355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей » Текст книги (страница 23)
Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей
  • Текст добавлен: 12 апреля 2017, 10:00

Текст книги "Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей"


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 84 страниц) [доступный отрывок для чтения: 30 страниц]

Господину Босуэллу, à la cour de l'Empereur [138]138
  Дворец Императора (фр.).


[Закрыть]
, Утрехт

Дорогой сэр,

то, что до сей поры не получили Вы от меня ни одного письма, вовсе не означает, что Вы забыты или же что Вами преступно пренебрегли. Я люблю видеться с друзьями, люблю получать от них вести, беседовать с ними и о них – однако же заставить себя писать им стоит мне немалых усилий. <…> Вы, вероятно, желаете знать, какие науки я бы рекомендовал Вам. Опущу теологию, ибо попытаться узнать волю Божью надобно, на мой взгляд, каждому. А потому назову лишь те науки, коими мы вправе заняться или же пренебречь по собственному усмотрению; из них я бы в первую очередь, вслед за Вашим батюшкой, назвал гражданское право и древние языки, изучать которые Вы вознамерились сами. Постарайтесь, если только не переезжаете постоянно с места на место, сидеть за книгами каждый день по нескольку часов кряду. Рассредоточенность, на которую Вы сетуете, – это ничто иное, как брожение ума, который топчется на перепутье целей и меняет направление в зависимости от того, какая цель представляется ему в данный момент более предпочтительной. Если же Вам удастся разжечь в уме Вашем сильное желание, если стремление добиться совершенства, овладеть предметом, Вас интересующим, станет преобладающим, рассеянность Ваша исчезнет без следа, не оказав никакого воздействия на Ваше поведение и не оставив никакого следа в Вашей памяти.

В душе каждого человека таится желание выделиться, что дает нам право сначала надеяться, а потом и уверовать в то, что Природа одарила нас чем-то особенным, не свойственным остальным. Вследствие этого тщеславия один преисполняется отвращением, другой желаниями, и со временем желания эти входят в привычку, становятся неуправляемыми; то, что раньше было не более чем игрой ума, становится теперь наваждением, целиком подчиняет нас себе. Всякое наше желание – это змея за пазухой, которая, покуда ей холодно, безвредна; но, стоит ей согреться, как она начинает жалить. <…>

Пусть же все эти причуды, иллюзорные и разрушительные, перестанут довлеть над Вами, руководить Вашими помыслами. Будьте же решительны и последовательны; выбирайте и будьте Вашему выбору верны. Если Вы сядете за книгу сегодня, тем больше вероятности, что за чтением Вы проведете и весь завтрашний день; не ждите, что победа дастся Вам легко, преодолеть распущенность не так-то просто. Решимость порой расслабляется, усердие притупляется; пусть, однако ж, случайные неудачи или колебания, мимолетные или длительные, не приводят Вас в уныние. Подобные слабости свойственны человеку. Начинайте сызнова, на том самом месте, где Вы остановились, и постарайтесь избежать соблазнов, довлевших над Вами прежде. <…>

Остаюсь, дорогой сэр,

преданный Вам

Сэм. Джонсон

Лондон, декабря 8-го числа, 1763 года

1784

<…> Я осуществил свое намерение поехать в Лондон и вернулся в Оксфорд в среду 9 июня в надежде провести некоторое время в Пемброк-колледже {285}. Джонсона мое возвращение очень обрадовало. <…> Миссис Кенникот /сестра доктора Кенникота. – А.Л./, подтверждая точку зрения доктора Джонсона, полагавшего, что нынешний век ничуть не хуже предыдущих, заметила, что, по словам ее брата, в Европе сейчас меньше безбожников /то есть, католиков. – А.Л./, чем было раньше: Вольтер и Руссо не так популярны. Я, со своей стороны, подтвердил, что безбожника Хьюма определенно читают меньше. Джонсон: «Авторы-безбожники выходят из моды, как только перестают действовать их личные связи и пропадает прелесть новизны; бывает, правда, что какой-нибудь глупец, желая блеснуть за их счет, вновь извлекает их из небытия на свет Божий. Бывает, начнет их защищать с пеной у рта какой-нибудь университетский шутник, которому невдомек, что то, что смешно в университете, не смешно в мире». <…>

