Текст книги "Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей"
Автор книги: авторов Коллектив
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 84 страниц) [доступный отрывок для чтения: 30 страниц]
Отсутствие в нем религиозного чувства я объясняю суровостью, непреклонностью его нрава. Его нелегко растрогать, по природе своей он нечувствителен и недоверчив. К тому же он горд и склонен отвергать все, что представляется ему ничтожным или же принимается на веру ничтожными людьми. Он судит обо всем так, как принято судить в свете, и всегда готов заподозрить ближнего в злом умысле или лицемерии. В том же духе рассматривает он и религию, каковую чтит и презирает одновременно. Вместе с тем он вовсе не стремится к сомнительной репутации ниспровергателя веры. Его чувства к религии, не скрывай он их столь тщательно, точнее всего было бы определить словом «безразличие».
В качестве собеседника он не так уж плох, однако смех его, как правило, сух и язвителен. К человечеству он привязан не более, чем к деловому партнеру; нет человека, который бы вызывал у него любовь или ненависть. Собравшись жениться, он неизменно делает правильный выбор, ибо выбирает умом, а не сердцем. Он ценит семейные отношения и достаток и не пренебрегает теми качествами, которые сделают его супругу полезным и приятным спутником жизни. Со своей стороны, он также будет хорошим мужем, но много внимания уделять жене не станет. Когда же она отправится к праотцам, он, несомненно, испытает чувство утраты, каковое, впрочем, не помешает ему поразмыслить над тем, что теперь, с отсутствием вдовьей доли наследства, его старший сын вправе рассчитывать на партию более выгодную.
Его дети хорошо воспитаны и образованы; он делает все от него зависящее, чтобы они преуспели. Они не только не являются для него бременем, но и служат удовлетворению его тщеславия. Способствуя их продвижению, он тем самым способствует росту своей значимости в обществе.
Он верен своей партии и полезен ей; он делает карьеру, но не прислуживается. Дело, коим он занимается, не страдает от его бесчестия и не приходит в негодность от его бездарности. В то же время сверхприбыльным оно не становится и переходит к его преемнику в том же состоянии, каким было до него. Он не постесняется ввязаться в любое, даже самое сомнительное дело – в то же время все новое, оригинальное покажется ему рискованным и ненадежным.
Оттого, что он никому не причиняет зла по мелочам, ни у кого не вызывает раздражения мелкими обидами и придирками, ни с кем не соперничает ни в успехах, ни в удовольствиях, многим оказывает услуги, не забывая при этом про собственные интересы, наказывает тех, кто попытался встать у него на пути, добросовестен и справедлив, когда сочтет это целесообразным (а случается это не часто), – человеком он считается весьма дельным. Примерный отец и надежный деловой партнер, человек не капризный и не желчный – он олицетворяет собой добронравие и доброжелательность. Прожив благополучную жизнь, вызывая уважение, страх, лесть, а порой и зависть, ненавидимый лишь немногими, да и то скрытно, стараясь жить в соответствии с общепринятыми правилами, к коим он всегда стремился приладиться, – он наконец умирает; его вскрывают, бальзамируют и хоронят. Отныне он не более чем памятник – своему роду, своей службе и своим связям.
Хороший человек
В представлении физиолога, все люди делятся на меланхоликов, холериков, флегматиков и сангвиников, однако в природе едва ли найдется хотя бы один человек, который был бы только меланхоликом или только сангвиником. Если бы передо мной стояла задача описать человека непреклонного, каждая черточка на его лице должна была бы выражать стойкость и непреклонность, и ничего больше. Окажись я, напротив, перед необходимостью написать портрет конкретного человека, в чьем характере преобладает непреклонность, я обязан был бы изобразить все его черты, пусть бы даже они и противоречили преобладающей. Чтобы портрет благоразумного или хорошего человека не выглядел абстрактным и невыразительным, изобразить этот портрет следует во всем многообразии его черт.
