам и не остается.
Он вышел, закрыв за собой дверь. Она долго смотрела на огонь, потом, включивши прежде радио, поднялась наверх, взяла там свою одежду. Раньше ведь Джойс разделась, когда узнала, что он едет домой. Теперь стала одеваться, медленно натягивая на себя вещь за вещью, а диктор читал первый утренний выпуск новостей…
– …мисс Форест – одна из наиболее почитаемых звезд современного кино. В путешествии мисс Форест сопровождал ее муж, Ралф Пакенхаймер, в сферу деловых интересов которого входят, в частности, мотели и кинотеатры в Соединенных Штатах. Супруги поженились месяц назад, и Лондон – последняя остановка в их кругосветном свадебном путешествии, которое включало семь стран. Мистер Пакенхаймер – четвертый муж мисс Форест.
Тем же рейсом в лондонский аэропорт прибыл с неофициальным визитом господин Уолтер Умбала, премьер-министр Кандарии, государства в Африке, недавно получившего независимость. На вопрос нашего корреспондента относительно беспорядков и волнений в Кандарии господин Умбала ответил, что в стране, где живут люди всяческих рас и верований, разногласия время от времени неизбежны, однако они приобретают серьезный характер лишь в тех случаях, когда используются для собственной выгоды агентурой внешних сил. «Мы должны быть предельно бдительны, чтобы со всею энергией давать отпор этим внешним элементам, – сказал господин Умбала. – Только при этом условии наш народ, единый и могучий, займет свое достойное место среди свободных народов мира…»
Джойс недовольно стала крутить ручку приемника, пока не поймала музыку. Закурила, уселась в кресло, глядя на огонь и слушая, как под звуки радио слегка потрескивают угли в камине; так она поджидала возвращения Брайена.
Алистер Маклеод
Необъятность ночи
28 июня 1960 года ровно в шесть часов утра я проснулся уже восемнадцатилетним, потому что именно в этот день, точно в сроки, меня произвели на свет. Я лежал и слушал звон колоколов на католической церкви, куда мне приходилось таскаться почти каждое воскресенье, и думал: «Ну все, завтра я уже не буду слышать по крайней мере хоть это». Мне не хотелось вставать, и я смотрел через окно вверх на зеленые листья тополей, легко и мягко шелестевшие в рассветных лучах солнца, встававшего над Новой Шотландией.
В этот важный для меня день я не поднимался еще и потому, что из соседней комнаты, совсем непохожий на мерный и прекрасный звон колоколов, до меня доносился другой звук. Это был громкий, булькающий, раскатистый храп отца. Я не только слышу, но и очень отчетливо себе представляю: отец лежит на спине, редкие, стальной седины, волосы всклокочены на подушке, впалые щеки темнеют в ее продавленной глубине. Я как будто даже вижу черные как смоль брови, поднимающиеся в такт с неровным дыханием, рот полуоткрыт, и в уголках собираются лопающиеся пузырьки слюны. Левая рука, а может, и нога тоже, свисают с края кровати и упираются в пол, и кажется, что вот так, спустив ногу и руку с кровати, он и во сне готов действовать по первому же сигналу тревоги, и, если что-нибудь на самом деле произойдет, ему стоит только перевернуться слегка на левый бок, выпрямиться, и он уже на ногах. Одна половина тела у него как бы всегда наготове.
В доме раньше него никто не встает, и я надеюсь, что он вот-вот подымется, храп оборвется на последнем сдавленном свисте и смолкнет. Затем послышатся осторожные шорохи, стукнет плохо пригнанная дверь, отец пройдет через мою комнату, неся туфли в одной руке, а правой будет пытаться одновременно застегнуть и поддержать только что надетые брюки. Сколько я себя помню, отец всегда застегивался на ходу. Но с тех пор, как на шахточке, где он работал в последнее время, ему оторвало взрывом два пальца правой руки, он уже с трудом управлялся с пуговицами и пряжкой. Оставшиеся пальцы стараются справиться сами, но в их неловких движениях столько отчаянного упорства, будто понимают эти пальцы, что от них требуется больше того, что они могут, как бы ни старались.