О католичестве он сказал: «Если вы примете католичество, вас не станут расспрашивать о причинах вашего обращения. Дело в том, что среди католиков нет ни одного разумного человека, который бы верил в постулаты римско-католической церкви. Впрочем, справедливости ради надо признать, что в их вере есть немало притягательного. Если хороший человек всей душой верит в Бога, однако боится, что Бог от него отвернется, то он может захотеть обратиться в веру, где существует столько способов попасть на небеса. Я и сам был бы католиком, если б мог. В страхе не угодить Господу у меня недостатка нет – мешает лишь мой неизлечимый здравый смысл. Поэтому католиком я стану разве что на смертном одре – перед смертью я испытываю величайший страх. Странно, что не все женщины – католички». Босуэлл: «Полно, женщины боятся смерти ничуть не больше мужчин». Джонсон: «Это потому, что женщины менее порочны». Доктор Адамс: «Они более набожны». Джонсон: «Ничего подобного! Вовсе они не более набожны, разрази их дьявол! Нет более набожного человека, чем тот грешник, который хочет обратиться в католичество. Уж у него-то набожности на всех нас хватит». <…>

После обеда кто-то заговорил о непримиримой вражде между вигами и тори. Джонсон: «Мне кажется, вы преувеличиваете. Они враждуют между собой, лишь когда им есть, что делить, что вовсе не мешает им ходить друг к другу в гости или, если они разного пола, друг в друга влюбляться. Тори вполне может жениться на дочери вига, и наоборот. Что там говорить, когда даже в вопросах веры, которая не в пример важней политики, мужчин и женщин не особенно заботят разные убеждения. Должен сказать, наши дамы не слишком пекутся о нравственности мужчин, которые за ними ухаживают; даже самая добропорядочная, из тех, что молятся по три раза в день, одинаково хорошо примет и величайшего развратника, и джентльмена в высшей степени добродетельного». Сидевшие за столом дамы попробовали было возражать, однако доктор Джонсон не пожелал их слушать: «Нет, нет, любая дамочка предпочтет Джонатана Уайлда {286} святому Августину, будь он на три пенса богаче; мало того: на этот брак с радостью согласятся и ее родители. Женщины не перестают завидовать нашим порокам; они менее порочны, чем мы, – и не по собственной воле, а потому, что мы их ограничиваем; они – рабы порядка и моды; их добродетельность значит для нас больше, чем наша собственная, – во всяком случае, в этом мире». <…>

Упомянув человека, отличавшегося нравом весьма распущенным, мисс Адамс спросила: «Как вы думаете, если бы мне пришло в голову выйти за него замуж, мои родители бы согласились?» Джонсон: «Да, они бы согласились, и вы бы вышли за него замуж. А не согласились бы – вышли бы все равно». Мисс Адамс: «Быть может, их несогласие подстегнуло бы меня еще больше». Джонсон: «Превосходно! Вы, стало быть, выходите замуж за дурного человека из удовольствия досадить родителям. Вы мне напоминаете доктора Барроуби, который очень любил свинину. Однажды, отправив в рот очередной кусок, он воскликнул: „Как жать, что я не еврей!“ – „Почему же? – полюбопытствовал кто-то. – Ведь евреям запрещается есть ваше любимое блюдо“. – „А потому (объяснил Барроуби), что тогда бы я получил двойное удовольствие: от свинины и оттого, что согрешил“». <…>