Хороший человек отличается прежде всего природной добротой, без которой дружеские чувства и добрые дела остаются качествами умозрительными. Хороший человек скорее благожелателен, чем справедлив; его отличает не столько стремление любой ценой избегать дурных поступков, сколько желание совершать хорошие. В своих действиях он руководствуется скорее душевными порывами, отличающимися неизменным великодушием, нежели правилами казуистики. В его рассуждениях о нравственности может не хватать логики, зато чувства его всегда чисты; его жизнь отличается скорее величием, удалью, широтой, чем безупречной правильностью, за что люди педантичные и здравомыслящие его и не любят.
Его мысли поражают тонкостью и благородством, воображение – живостью, энергией, мощью и безоглядностью; оно подчиняет себе разум, который, вместо того чтобы воображение ограничивать, с готовностью вступает с ним в сговор.
И это накладывает отпечаток на все поступки хорошего человека, каковые отличаются добросердечием, непосредственностью и искренностью, воздействующими более на наши чувства, нежели на ум.
Непосредственность – самая заметная черта хорошего человека. В самом деле, как может тот, кто всей душой стремится любить ближнего, служить и угождать всем вокруг, – прикидывать и взвешивать, когда стоит пойти на попятный, а когда разумнее настоять на своем? Ум, столь богатый добротой и расположением к людям, бережливостью не отличается.
Покладистый, мягкий, наивный, он подвергается нападению со всех сторон; его обводит вокруг пальца мошенничество, одолевает назойливость, стремится разжалобить нужда. Из его сильных сторон окружающие извлекают пользу, из слабых – выгоду.
В характере хорошего человека нет ничего, что бы уводило его от веры – в нем отсутствуют жестокость, бесчувственность, гордыня. Вместе с тем его религиозное чувство целиком состоит из любви и, по правде говоря, не столько удерживает его от совершения дурного поступка, сколько вдохновляет, воодушевляет, когда действия не расходятся с естественными склонностями. Он предан друзьям, испытывает к ним теплые, даже пылкие чувства, однако постоянством не отличается и за собой это знает.
Хорошему человеку претит тщеславие, да ему и невдомек, что оно за ним водится. Тем не менее, это так, он тщеславен, и даже очень, а поскольку никакими ухищрениями, дабы эту страсть скрыть, не пользуется, в глаза она бросается первому встречному. Не подозревая, что он тщеславен, хороший человек не принимает никаких мер, чтобы удовлетворить свое тщеславие, – а потому, делая все, чтобы заслужить похвалу, он удостаивается ее крайне редко.
Человек уравновешенный, тот, что не идет на поводу у страстей и низменных желаний, живет по средствам, со всеми любезен и никому не делает вреда; тот, кто, отличаясь редким благородством, довольствуется лишь именем честного человека; тот, у кого милосердие не вступает в противоречие с бережливостью, – такой человек всем нравится и не имеет на свете ни одного врага. Я же ни разу не встречал хорошего человека, у которого бы не было много ничем не спровоцированных, а потому совершенно непримиримых врагов. И то сказать, человека, которого вы против себя настроили, можно успокоить – но какие, скажите, средства понадобятся, чтобы умиротворить того, кто ненавидит вас за ваше желание сделать ему добро?!
Зависть – чувство властное, и испытываем мы его в гораздо большей мере по отношению к достатку, коего добилась добродетель, нежели по отношению к торжествующему пороку. Верно, мошенник может вызывать у нас гнев; но утешает нас хотя бы то, что высокого положения он добился незаслуженно. Когда же успеха добивается хороший человек, зависть наша безутешна: для ярости причин нет, мы сознаем, что его успех заслужен, – и завидуем ему оттого вдвое больше.
Если плохой человек по случайности совершает доброе дело, мы удивлены и начинаем подозревать, что в действительности он не так уж плох… Если же совершает ошибку хороший человек, мы, со свойственным нам лицемерием, склонны поставить его доброту под сомнение.