Проходя через мою комнату, отец пытается ступать как можно мягче, чтобы не разбудить меня, а я закрываю глаза и притворяюсь спящим, чтобы он подумал, будто ему это удалось. Когда он уже спустится вниз и начнет разжигать печь, наверху снова наступит тишина. Иногда в этой тишине могут раздаться два-три покашливания: это мы с матерью выясняем, кто двинется вниз следующим. Если я кашляну первым, значит, уже проснулся и пойду вслед за отцом, если же, напротив, не издам ни звука, немного погодя мама пройдет через мою комнату, чтобы спуститься вниз к отцу. Когда она тут появится, я опять закрою глаза, но у меня никогда не было уверенности, что с ней мой номер проходит: она не то, что отец, ее не проведешь, мама всегда отличит, когда спишь по-настоящему, а когда притворяешься. И каждый раз я чувствовал себя очень неловко из-за своего притворства. Но сегодня, подумал я, такое произойдет в последний раз. Мне очень нужно, чтобы они оба оказались внизу раньше меня. Есть одно дело, которое надо сделать в тот короткий промежуток, когда родители уже на кухне, но еще не поднялись мои семь младших братьев и сестер.
Они спят сейчас через коридор от меня, пребывая совсем в ином мире, в двух больших комнатах, которые просто называются «комната девочек» и «комната мальчиков». В первой обитают мои сестры: старшей Мэри – 15 лет, потом идут Кэтрин, ей – 12 лет, и Бериандетта, трех лет. А в другой – девятилетний Даниэль, семилетний Гарвей и пятилетний Дэвид. Они живут через коридор от меня, и их мир, такой чужой и далекий, но в то же время вполне дружелюбный, полон хихиканья, всяких придумок и кривлянья, драк подушками и мгновенно приходящего сна среди затрепанных комиксов и сладких крошек. По нашу сторону коридора все по-другому. Туда ведет одна дверь, и, как я уже говорил, чтобы попасть в свою спальню, родителям приходится проходить через мою. Это не очень удобно, одно время отец собирался пробить ход из коридора прямо к ним, а эту дверь заделать. Но он планировал когда-то и укрепить стропила и балки над нашими комнатами, но этого тоже еще не сделал. В сильные морозы, по утрам если посмотреть кверху, то увидишь иней, обметавший шляпки гвоздей, и белый пар, поднимающийся изо рта в прозрачный ледяной воздух.
Я всегда ощущал себя гораздо старше моих братьев и сестер, и мир их, полный едва слышного мне смеха, был всегда для меня чем-то недосягаемым. Наверное, так и должно было случиться, потому что от них меня отделяет самое меньшее три года, а некоторые обстоятельства еще больше усугубили мое одиночество. Когда-то каждый из нас спал в детской кроватке у родителей в комнате, а так как я был первым ребенком, меня не стали переселять слишком далеко, вероятно, беспокоились обо мне больше и дольше, чем об остальных, ведь до меня у них не было детей. И вот, сколько себя помню, я всегда был в одиночестве. К тому же следующими в нашей семье появились девочки, а с Даниэлем меня разделяет непреодолимая пропасть в девять лет. К моменту его появления родители настолько свыклись с моим присутствием через стенку от них, что поселять в мою комнату другого ребенка они не видели смысла. Я стал для них чем-то вроде старшего брата или даже близкого друга. Но мне известно про них еще кое-что, и думаю, что они даже не подозревают об этом. Семь лет назад мне проговорился дед с отцовской стороны. Мне было тогда десять, а деду – восемьдесят. В тот весенний день его выманило теплое солнышко, и он пошел в центр города, завернул в пивную, просидел там почти весь день, потягивая пиво, поплевывая на пол и ударяя время от времени ладонью по столу, в клубах табачного дыма от трубок собравшихся там стариков, его друзей, таких же, как и он сам, изувеченных работой шахтеров. Дверь в пивную была открыта, и, когда я проходил мимо с портфелем, он махнул мне рукой, будто я был чем-то вроде такси, и сказал, что он хочет домой. Мы отправились по улочкам и переулочкам, маленький, немного смущающийся мальчик, а рядом пошатывающийся, но с удивительно прямой спиной старик, которому я был нужен, но вовсе не для того, чтобы поддерживать и помогать, иначе это непременно бы задело его гордость.
– Я прекрасно могу один дойти до дома, Джеймс, – сказал он, глядя сверху вниз, и его взгляд будто скатывался на меня с кончика его носа и по вислым, как у моржа, усам. – Мне просто нужна компания. Поэтому держись сам по себе, а я сам по себе, и мы будем как друзья на прогулке, ведь так оно и есть на самом деле.