С нами пил чай доктор Уолл, врач из Оксфорда. Джонсон вообще очень любил находиться в обществе врачей, чему в немалой степени способствовали образованность, искренность и обаяние этого джентльмена. Джонсон: «Просто поразительно, как мало пользы принесли нам медицинские стипендии нашего благородного Радклиффа {287}. Мне, во всяком случае, не известно ни одно стоящее лекарство, которое бы закупили за границей, а ведь наши медицинские познания, несомненно, нуждаются в расширении. Прививка, к примеру, сохранила больше жизней, чем унесла война, лечебные же свойства хины и вовсе неисчислимы. Однако посылать наших врачей во Францию, Италию или Германию совершенно бессмысленно, ибо то, что известно там, известно и здесь; я бы отправлял их за пределы христианского мира – от варварских народов было бы наверняка больше толку». <…>

Мы заговорили об одном священнике; человек энергичный, нрава самого решительного, он стал пописывать «на злобу дня» и, демонстрируя беспримерную отвагу и распорядительность, вскоре разбогател. Я заметил, что нам не следует судить его слишком строго, ибо любые дарования заслуживают поощрения. Джонсон: «А я бы это дарованием не назвал. Нет, сэр, человек этот не даровит, а отважен – вот это я бы и поставил ему в заслугу. Мы ведь с большим уважением относимся к разбойнику, который дерзко грабит нас на большой дороге, чем к проходимцу, что выпрыгивает из канавы и бьет нас сзади по голове. Смелость – качество столь необходимое для свершения добрых дел, что всегда вызывает уважение, даже если взаимодействует со злом». <…>

Я подверг критике грубую брань, которая в Палате Общин стала явлением привычным, и сказал, что, даже если члены парламента, в пылу-полемики, и позволяют себе выпады в адрес друг друга, то делать это следует не столь грубо. Джонсон: «Нет, сэр, я с вами не согласен. Было бы гораздо хуже, если б члены парламента вели себя друг с другом повежливее. Оскорбление гораздо опаснее, когда оно скрывается под личиной язвительности и утонченности, когда совершается с подкупающей вежливостью. Грубое оскорбление отличается от утонченного так же, как здоровенный синяк от удара дубинкой отличается от крохотной ранки в том месте, куда попала отравленная стрела».

В воскресенье 13 июня наш философ /Джонсон. – А.Л./ за завтраком молчал. <…> Миссис Кенникот вспомнила, что доктор Джонсон сказал мисс Ханне Мор, выразившей удивление, почему поэт, написавший «Потерянный рай», сочинял такие плохие сонеты: «Мильтон, мадам, был гением, который мог высечь колосса из гранитной скаты, но не мог вырезать женскую головку из вишневой косточки».

Мы заговорили на отвлеченные темы, в частности: «Позволительно ли уклоняться от истины?» Джонсон: «В принципе, скрывать истину не следует, ибо она имеет огромное значение для всех нас, ведь, доверяя друг другу, мы можем с уверенностью идти по жизни; роль истины столь велика, что ради нее приходится порой испытывать неудобства. Иногда, впрочем, идти против истины – не грех. Если, к примеру, убийца спросит вас, в какую сторону пошел человек, которого он преследует, вы должны ему солгать, ибо, сказав правду, вы выдадите жертву. <…> Сходным образом вы имеете все основания отказаться сообщить то, о чем ваш собеседник не имеет права спрашивать; нет иного способа сохранить в тайне важное дело, которое, откройся оно, принесет вам немало вреда. В данном случае молчание или же уклончивый ответ будут равносильны чистосердечному признанию. <…> Вместе с тем я не считаю правильным лгать тяжело больному из боязни напугать его правдивым рассказом о его недуге. Вам дела нет до последствий – вы должны сказать правду. К тому же, вам не дано знать, как будут восприняты ваши слова о том, что жизнь его в опасности. Быть может, узнав правду, он перестанет хандрить, возьмет себя в руки – и излечится. Такого рода ложь мне особенно отвратительна, ибо я не раз испытывал ее на себе». <…>