Нужно кому-то услужить? Кого-то выдвинуть? Проходимец для этого – фигура самая подходящая. Я склоняюсь к мысли, что столь высокого о нем мнения мы придерживаемся по той простой причине, что испытываем перед ним страх. Хорошего же человека бояться нечего – нечего, следовательно, и превозносить. В его пользу не выскажется никто. Кто же в самом деле сочтет нужным отстаивать его интересы, если сам он нисколько о них не печется?
Жизнь хорошего человека – постоянная сатира на человечество, свидетельство нашей зависти, злобы, неблагодарности.
В отличие от негодяя, хороший человек, это богоподобное, добросердечное существо, находится всецело во власти обстоятельств. А потому он вынужден тратить больше, чем может себе позволить, брать в долг больше, чем будет в состоянии вернуть, и обещать больше того, что готов сделать, из-за чего нам он часто представляется не добрым, не справедливым и не великодушным.
Он оказывает помощь тем, кому без него не обойтись. Он несчастлив, когда имеет дело с несчастливыми, и теряет всякое представление об учтивости, ибо чтит не тех, кого чтит свет…
Где же его друзья, когда его подстерегают несчастья? Но ведь друзья у него такие же, как и он сам, – да и много ли их? Не успевает с ним что-то стрястись, как все вокруг принимаются обвинять его в опрометчивости. Люди великодушные, то есть юные и беспечные, жалеют его и сочувствуют ему, – но что понимают в жалости молодые и беспечные? Брошенный всеми, он рискует стать мизантропом. Так скисает и превращается в уксус даже самое хорошее вино. Кончается тем, что, устав от мира, разочаровавшись в жизни, он ищет иных утешений. Пересаженный из отринувшей его почвы туда, где его лучше понимают и ценят, он, в конце концов, умирает, и только тогда свет наконец оценивает его по достоинству. Теперь следы его доброты видны всюду, ей везде отдают должное. Покойному прощают даже его злоключения, и даже себялюбцы чувствуют, что понесли утрату.
Может показаться, что слабость и опрометчивость, приписываемые мною такому человеку, с его безупречным образом не сочетаются. Сочетаются, и даже очень. Мне ни разу не приходилось видеть ни одного хорошего человека, который не был бы в высшей степени опрометчив. Когда про кого-то говорят, что он осмотрителен, каким он нам видится? Не представляется ли он нам человеком, сохраняющим свое лицо, стоящим на страже своих интересов, заботящимся о своей репутации? Что в этом портрете бросается в глаза? В первую очередь забота о себе. Будет ли он с той же осмотрительностью заботиться о другом? В любом случае гораздо меньше, чем о себе. Хороший же человек, напротив, будет думать о том, чтобы сделать добро другому, а вовсе не о том, не обратится ли доброе деяние против него самого.
Если вдуматься, чувство, с которым мы беремся за какое-то важное дело, всегда сильнее разума. А потому осмотрительность или неосмотрительность не есть большее или меньшее проявление разума; наша осмотрительность зависит от того, какое чувство мы при этом испытываем. Если человека охватывает себялюбивое чувство – к примеру, алчность или тщеславие, – оно выйдет за пределы разумного точно так же, как и самое безоглядное человеколюбие. И, тем не менее, люди, охваченные этим чувством, каким бы сильным оно ни было, действуют, как правило, с завидной осмотрительностью.
И еще одно замечание. В действительности, себялюбивое чувство всегда находится под присмотром здравого смысла, который ему благоволит. Когда же совершается добрый поступок, наш разум всегда сдерживает доброту и оказывает сопротивление порыву великодушия, без которого истинно добрый поступок невозможен.