А когда мы свернули в маленький проулок, он оперся левой рукой о каменную стену, приложил к ней лоб и так замер, будто отдыхая, в таком положении – голова у стены, а ступни отставлены на два фута от ее основания – он был похож на говорящую гипотенузу. И бормотал в стенку, что любит меня, хоть и нечасто говорил мне об этом, а полюбил меня еще до того, как я появился на свет.
– Пойми, когда я узнал, что твоя мать влипла, я был так счастлив, стыдно сказать, до чего счастлив. А жена пришла в ярость, родители твоей матери, можно сказать, рыдали и в отчаянии ломали руки. Я, завидя, старался обойти их стороной. Иногда мне даже кажется, да простит меня бог, не случись оно, я бы сам стал просить его о чем-нибудь подобном. И вот, когда я узнал, то сказал про своего сына: «Ну, теперь он должен будет здесь остаться и жениться на ней, потому что иначе он поступить не может, значит, будет теперь работать на моем месте, как я всегда хотел». – Тут его голова соскользнула, он, качнувшись, повернулся и, чуть не ударясь об меня, посмотрел так, словно только что увидел. – О боже! – сказал он, оторопев от испуга. – Старый, себялюбивый дурак! Что я наделал! Забудь все, что я тут наговорил.
Он сжал мне плечо. Сначала очень сильно, потом понемногу отпустил, но так и не убрал свою огромную руку, и она оставалась мягко лежать на моем плече всю дорогу до его дома. Как только он вошел, тут же бросился на ближайший стул и сказал, чуть не плача:
– Кажется, я проговорился ему. Да, да, проговорился.
Бабушка (она была на десять лет его моложе) встревоженно обернулась и коротко спросила:
– Что?
Дед в отчаянии всплеснул руками и сказал, будто был чем-то страшно напуган:
– Ну ты же знаешь, знаешь!
– Иди, Джеймс, домой, – сказала бабушка мягко и спокойно, хотя я заметил, что она очень рассержена. – И не обращай внимания на этого старого дурака.
Никто никогда про то больше не заговаривал, но будь оно неправдой, то мой дед не был бы так сильно напуган, а бабушка так рассержена: они никогда попусту не волнуются. Но единожды узнав, я не пытался проверять.
Странно лежать по ночам в постели и слышать, как зачинается жизнь твоих братьев и сестер. Мне хотелось думать, что со мной у родителей все было по-другому, что тогда была радость, а не простое облегчение. Наверно, каждый из нас хотел бы думать, что его зачали по любви, а не случайно. Хотя, конечно, я могу быть и тут не прав, как, наверное, не прав во многих вещах. Откуда мне знать, что они испытывают сейчас, а тем более что тогда.
Но уже с завтрашнего дня я не буду больше об этом думать. Ведь сегодня я ухожу отсюда, вырвусь наконец из этого Кейп-Бретона. Я знаю, что почти в любом месте должно быть лучше, чем в этом городе среди закопченных домов и выработанных шахт. Решение зрело во мне в течение последних лет, возникнув с первыми порывами чувственного желания, крепло с каждым годом все больше и больше. Я не хочу стать таким, как мой отец, который гремит сейчас внизу печными задвижками с такой торопливостью, будто времени у него в обрез, да только вот спешить ему теперь некуда. Я не хочу стать таким, как мой дед, который теперь совсем одряхлел и сидит целыми днями у окна, бормоча молитвы. В минуты просветления он может вспомнить лишь то, как рубил уголь или какие превосходные крепления ставили они с отцом в шахтах двадцать пять лет назад, когда ему было шестьдесят два, а отцу двадцать пять, а обо мне еще думать не думали.
Давным-давно прошло то время, когда работал мой дед, и все большие шахты, где он добывал уголь, уже закрылись. Отец с начала марта тоже не работает и целыми днями сидит дома, ему это совсем не по нутру, и нам всем тяжело, тем более что школа сейчас закрыта на каникулы и деться совсем некуда. И вот слыша, как он крутится сейчас на кухне, как отчаянно гремит печными задвижками, будто доказывая, что ему нужно скорее покончить с домашними заботами, так как ждут более важные и неотложные дела, я вдруг чувствую между нами непреодолимую пропасть, и он, нынешний, становится совсем далеким от того, каким был во времена моего детства, когда таскал меня на плечах в походы за мороженым, или на бейсбольные матчи, или в поле к шахтерским лошадям, чтобы поласкать их, а иногда он даже сажал меня на этих широких смирных коняг. Каждый раз, еще только подходя к ним, он начинал говорить нежные слова, чтобы лошади узнали нас и не испугались. Они столько времени провели под землей, что их глаза совсем отвыкли от света, темнота, в которой они трудились, заполнила собой всю их жизнь.
Но младшими детьми отец так не занимался, даже тогда, когда перестал работать. Года, что ли, не те, седины стало больше, и, кроме увечья, на руке у него теперь еще от осколка сломавшегося бура огромный шрам, который проходит от корней волос наискось через все лицо, как застывшая молния, а по ночам я слышу, как он кашляет и отхаркивает угольную пыль, скопившуюся в легких. Под конец несколько лет ему пришлось работать на маленьких шахточках в очень плохих условиях, и по его кашлю похоже, что жить ему не так уж долго. И может быть, мои братья и сестры, которые спокойно спят сейчас у себя в комнатах, уже не услышат, когда им будет тоже восемнадцать, вот этот грохот печных задвижек, который я сейчас слышу.
Сегодня я в последний раз лежу дома в своей постели, и вспоминаю, как в первый раз лежал рядом с отцом в шахточке, которая проходила под морем. Это была одна из еще сохранившихся «дудок»[1]1
Маленькая хищническая шахта.
[Закрыть], в которой отец работал с начала января, а я стал ему помогать в конце учебного года в те несколько недель, что оставались до окончательной ликвидации этой шахты. Сам себе удивляюсь, до чего был горд, когда впервые туда спустился.
Однажды, очнувшись вдруг от своего старческого забытья, дед сказал: «Стоит только начать, и ты уже никогда не сможешь от этого освободиться; раз испробовав подземной водицы, всегда будешь возвращаться, чтоб испить ее снова. Вода впитается в твою кровь. Она у всех нас в крови. Ведь мы работаем здесь с 1873 года».
Заработки на этой «дудке» были очень низкие, оборудование и вентиляция плохие, а так как она была нелегальной, то никакие правила техники безопасности там не соблюдались. В тот первый свой день я думал, что мне не выбраться оттуда, что я так и умру, обессилев, среди комьев сланцевой глины и обломков угля, а когда мы переставали двигаться, как кроты, по узкому штреку, то тотчас замерзали: вокруг было страшно сыро, отовсюду сочилась вода. Пласт попался очень бедный. Сначала мы проходили его буром, потом подрывали динамитом, а после взялись за лопату и кирку. Высота едва достигала 36 дюймов, но отец так здорово орудовал лопатой, что казалось, он не человек, а машина, я же старался делать только то, что он говорил мне. И еще старался не бояться ни нависшего свода, ни крыс, задевавших меня по лицу, ни ледяной воды, от которой немели ноги и сводило живот, и старался не пугаться даже тогда, когда не мог вдруг вдохнуть воздух, такой он был загрязненный и спертый.
В какой-то момент я услышал, как над головой просвистело, в свете моей лампы промелькнул отцовский трубный ключ. Описав дугу, он со звонким хрустом упал впереди меня, и тут я увидел крысу, которая, запрокинувшись на спину, лежала в нескольких дюймах от моих глаз. Голову ей размозжило ключом, но она все еще попискивала, испуская слабую струйку желтой мочи между конвульсивно подрагивающими лапками. Отец одной рукой поднял ключ, а другой схватил полумертвую крысу за хвост и, яростно размахнувшись, швырнул ее назад с такой силой, что она, стукнувшись о стену, отскочила и шлепнулась в воду. «Ух, гадина», – процедил он сквозь зубы и обтер ключ о камень. Не двигаясь, мы лежали в темноте и сырости еще некоторое время, и нам было холодно даже рядом друг с другом.
Странно, но теперь и не знаю, что хуже: эта шахточка и все, с ней связанное, или то, что теперь даже и ее нет; может, все-таки лучше хоть что-то иметь, даже ненавистное, чем вообще ничего. Судя по отцу, хуже последнее. Он все раздражительней и беспокойней. Отец относился к своему телу как к своего рода машине, работавшей всегда на предельной скорости, а теперь, чтобы вымотаться, он прибегает к помощи рома, и друзья притаскивают его домой почти в бессознательном состоянии, и он валится прямо на пол в кухне. Мы с мамой несем его или, вернее, волочим через столовую к лестнице, а потом считаем каждую ступеньку наверх, одну за одной, все четырнадцать, но нам не всегда удается добраться до верха. Однажды отец так двинул рукой, что разбил окно в столовой, и мне пришлось силой оттаскивать его в сторону, а он в это время вовсю размахивал пораненным кулаком, из которого так и хлестала кровь, обрызгивая пол, обои, посуду, глупых печальных кукол, цветные обложки книжек, и «Большие ожидания», что лежали на столе под лампой. Когда он утихомирился и разжал кулаки, мы мягко попросили его снова сжать руку, чтобы раскрылись порезы и мы смогли пинцетом достать оттуда поблескивающие осколки стекла. Все молили бога, и он в том числе, чтобы сухожилия остались целы и чтобы никакая зараза не попала в раны. Ведь это его единственная здоровая рука, и мы все от нее зависели, как слепые от посоха.
Иногда он так сильно напивался, что мы с матерью не могли довести его до спальни и оставляли на моей постели. Раздеть его было почти невозможно, нам удавалось, увертываясь от его мотающихся ног и рук, лишь снять ботинки и расстегнуть воротник рубашки да ремень.
В такие ночи мне приходилось спать рядом с ним, и я лежал, вытянувшись около него, борясь с приступами тошноты, которую вызывал густой сладковатый запах рома. Я слышал бессвязное сонное бормотание, прерывистый тяжелый храп и пугался, когда отец вдруг захлебывался мокротой, клокотавшей у него в груди. Еще он имел обыкновение размахивать во сне руками, и однажды так двинул мне по носу, что кровь и слезы хлынули из меня одновременно.
Однако любая непогода стихает, и, как знать, без этих бурь не было б и покоя, не испытав грозы, мы не смогли бы прочувствовать всю благодать ясного дня. Когда отец просыпался часа в два-три ночи, в его жизни наступало время умиротворения, и в эти моменты я узнавал в нем черты того человека, который прежде носил меня на плечах, и тогда я вставал с постели и шел вниз, ступая как можно тише по спящему дому, и приносил ему из кухни молоко, чтобы он смягчил распухший язык и пересохшее горло. Он благодарил меня и говорил, что очень виноват перед нами, а я отвечал, что не из-за чего виниться, но он повторял, что очень виноват, потому как вел себя скверно, виноват, что смог дать мне так мало, но коли так мало, по крайней мере ничего от меня не возьмет, и я совершенно свободен, ничего своим родителям не должен, а ведь дать такую свободу – это не так уж мало, многие здесь в моем возрасте уже давно работают, и далеко не каждый поступает в среднюю школу, и еще меньше таких, кто ее кончит, и, пожалуй, возможность получить образование есть именно тот дар, который вместе с жизнью и составляет самое главное, что он мог мне устроить.
Но теперь покончено и со школой, и с жизнью здесь, подумал я, и тут только почувствовал, что, должно быть, задремал, хотя все отчетливо помнил, и не заметил, как через мою комнату прошла мама, и теперь слышно, как она возится на кухне, но я был рад, что мне не пришлось притворяться, по крайней мере, в этот последний свой день дома.
Быстро вскочив с постели, я вынул из-под матраца старый, потрепанный рюкзак, которым еще когда-то пользовался отец. «Ничего, если я возьму его как-нибудь?» – мимоходом спросил я несколько месяцев назад, как бы между прочим, будто речь шла об обыкновенном походе. «Конечно», – ответил отец, ничего не заподозрив.
Я начал тихо собирать вещи, сверяясь со списком, который заранее составил на конверте и хранил под подушкой. Четыре смены белья, четыре пары носков, две пары брюк, четыре рубашки, полотенце, несколько платков, габардиновый пиджак, дождевик и бритвенный прибор – единственная новая вещь в моем списке и самая дешевая из тех, что производит фирма «Жиллет». До этого я пользовался отцовской бритвой, позеленевшей от времени, брился ею уже несколько лет, но делал это чаще, чем требовала не очень-то густая растительность.