Заговорили о том, в чем разница между хорошо и дурно воспитанным человеком. Джонсон: «Первый поначалу вызывает вашу симпатию, второй – отвращение. Первого вы будете любить до тех пор, пока не представится случай его возненавидеть; второго же будете ненавидеть до тех пор, пока не представится случай полюбить». <…>

В воскресенье 27 июня ему стало лучше {288}. <…> В тот день мы обедали у сэра Джошуа Рейнолдса. <…> Заговорили о лорде Честерфилде. Джонсон: «Он отличался самыми изысканными манерами, и знания его оказались гораздо обширнее, чем я предполагал». Босуэлл: «Он и в самом деле был блестящим собеседником, сэр?» Джонсон: «Сэр, в наших с ним беседах пальма первенства по праву принадлежит мне, ибо в основном мы говорили о филологии и литературе». Лорд Элиот, который путешествовал вместе с мистером Стэнхоупом, сыном лорда Честерфилда {289}, обратил внимание на странное обстоятельство: человек, относившийся к своему сыну с такой любовью, написавший ему, в бытность свою министром иностранных дел, столько длинных и вдумчивых писем, предпринял все возможное, чтобы сделать из него отъявленного негодяя. Его светлость поведал нам, что Фут собирался вывести на сцене отца, который выставляет своего сына честнейшим человеком, а тот, цитируя афоризмы родителя на всех углах, постоянно его обманывает. Джонсон: «Мне эта идея по душе, однако боюсь, представить сына честнейшим человеком Фут бы не смог – тот был законченным негодяем. Тут надо было бы сыграть на контрасте: честный родитель – мошенник-сын; получилось бы гораздо остроумнее. Вот если бы от проделок сына страдал только один отец – тогда этой парочке и впрямь воздалось бы по справедливости».

Он принялся рассуждать о разнице между интуицией и проницательностью; интуиция (заметил он) следует кратчайшим путем, проницательность – кружным; интуиция – это глаза нашего рассудка, проницательность – его ноздри. Присутствующий на обеде юный джентльмен стал было возражать, что у рассудка ноздрей не бывает, не желая принимать во внимание то, что метафора эта ничуть не более надумана, чем сказанное Гамлетом: «В очах моей души, Горацио» {290}. Распалившись, молодой человек упорно стоял на своем и так увлекся, что Джонсон вынужден был его одернуть: «Что вы, собственно, хотите доказать?», после чего, решив, что молодой человек отпустил по его адресу какую-то колкость, громогласно заявил: «Сэр, говорить со мной таким тоном вам не пристало. К тому же, ирония – не ваша сильная сторона, ведь вы не наделены ни проницательностью, ни интуицией». Устыдившись, юный джентльмен рассыпался в извинениях, сказав, что он вовсе не имел в виду обидеть мэтра и что относится он к нему с величайшим почтением. Наступило неловкое молчание, которое прервал доктор Джонсон: «Дайте мне вашу руку, сэр. Вы говорили излишне много, а я – слишком мало». «Сэр, в любом случае я польщен вашим вниманием». Джонсон: «Оставьте, сэр. Не будем больше об этом. Мы изрядно утомили друг друга упорством, давайте же не будем еще больше утомлять всех остальных взаимными комплиментами». <…>

В среду 30 июня мы обедали у сэра Джошуа Рейнолдса. Кроме нас троих, никого больше не было. Знай я, что в тот вечер в последний раз беседую со своим бесценным другом, к которому питаю столь глубокое уважение и у которого почерпнул столько полезного и значительного, – и моему волнению не было бы предела. Когда сейчас я вспоминаю эти часы, то боюсь упустить из этой беседы хотя бы одно слово. <…> Сэр Джошуа и я попытались было уговорить его поехать в Италию, красоты которой скрасили бы его существование. «Нет (ответил он), такая поездка мало что даст. Если едешь в Италию только за тем, чтобы дышать свежим воздухом, радости от пребывания ждать не приходится».