Оливер Голдсмит {251}
Китайские письма
Человек в черном
Хотя в дружелюбии мне не откажешь, схожусь я с людьми плохо. Один из тех, с кем я мечтал бы подружиться, был не раз уже упоминавшийся мною Человек в черном. Я очень высоко его ценю, однако нравом он, надо прямо сказать, отличается весьма необычным, и его по справедливости можно было бы назвать «шутником в стране шутников». Натура широкая – шире некуда, он вместе с тем считается образцом бережливости и рассудительности. Хотя, если верить ему на слово, себялюбием он отличается самым непомерным, сердцем он как никто добр и любвеобилен. Мне не раз приходилось слышать, как он объявлял себя человеконенавистником – взгляд же у него в это самое время светился неподдельным состраданием к роду человеческому. В глазах у него могли стоять слезы от жалости к ближнему, с губ же слетали самые непотребные ругательства. Одни доказывают на деле, что отличаются человеколюбием и отзывчивостью, другие кичатся, что наделены этими качествами от природы, он же – единственный из известных мне людей – словно бы стыдится присущего ему добросердечия. Человек в черном столь же искусно стремится скрыть свои чувства, как лицемер – свое безразличие, однако, стоит ему забыться и маске упасть, и сущность его откроется даже самому поверхностному наблюдателю.
Во время одной из наших недавних загородных прогулок разговор зашел о том, какие меры принимаются в Англии в помощь беднякам. К чему проявлять малодушие, демонстрировать ненужное человеколюбие, с искренним изумлением заметил Человек в черном, когда государство и без того делает для бедных все необходимое? «В каждом приходском доме, – заявил он, – бедных обеспечивают пищей, одеждой, теплом и постелью; больше им ничего не нужно, мне и самому больше ничего не нужно, а между тем они недовольны. Я потрясен бездействием наших судей, которые позволяют гулять на свободе этим бродягам, что тяжким бременем ложатся на прилежных и трудолюбивых. Я поражен, что находятся люди, готовые прийти им на помощь и не сознающие, что, поддерживая бедных, они поощряют безделье, мотовство и мошенничество. Всякому, пожелавшему пригреть бедняка, я бы посоветовал ни в коем случае не поддаваться на его притворство. Поверьте мне, сэр, все они – прохвосты и мошенники, все до одного, и заслуживают не пособия, а тюрьмы».
Он бы еще долго рассуждал об этом со всей серьезностью, дабы уличить меня в опрометчивости, мне, впрочем, нисколько не свойственной, если бы к нам с мольбой о помощи не обратился старик, одетый в некогда вполне приличный, а ныне сильно потрепанный сюртук. Старик поклялся, что он не нищий и что сим неблаговидным делом заниматься вынужден только потому, что дома его ждет умирающая жена и пятеро голодных детей. Поскольку я был предубежден, его история ничуть меня не разжалобила; что же до моего спутника, то он, напротив, заметно изменился в лице и тут же умолк. Я не мог не заметить, что ему не терпится облегчить участь пятерых умирающих от голода малышей, но он стыдится обнаружить передо мной свою слабость. На его челе боролись сострадание и гордыня, и я, сделав вид, что отвлекся и смотрю в другую сторону, дал ему возможность украдкой вручить бедняге серебряную монетку. После этого Человек в черном громко, чтобы мне было слышно, попенял старику, что тот не желает работать и ходит с протянутой рукой, и предупредил его, чтобы впредь он не морочил людям голову подобными россказнями.
Нисколько не сомневаясь, что серебряная монетка перешла из рук в руки незамеченной, он, стоило только старику уйти, продолжал с тем же пылом клеймить нищих. Привел несколько примеров, свидетельствующих о его благоразумии и бережливости, а также об исключительной сноровке в выведении мошенников на чистую воду. Объяснил, как бы он поступил с нищими, будь он мировым судьей, дал понять, что следовало бы строить для этих попрошаек побольше тюрем, и рассказал две истории про то, как нищие ограбили знатных дам. Начал он было и третью историю на ту же тему, но тут мы столкнулись с моряком на деревянной ноге, который точно так же взмолился о помощи. Что до меня, то я, как и в первый раз, собирался пройти мимо, однако мой друг, окинув печальным взором бедного калеку, попросил меня остановиться, дабы он мог воочию продемонстрировать, как следует проучить мошенника.
И действительно, приосанившись, он принялся со строгим видом выяснять у моряка, когда это его угораздило получить увечье, сделавшее его непригодным для службы отечеству. На что моряк не менее заносчиво отвечал, что служил офицером на военном корабле и потерял ногу в морском бою, защищая тех, кто в это время бездельничал на суше. При этих словах вся спесь моего друга исчезла без следа, больше вопросов он задавать не стал и, по всей видимости, думал теперь лишь о том, как бы незаметно сунуть моряку милостыню. Сделать это, однако, было не так-то просто, ибо он должен был изобразить праведный гнев и, одновременно с этим, облегчить участь моряка, а заодно и собственную душу. А потому, бросив свирепый взгляд на связку щепок, болтавшихся у моряка за спиной, мой друг полюбопытствовал, по какой цене тот продает лучину, и, не дождавшись ответа, ворчливым тоном заявил, что готов заплатить за нее шиллинг. Поначалу моряк удивился такому предложению, однако вскоре сообразил, о чем идет речь, и, сбросив вязанку с плеча, сказал: «Вот, мистер, получите все, что есть, – и мое благословение в придачу».
Не могу передать, с каким победоносным видом продолжал путь мой друг со своей покупкой. По дороге он стат уверять меня, что «прохвост» наверняка щепки украл – иначе он ни за что бы не согласился уступить их за полцены. Сообщил он мне также, с какой целью можно лучину использовать, долго объяснял, насколько выгоднее не совать свечи в камин, а зажигать их от лучины; утверждал, что если бы не соображения выгоды, то он, скорее, отдал бы этим бродягам собственный зуб, чем деньги. Уж не знаю, сколько времени длился бы этот панегирик бережливости и вязанке щепок, не обрати Человек в черном внимание на еще одно явление, куда более печальное, чем два предыдущих. Женщина в лохмотьях с двумя детьми, одним на руках, другим на спине, пыталась петь баллады, однако выводила их таким дребезжащим, срывающимся голоском, что трудно было сказать, поет она или плачет. Желание помочь несчастной, которая, несмотря на свой отчаянный вид, не могла не вызвать улыбку, было, вероятно, столь велико, что мой друг, разом прервав свой пылкий монолог и напрочь забыв про ту роль, какую призван был исполнять, тут же, при мне, сунул руки в карманы, чтобы дать бедняжке денег… Каково же было его смущение, когда он обнаружил, что раздал все имевшиеся в наличии монеты двум предыдущим просителям. Страдание, написанное на лице нищенки, не шло ни в какое сравнение с болью, отразившейся на челе моего друга. Некоторое время он безуспешно рылся в карманах, пока, наконец, лицо его не осветилось неописуемой радостью: за отсутствием денег он вручил бедной женщине… вязанку щепок ценой в один шиллинг.
Светский лев
Человек по натуре замкнутый, я вместе с тем люблю веселое общество и пользуюсь любой возможностью, чтобы отвлечься от дел. Вот почему я часто оказываюсь среди людей, и где бы ни продавалось удовольствие, всегда являюсь его покупателем. В людных местах, никем не замеченный, я со страстью отдаюсь легкомысленной серьезности толпы, кричу, когда кричит она, и осуждаю то, что вызывает ее осуждение. Известно ведь: ум, на время опускающийся ниже своего уровня, способен на невиданные взлеты, и наоборот, первыми отходят от дел те, кто ревностнее других в них участвуют.
Недавно, воспользовавшись прекрасной погодой, мы с приятелем отправились вечером на гулянья, проходившие неподалеку от города. Слившись с толпой, мы любовались красотой тех, кто был красив, или же нарядами тех, кому, кроме нарядов, похвастаться было нечем. Некоторое время мы шли в череде других гуляющих, как вдруг мой спутник замер, потом схватил меня под руку и поспешно увел в сторону. По тому, как быстро он шел, как часто оборачивался, я сообразил, что он хочет избежать встречи с кем-то, кто следовал за нами. Мы свернули направо, потом налево; мой друг прибавил шагу, однако человек, от которого мы пытались скрыться, не отставал, более того – с каждой минутой к нам приближался, и, в конечном счете, мы решили, что, раз встреча неизбежна, разумнее всего будет остановиться.
Вскоре наш преследователь действительно догнал нас и обратился к моему спутнику с фамильярностью старого знакомого.
– Мой дорогой Чарльз, – вскричал он, энергично тряся руку моего друга, – куда это ты запропастился? Я уж решил, не отправился ли ты в деревню ласкать жену и сажать цветочки.
Пока мой друг ему отвечал, я внимательно рассматривал нашего нового спутника. Шляпа лихо сдвинута набекрень, лицо бледное, худое, нос хищный, вокруг шеи широкая черная лента, на груди пряжка из стекла, сюртук оторочен темным шнуром, на боку шпага с черным эфесом, чулки шелковые и, хоть недавно и стиранные, от времени пожелтевшие. Внешность его так меня поразила, что до моего слуха донеслись лишь самые последние слова моего спутника, который высоко отозвался о вкусе мистера Тиббса, равно как и о его цветущей внешности.
– Будет тебе, Чарльз, – воскликнул господин в шляпе набекрень по имени Тиббс. – Если только ты меня любишь, умоляю – ни слова больше. Ты же знаешь, лесть мне претит! Хотя, должен сказать, от дружбы с великими мира сего внешний вид только выигрывает, да и оленина полнит… Право же, великих я презираю не меньше вашего, но ведь и среди них найдется немало честных людей. Не понимаю, к чему ссориться с одной половиной, если другой не хватает хороших манер… Будь все они такими же, как лорд Мадлер, один из самых добропорядочных людей на свете, я бы и сам находился в числе их почитателей. Вчера ужинал у герцогини Пикадилли. Был там, кстати, и лорд Мадлер. «Нед», – говорит он мне. «Нед, – говорит, – а ну признавайся, с кем это ты вчера вечером развлекался?» – «Развлекался, милорд? – недоумеваю. – Право же, вы что-то перепутали – вчера я весь вечер просидел дома. Вам ведь известен мой принцип, сэр: не я ухаживаю за женщинами, а они за мной. Я веду себя с ними, точно хищник со своей жертвой: сначала замру – а уж потом совершаю роковой прыжок».
– Ах, Тиббс, счастливый же ты человек, – вскричал мой спутник с выражением неизъяснимой жалости. – Вращаясь в высшем обществе, ты стал, надо надеяться, не только лучше понимать жизнь, но и больше получать от жизни, верно?
– Получать от жизни? Вот именно, лучше не скажешь… Но не будем об этом… Это секрет… Пятьсот в год для начала… Лорд Мадлер не даст соврать. Его светлость вчера посадил меня к себе в карету, и мы ужинали за городом tête-à-tête; только об этом и говорили…
– Вы, вероятно, забыли, сэр, – перебил его я. – Минуту назад вы сами сказали, что вчера ужинали в городе.
– В самом деле? – сухо отозвался Тиббс. – Что ж, раз сказал, стало быть, так оно и было. Ужинал в городе – ну да, теперь вспомнил, я действительно ужинал в городе, но и за городом ужинал тоже. К вашему сведению, джентльмены, я ведь ужинаю дважды. Последнее время ем, поверите ли, за пятерых. Расскажу вам по этому поводу забавную историю. Обедаем мы узким кругом у леди Грогрэм… Та еще, доложу я вам, штучка… но не будем об этом… Так вот, ставлю, – говорю, – тысячу гиней, что… Кстати, дорогой Чарльз, не одолжишь ли мне полкроны на день-другой… Когда в следующий раз встретимся, непременно мне напомни, а то я ведь забуду, как пить дать забуду.
Когда он нас покинул, разговор, естественно, зашел об этом удивительном персонаже.
– Его платье, – воскликнул мой друг, – не менее диковинно, чем его поведение, сегодня он в лохмотьях, а завтра будет в шелках. Если он и знаком со знаменитостями, про которых говорит с такой фамильярностью, то весьма поверхностно, уверяю вас. В интересах общества, а возможно, и в его собственных Небеса обделили его богатством. Все вокруг видят, как он нуждается, и только он один считает, что нищета его скрыта от людских глаз. Он приятный спутник, ибо умеет льстить, и собеседник прекрасный тоже, хотя хорошо известно, что в конце разговора он обязательно посягнет на ваш кошелек. Пока юные годы не противоречат его легкомысленному поведению, он еще может кое-как сводить концы с концами, но вот наступит старость, несовместимая с шутовством, и тогда, покинутый всеми, он вынужден будет провести остаток жизни приживалом в какой-нибудь богатой семье, которую сам же когда-то ненавидел. В этой семье суждено ему доживать свой век, вызывая всеобщее презрение, шпионя за слугами и исполняя роль пугала, коим стращают расшалившихся детей.
Национальные предрассудки
Член бродячего племени смертных, я большую часть времени провожу в тавернах, кофейнях и других публичных местах, а потому имею возможность наблюдать нескончаемое разнообразие человеческих типов, каковые, с точки зрения человека созерцательного, вызывают куда больший интерес, чем все курьезы искусства и природы, вместе взятые. Во время одной из таких прогулок я по чистой случайности оказался в компании полудюжины джентльменов, которые горячо спорили о политике, и, коль скоро голоса их разделились поровну, в качестве третейского судьи был приглашен я, после чего мне, естественно пришлось принять участие в дальнейшей беседе.
Разговор, среди прочего, зашел о характере европейских народов, и тут один из джентльменов, сдвинув шляпу на затылок и приосанившись так, словно в нем одном сосредоточились все достоинства английской нации, заявил, что голландцы – это шайка корыстных негодяев, французы – льстецы и лизоблюды, немцы – пьяные болваны и гнусные обжоры, испанцы – заносчивые и угрюмые тираны и что англичане превосходят все остальные народы отвагой, благородством, стойкостью и всеми прочими добродетелями.
Сие глубокомысленное замечание встречено было одобрительными улыбками всех присутствующих – всех, кроме вашего покорного слуги, который, подперев голову локтем, изобразил на лице глубокую задумчивость, всем своим видом давая понять, что размышляет о чем-то, никакого отношения к делу не имеющем, в надежде тем самым избежать неприятной необходимости объясниться…
Мой псевдопатриот, однако, отпускать меня с миром вовсе не собирался. Недовольный тем, что высказанное им мнение не вызвало у собравшихся должной реакции, он вознамерился узнать, что по этому поводу думает каждый из нас, с каковой целью, обратившись ко мне с видом самым доверительным, полюбопытствовал, не разделяю ли я его точку зрения. Как правило, я не спешу высказывать свое мнение, тем более когда у меня есть все основания полагать, что оно не придется ко двору, – однако если выхода нет, я всегда считаю необходимым говорить то, что думаю. А потому я сказал «патриоту», что на его месте не высказывался бы столь безапелляционно до тех пор, пока не совершил путешествие по Европе и не изучил нравы вышеозначенных народов с должным тщанием и беспристрастностью. Непредвзятый судья, продолжал я, не побоится, в отличие от вас, утверждать, что голландцы более бережливы и предприимчивы, французы более воздержанны и вежливы, немцы более выносливы и терпеливы, а испанцы более степенны и уравновешенны, чем англичане, которым, спору нет, никак не откажешь в смелости и благородстве, но которые, вместе с тем, бывают опрометчивы и своевольны и которым свойственно почивать на лаврах и отчаиваться в трудную минуту.
Не успел завершиться мой монолог, в продолжение коего ловил я на себе завистливые взгляды сидевших за столом, как наш патриот, презрительно хмыкнув, заметил, что его всегда удивляли люди, имеющие наглость жить в стране, которую не любят, и пользоваться защитой правительства, которое в душе считают своим заклятым врагом. Когда выяснилось, что, высказав свою скромную точку зрения, я не оправдал надежд соотечественников и дал им основание усомниться в моих политических принципах; когда стало понятно, что спорить с людьми, всецело поглощенными собой, бессмысленно, – я расплатился и отправился восвояси, размышляя дорогой о нелепой и смехотворной природе национальных предрассудков и предубеждений.
Среди знаменитых изречений древности нет ни одного, что сделало бы большую честь автору или доставило большее удовольствие читателю (во всяком случае, читателю благородному и отзывчивому), чем слова философа, который на вопрос, из какой он страны, ответил: «Я – гражданин мира». Как же мало найдется в наше время людей, которые могли бы сказать то же самое или вести себя в соответствии с этими словами! Ныне мы стали англичанами, французами, голландцами, испанцами или немцами до такой степени, что перестали быть гражданами мира; мы настолько привязаны к своему клочку земли, к своему узкому кругу, что более не числим себя среди жителей Земли или среди членов того великого сообщества, какое охватывает все человечество.
Если бы национальные предрассудки были свойственны самым низшим и убогим существам, это было бы объяснимо, ведь эти люди не читают, не путешествуют и не разговаривают с иностранцами, а потому лишены возможности от подобных предрассудков избавиться. К несчастью, однако, предрассудки сказываются на умонастроении и воздействуют на поведение высшего сословия, то есть, тех, кто, по самой сути своей, должен быть от предрассудков свободен. В самом деле, к какому бы древнему роду джентльмен ни принадлежал, какое бы высокое положение ни занимал, каким бы состоянием ни владел, – если он не свободен от национальных и прочих предрассудков, я не побоюсь сказать ему в лицо, что он низок, вульгарен и именоваться джентльменом не вправе. Да вы и сами убедитесь, что всем тем, кто имеет обыкновение кичиться своей национальностью, похвастаться особенно нечем, что, впрочем, вполне естественно. Не потому ли тонкая виноградная лоза обвивает могучий дуб, что без него ей не прожить?
Если же в защиту национальных предрассудков мне скажут, что они – прямое следствие любви к нашему отечеству и что борьба с предрассудками наносит отечеству вред, то я отвечу, что это – глубокое и опасное заблуждение. То, что национальные предрассудки есть следствие любви к родине, я еще могу допустить; с тем же, что это следствие прямое и обязательное, я решительно не согласен. Суеверие и религиозный восторг ведь тоже являются следствием веры, – но разве кому-нибудь придет в голову утверждать, что это естественное следствие столь благородного порыва?! Суеверие и восторг являются, если угодно, ублюдочными отростками сего божественного растения, а вовсе не его исконными ветвями, а потому могут быть отрублены безо всякого для него ущерба. Мало того, если их не обрубить, сие статное и раскидистое древо не расцветет никогда.
Разве нельзя любить свою страну, не питая ненависти к другим странам? Разве нельзя проявлять недюжинную отвагу и непоколебимую решимость, защищая ее законы и ее свободу, – и при этом не презирать остальной мир, не считать все прочие народы трусами и негодяями?! Разумеется, можно; будь это не так, я, скажу со всей откровенностью, предпочел бы вслед за античным философом называть себя гражданином мира, а не англичанином, французом, европейцем или кем-нибудь еще.