Мы заговорили о жизни в деревне, к чему Джонсон, который нередко впадал в меланхолию, а потому не мог жить без постоянной смены впечатлений, относился как к ссылке. «И все же, сэр (сказал я), найдется немало людей, которые предпочитают городской суете сельскую глушь». Джонсон: «Сэр, законы интеллектуального мира ничем не отличаются от законов мира материального. Говорят же нам физики, что тело находится в состоянии покоя в том месте, которое ему пригодно. Вот и получается, что тот, кто любит жить в деревне, пригоден для деревни».

Разговор зашел о развлечениях, и я заметил, что утонченный вкус является здесь недостатком, ибо тем, кто им обладают, угодить гораздо сложнее, чем тем, кто неразборчив, рад всему, что подвернется. Джонсон: «Нет, сэр, вы упрощаете. Во всем, в том числе и во вкусе, следует стремиться к совершенству».

В экипаже сэра Джошуа Рейнолдса я доехал с ним до входа в Болт-корт, и он спросил, не зайду ли я к нему, однако я отказался: тяжкое предчувствие, что нам предстоит долгая, долгая разлука, меня не покидало. Простились мы прямо в экипаже. Сойдя на мостовую, он крикнул мне вслед: «Прощайте!» и с какой-то трогательной поспешностью, словно желая скрыть тревогу, передавшуюся и мне, удалился, ни разу не обернувшись.

Вальтер Скотт{291}

Из дневников
1825

21 ноября

…Я не знаю музыки и не могу воспроизвести ни единой ноты, а сложные созвучия представляются мне беспорядочным, хотя и приятным журчанием. Однако песни и простые мелодии, особенно если они связаны со словами и мыслями, производят на меня такое же впечатление, как и на большинство людей. И я терпеть не могу, когда какая-нибудь молодая особа поет без чувства и выражения, приличествующего данной песне. Мне несносен голос, в котором столько же жизни, сколько в фортепьяно или охотничьем роге. В любом искусстве есть нечто духовное, что, подобно жизненному началу в человеке, не поддается анализу самого внимательного исследователя. Вы чувствуете его отсутствие, но не можете описать, чего вам не хватает. Как-то сэр Джошуа {292} или какой-то другой великий художник рассматривал картину, которая стоила ее создателю больших мук. «Что ж, – сказал он нерешительно, – очень умно… Отлично написано… Не нахожу недостатков. Но в ней нет чего-то; в ней нет… черт возьми!.. в ней нет вот этого!..» И он выбросил вверх руку и щелкнул пальцами…

23 ноября

Сравнивая свои заметки с записями Мура, я укрепился в некоторых своих давнишних мыслях по поводу бедняги Байрона {293}. Мне, например, казалось, что, подобно Руссо, он был крайне подозрителен и только полной прямотой и откровенностью можно было завоевать его расположение. Уил Роуз рассказывал мне {294}, что, сидя как-то с Байроном, он уставился непроизвольно на его ноги, из которых одна, как мы помним, была изуродована. Внезапно подняв глаза, он поймал на себе взгляд Байрона, исполненный глубокого недовольства, которое исчезло, когда тот убедился, что лицо Роуза не выражает ни неловкости, ни смущения. Впоследствии Марри объяснил это Роузу {295}, сказав, что лорд Байрон очень чувствителен к тому, что люди обращают внимание на этот его недостаток. Мур подтвердил и другое распространенное мнение, а именно, что Байрон любил злые шутки. Мур однажды предостерегал его в письме от участия в создании журнала «Либерал» {296} вместе с такими людьми, как П.Б. Шелли и Хант, которых, как он выражался, заклеймил свет. А Байрон показал им это письмо. Шелли написал Муру сдержанный, но довольно трогательный протест. Обе эти особенности – крайняя подозрительность и любовь к злым шуткам – суть проявления той болезни, которая, несомненно, омрачала какую-то сторону характера этого могучего гения; но, пожалуй, человек, наделенный талантом (я имею в виду талант, зависящий от силы воображения), не может не страдать этим недугом. Чтобы колеса машины вращались быстро, они не должны быть слишком точно подогнаны, иначе трение ослабит движущую силу.

Другой особенностью Байрона была любовь к мистификации, которая, конечно, связана с его любовью к злым шуткам. Никогда нельзя было знать, насколько можно верить его рассказам. Пример: когда мистер Бэнкс пенял ему {297} за чересчур выспреннее и хвалебное посвящение Кэму Хобхаузу {298}, Байрон ответил, что Кэм до тех пор клянчил у него это посвящение, пока он не сказал ему: «Хорошо, пусть будет так, но при одном условии: вы напишете посвящение сами»; и он уверял, будто это высокопарное посвящение написал сам Кэм Хобхауз. Тогда я спросил у Марри, сославшись на Уила Роуза, которому об этом сказал Бэнкс. Марри в ответ заверил меня, что посвящение написано самим лордом Байроном, и в подтверждение показал мне его рукопись. Я написал Роузу, чтобы он сообщил об этом Бэнксу, потому что, если бы история стала известной в нашем кругу, она могла бы иметь неприятные последствия. Байрон полагал, что все люди с творческой фантазией склонны примешивать вымысел (или поэзию) к своей прозе. Он не раз выражал уверенность, что прославленная венецианская куртизанка, о которой Руссо рассказал {299} столь пикантную историю, при ближайшем знакомстве, несомненно, оказалась бы весьма грязной девкой. Думаю, что он сам значительно приукрашивал собственные любовные похождения и во многих смыслах был le fanfaron de vices qu'il n'avait pas [139]139
  Человеком, похваляющимся пороками, которых у него нет (фр.).


[Закрыть]
. Ему нравилось, чтобы его считали человеком ужасным, таинственным, мрачным, и порой он намекал на какие-то темные деяния. Думаю, все это было созданием и игрой буйной и безудержной фантазии. Таким же образом он, что называется, пичкал людей рассказами о дуэлях и т. п., которые или вовсе не состоялись или были сильно приукрашены. <…>

Что мне особенно нравилось в Байроне, помимо его безграничного гения, так это щедрость духа, а также кошелька, и глубокое отвращение ко всякой аффектации в литературе – от менторского тона до жеманства…

22 декабря

Я написал вчера шесть моих убористых страниц {300}, что составляет примерно двадцать четыре печатные страницы. Более того – мне кажется, выходит на славу. История настолько интересна сама по себе, что можно не сомневаться в успехе книги. Конечно, она будет поверхностной, но я готов пойти и на это. Лучше поверхностная книга, которая ярко и живо соединяет известные и признанные факты, чем унылое, скучное повествование, которое сочинитель прерывает на каждом шагу, чтобы углубиться в предмет, вовсе не требующий углубленных размышлений.

Ничто так не утомляет, как прогулка по красивой местности с дотошным натуралистом, ботаником или минералогом, который постоянно отвлекает ваше внимание от величественного пейзажа и показывает какую-то травку или камушек. Правда, он сообщает полезные сведения из своей области, равно как и дотошный историк. А ведь эта мысль будет отлично выглядеть в предисловии!

Моя печень совсем утихла. Я убежден, что она разыгралась просто от снедавшего меня беспокойства. Какая чудесная связь между душой и телом!..

28 декабря

…Когда я впервые понял, что обречен стать литератором, я приложил стоические усилия, дабы избавиться от той болезненной чувствительности – или, скажем прямо, тщеславия, – которая делает племя поэтов несчастным и смешным. Я всегда старался подавить в себе столь присущую поэтам жажду похвал и комплиментов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю