Текст книги "Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей"
Автор книги: авторов Коллектив
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 84 страниц) [доступный отрывок для чтения: 30 страниц]
Эссе из лондонской периодики
Замечания о наших театрах
Итак, очередной театральный сезон открыт {252}, и всей Граб-стрит {253} не терпится поскорей дать как можно больше советов директорам наших театров. Очень скоро поэтому мы, вне всяких сомнений, услышим многоумные рассуждения о ногах одного актера и бровях другого; нам подробно расскажут о том, как следует вести себя на сцене, и за наши самые невинные увеселения нам попеняют тирадой, вместе многословной и назидательной. Нам, боюсь, разъяснят, что как актер Гаррик превосходен, зато как директор театра он прижимист, и даже очень. Что Палмер – дарование многообещающее, а вот Голланду, в отличие от него, удаются лишь отдельные роли. Шутеру они порекомендуют {254} забавлять нас, не выходя за рамки правил, и будут сокрушаться оттого, что Ковент-Гарден, увы, растерял былое величие. Коль скоро люблю давать советы и я, ибо советы легко даются и, вдобавок, свидетельствуют о мудрости и превосходстве советующего, – позвольте и мне поделиться с читателем кое-какими наблюдениями о наших театрах и актерах, не вдаваясь по столь тривиальному поводу в секреты ремесла.
Начну с того, что наши актеры держатся куда более стесненно, чем актеры в других странах. На сцене они чувствуют себя скованно, и в этом нет ничего удивительного, ведь в жизни англичане очень скупы на жесты, поэтому на сцене нашим актерам приходится доверяться собственному воображению. Французский лицедей найдет образцы для подражания в любой компании, в любой, первой попавшейся кофейне. Англичанин же вынужден искать их не в жизни, а на сцене; подражать не природе, а подражанию природы. Ничто поэтому так не способствует овладению актерским ремеслом, как путешествия. Европейцы менее сдержанны, чем англичане; после первой же встречи видишь их насквозь – вот образцы, с которых следует брать пример: европеец раскован, причем каждый на свой манер.
Хотя придумывать слова за автора лицедею непростительно, в своих действиях он совершенно свободен. Больше того, этой свободой он продемонстрирует оригинальность дарования, остроту юмора и продуманность суждений; в обычной жизни мы вряд ли встретим хотя бы одного дурака или фата, в чьих действиях не было бы чего-то оригинального, особенно примечательного. Особенности эти невозможно выразить словами, передаются они единственно актерской игрой. Они могут служить отличной приправой к юмору сочинителя, благодаря им правда жизни становится более многозначной. Словно не доверяя актеру, итальянцы прячут его лицо под маску – она призвана передать особенности персонажа, которого он играет; вместе с тем мне приходилось видеть немало актеров, которые выражением лица, мимикой, а вовсе не маской умели передать своеобразный нрав героя комедии. Один актер, помнится, изображал важность и самодовольство, бросая косые взгляды на представителей низших классов, и, хотя такого рода приемы по здравому размышлению и вызывают осуждение, зрители отзываются на них бурными аплодисментами. К примеру, в «Скупом», игравшемся несколько дней назад в Ковент-Гардене, Лавголд {255} всеми своими действиями демонстрирует исключительную скупость, и актер, следовательно, должен, в соответствии с замыслом автора, сыграть олицетворение скопидомства. Когда эту роль исполняет французский актер, то он даже в пылу гнева не забывает про то, что жаден, и в припадке неизъяснимой ярости наклоняется подобрать булавку, после чего тщательно припрятывает ее под полой своего сюртука. На его свадьбу зажигаются две свечи; он подбегает и тушит одну из них; свечу, однако, зажигают вновь, – и тогда он крадется к ней и потихоньку прячет ее в карман. В другом театре игрался недавно «Шарлатан» {256}, и тут актер вновь получал возможность сделать героя комедии еще более смешным, чем он был выведен автором. В этой роли французский актер сидит на стуле с высокой спинкой и вдруг начинает молоть вздор, который окружающие по своему невежеству принимают за латынь. Все более распаляясь, он сучит руками и ногами, раскачивается на стуле – и посреди всеобщего ликования обрушивается вместе со стулом на пол. В пересказе все это едва ли покажется смешным, однако даже Катон {257}, окажись он на этом спектакле, не смог бы удержаться от смеха. Короче говоря, вряд ли найдется хоть один комедийный персонаж, которому бы актер, обладай он чувством юмора, не сумел придать большей живости и наглядности, достойных громких аплодисментов. Мы же – увы, слишком часто – видим, как наш прославленный комический гений довольствуется лишь тем, что с важным видом расхаживает по сцене и раскрывает табакерку. Видим, как наши несравненные лицедеи только и знают, что сидят, развалясь, на сцене, а наши клоуны то и дело поддерживают падающие штаны. В том, чтобы один-два раза раскрыть табакерку или поддернуть штаны, нет, разумеется, ничего зазорного, но когда одно и то же повторяется в каждой сцене, актер становится почти таким же невыразительным, как и персонаж, чью роль он призван исполнить.
Что же до постановочной части, то нашим театрам в Европе нет равных. На особую тщательность, с какой наши исполнители гримируются, на то, какие замечательные, продуманные до мелочей костюмы им шьются, обратил, между прочим, внимание Рикобини, итальянец, путешествующий по Европе с единственной целью познакомиться с европейскими театрами. Впрочем, и в этом отношении у нас имеются некоторые очевидные недостатки – как традиционные, так и еще только входящие в моду. К примеру, ковер, разложенный на сцене, дабы господа актеры не испортили свои костюмы, означает приближение трагедии; накрытый скатертью стол не более свидетельствует о приближающемся обеде, чем покрытая ковром сцена Друри-Лейна, – о кровопролитии. Когда мы из зала наблюдаем за маленькими пажами с одинаковыми, бессмысленными лицами, что несут шлейф рыдающей принцессы, или за следующими в ее свите неуклюжими придворными, мы вряд ли разделим ее горе. Статисты всегда отвлекают внимание зрителей, однако у нас их роль тем более смехотворна, что они простаивают на сцене весь спектакль, ровным счетом ничего не делая, и если уж никак нельзя обойтись без стражников в грязных рубахах, то пусть хотя бы смотрят на актеров, а не глазеют на зрителей.
Красота, как мне представляется, – необходимое условие для ведущей актрисы. Такого же мнения придерживаются во всех театрах Европы – но не у нас. Я при всем желании не могу себе представить, чтобы герой жертвовал своей жизнью ради юной девы отталкивающей внешности. Когда даже густой грим не может скрыть морщин на лице героини, мне странно слышать, что герой объявляет ее лик «ангельским». Его поведение наверняка покажется зрителю несуразным, а человек, которого я вынужден обвинить в отсутствии вкуса, едва ли вызовет мое расположение, тем более – восхищение. Примерно то же самое происходит, когда весьма тучная актриса тщится сыграть роль умирающей от голода.
Хочется поэтому пожелать, чтобы в будущем роли молодых и красивых исполнялись молодыми и красивыми, ибо, должен признаться, я предпочитаю, чтобы на сцену выходили люди не старые и приятной наружности, пусть покамест и неопытные, нежели поблекшие и неловкие старики и старухи – пусть бы даже они отлично справлялись со своей ролью. Если первые могут сойти за нескладных новобранцев, то, глядя на вторых, не можешь отделаться от ощущения, что попал в дом престарелых.
О преходящей славе людской
Владелец пивной под Излингтоном, который много лет торговал пивом под вывеской с изображением французского короля, в начале последней войны сорвал ее и на ее место водрузил другую, с королевой Венгрии. Под сенью кирпичного лица и золотого скипетра королевы он продолжал поить завсегдатаев пивом, покуда королеву не разлюбили, после чего некоторое время назад он поменял венгерскую королеву на прусского короля, которого, в свою очередь, придется, быть может, в угоду вульгарным вкусам поменять еще на какого-нибудь великого мира сего.
Так, великие люди сменяют один другого под любопытными взглядами толпы. Налюбовавшись одним великим человеком, мы выбрасываем его за ненадобностью, а на его место ставим другого, который, впрочем, надолго также задержится едва ли, – толпе ведь претит однообразие.
Должен признаться, что мое мнение существенно отличается от мнения большинства, а потому заслуги, вызывающие всеобщий восторг, мне представляются сомнительными. Во всяком случае, я убежден, что тех великих (а порой и хороших) людей, что испытывают гордость от подобных восхвалений, всенародная слава только портит, ведь в истории не раз случалось, что голова, что сегодня кружится от рева миллионов, завтра будет насажена на кол.
Когда Александр VI входил в городок {258} в окрестностях Рима, только что покинутый отступавшим противником, он обратил внимание, что жители поспешно стаскивают с водруженной на рыночной площади виселицы чучело, весьма похожее на него. Еще несколько человек в это же самое время сбрасывали с пьедестала статую одного из членов семейства Орсини, с которым он воевал, а на его место водружали статую Александра. Очень может быть, что человека, хуже знавшего людей, возмутило бы низкопоклонство этих босоногих льстецов, однако Александру, как видно, их рвение понравилось, и, повернувшись к Борджиа, своему сыну {259}, он с улыбкой произнес: «Vides mi fili quam leve discrimen patibulum inter et statuam». («Вот видишь, сын мой, сколь невелика разница между виселицей и статуей»). Научись великие извлекать уроки из жизни – и они бы уяснили себе, сколь непрочна основа, на которой зиждется их слава. И то сказать, мы столь же склонны расточать похвалы всему тому, что только кажется заслугой, сколь и подвергать осуждению все то. что лишь на первый взгляд является преступлением.
Громкая слава под стать идеальной кокетке, ее воздыхатели должны стремиться любой ценой завоевать ее сердце, потакать любым ее капризам и, в конце концов, несмотря на все свои старания, остаются ни с чем. Истинная же слава, напротив, сродни женщине разумной; ее поклонники не должны юлить и притворяться, не испытывают они и особой тревоги, ибо уверены, что в конечном счете будут вознаграждены в полном соответствии со своими заслугами. Когда Свифт появлялся на людях, за ним с криками валила толпа. «Чума разбери этих болванов (говорил он), представляю, какую радость доставят их крики лорд-мэру {260}».
Мы не раз являлись свидетелями того, что добродетели великого человека, который при жизни был не на виду и не на слуху, сохранялись в памяти благодарных потомков. Возможно, наступит день, когда покойному герцогу Мальборо воздадут наконец должное, оценят этого человека даже выше, чем его прославившегося при жизни предшественника, ибо дружелюбие и благожелательность куда значительнее тех достоинств, которые принято считать великими. Читатель, надо думать, извинит меня за то, что я воздаю должное человеку, который при жизни ненавидел, когда льстили ему, ничуть не меньше, чем сам я ненавижу льстить другим.
Дабы каким-то образом свернуть с избитой дороги сей приевшейся темы, я вижу лишь один выход: воспользовавшись памятью, а не логикой рассуждения, проиллюстрировать эту тему на примере.
Один китаец, который долгое время изучал труды Конфуция и, зная иероглифы, соответствующие четырнадцати тысячам слов, мог прочесть большую часть любой книги, попадавшей ему в руки, решил однажды отправиться в Европу, дабы познакомиться с обычаями народа, о котором был почти такого же высокого мнения, как и о своих соотечественниках. Прибыв в Амстердам, сей книгочей первым делом отправился в книжную лавку и обратился по-голландски (на котором немного изъяснялся) к книгопродавцу с просьбой принести ему сочинения бессмертного Конфуция. Книгопродавец заверил его, что имя это слышит впервые. «Увы (вскричал наш путешественник), зачем было поститься и доводить себя до голодной смерти, раз слава его не вышла за пределы Китая?!»
В Европе вряд ли найдется хоть одна деревня, хоть один университет, которые бы ни кичились своими «великими» людьми. Глава крошечной торговой корпорации, который отказался выполнять распоряжение государя, потребовавшего от своих подданных надевать лучшее платье лишь по воскресеньям; ничтожный педант, который открывает одно, прежде неизвестное свойство полипа или пространно описывает доселе незамеченный процесс в скелете крота и ум которого, подобно его микроскопу, видит природу лишь в частностях; стихоплет, что сочиняет гладкие стишки и апеллирует к нашему воображению, тогда как должен обращаться к нашим сердцам, – все они в равной степени воображают, будто войдут в историю, и хотят, чтобы за ними устремлялись восторженные толпы. И толпы ловят их на слове. Вслед патриоту, философу и поэту несутся громкие славословия: «Невиданные заслуги! Величайший человек своего времени! Вам будут аплодировать благодарные потомки!» Под подобную музыку и шагает, суетясь и надувая щеки, наш важный пигмей, чьи деяния впору сравнивать с бурей в стакане воды.
Мне приходилось видеть генералов, которых, куда бы они ни шли, восторженно приветствовали толпы, которым славословили газеты и журналы, в чьих статьях эхом отзывался голос грубой лести, – а между тем сии народные кумиры давно ушли в небытие, не оставив по себе даже сносной эпитафии. Несколько лет назад благая весть о промысле сельди всколыхнула всю Граб-стрит, о селедке наперебой говорили в кофейнях, слагались баллады. «Мы будем черпать золото со дна морского! Вся Европа будет есть селедку из наших рук!»
Сегодня же о промысле и речи нет. Насколько мне известно, «со дна морского» мы добыли очень немного «золота», да и Европа что-то не торопится «есть селедку из наших рук». Подождем еще несколько лет, и мы убедимся, что и все прочие наши чаяния – это не что иное, как промысел сельди.
Нищий философ
Отчаявшись найти любопытную тему для газеты, я отправился вчера вечером в свой клуб в Кейтэтоне, где меня держат за человека по-своему остроумного. Я не беру с них денег за свои шутки, они с меня – за выпивку; иными словами, они, как у нас принято выражаться, «считают меня своим».
Знайте же, что клуб этот называют «гармоничным обществом», ибо в нем царит всеобщая приверженность порядку и дружелюбию. Основателем клуба стал сам хозяин заведения. С каждого члена причитается по четыре пенса, но, бывает, мы скидываемся по такой же сумме вторично. Чтобы стать членом клуба, многочисленных рекомендаций не требуется; достаточно внести вступительный взнос в четыре пенса и заручиться добрым словом хозяина, в котором, впрочем, исходя из собственной выгоды, он никому никогда не отказывает. Надо сказать, что, за исключением меня, члены нашего клуба – люди не бедные; среди них не найдется, пожалуй, ни одного, кто бы за полчаса не сумел собрать четыре пенса; знаю я и таких, кто без особого труда может взять у друзей в долг целых полкроны.
Вот в этот клуб я и направил свои стопы – во-первых, дабы не грызть себя поедом, что нищему философу очень даже свойственно; во-вторых, дабы забыть, что я голоден, и в-третьих, дабы выпить и утешиться.
Войдя, я обнаружил, что комната полна «отличными ребятами», как изволит выражаться наш хозяин. Здесь были живший по соседству мистер Диббенз, любивший поспорить о религии; Нед Спангейт, который никогда бы не побрезговал вашими тремя полпенсовиками; доктор Выверт, который весьма успешно лечил от падучей, и мистер Вшей, всегда готовый избавить любую постель от клопов и вшей. Всех вышеназванных джентльменов я хорошо знал, однако было здесь еще человек двадцать, которых прежде мне видеть не доводилось.
Читатель, должно быть, думает, что я стану описывать очередное застолье членов клуба, знакомить его с людьми и привычками, могущими развлечь и удивить. Ничуть не бывало – подобных описаний набралось уже сотни. Мы беседовала и вели себя так, как ведет себя всякий, оказавшийся вечером в клубе; мы обсуждали новости, пили за здоровье друг друга, снимали пальцами нагар со свеч и набивали трубки табаком из общей табакерки. Члены клуба приветствовали друг друга, как это у нас принято. Мистер Кузнечные-Меха выразил надежду, что мистер Карри-Чесальщик, возвращаясь домой из клуба последний раз, не схватил насморк, на что мистер Карри, в свою очередь, отвечал, что искренне надеется, что мистер Кузнечные-Меха младший излечился от нарывов в горле. Доктор Выверт рассказал нам про члена парламента, с которым он, якобы, водил дружбу, а мистер Вшей живописал свое знакомство с одним знатным лордом. Некий джентльмен в черном парике и кожаных штанах, сидевший на другом конце стола, пустился рассказывать длинную историю о привидении на Кок-Лейн. Историю эту он вычитал в «Летописце» и теперь делился ею с сидящими с ним рядом и не умевшими читать. Находившийся здесь же мистер Диббенз завел старый, как мир, спор о религии с философом, евреем-коробейником; что же до президента клуба, то тот принялся уговаривать мистера Кожаных-дел-мастера спеть песню. Помимо этих голосов, слившихся в единое целое и составлявших наиболее заметную часть концерта, имелось и еще несколько, так сказать, подыгрывающих голосов: эти люди, напрасно пытаясь перекричать общий гомон, что-то нашептывали на ухо своему соседу, а тот, в свою очередь, – своему.
Мы часто слышим о том, что в компании люди говорят одновременно. Вот я и решил записать разговор за общим столом слово в слово, по возможности не упуская ничего из того, что говорилось каждым из членов клуба. Необходимо отметить, что джентльмен, который рассказывал про привидение, отличался самым громким голосом из всех, да и история его оказалась самой длинной, чем и объясняется, что его реплики повторяются чаще остальных.
«Так вот, сэр, представляете, привидение трижды громко стучит по спинке кровати…» «Милорд мне и говорит: „Мой дорогой Вшей, поверьте, нет на свете человека, к которому я питал бы столь…….“» «Истинная вера, черт возьми, способна постоять за себя, говорю об этом во всеуслышание…» «Тихо, сейчас Кожаных-дел-мастер споет нам… „Девицу юную я встретил по пути…….“» «„Что привело тебя сюда?“ – обращается к привидению пастор…» «На всем пути из Излингтона до харчевни „Бешеная собака“…» «Черт…» «Что до Авеля Аптекаря, сэр, то происхождения он самого низкого, даже мой мальчишка подмастерье скорее джентльмен, чем он…» «Убийство рано или поздно будет раскрыто, и только привидение, джентльмены, способно…» «Мне ли не знать, черт возьми, ведь мой друг, он всем вам известен, джентльмены, он, слава богу, член парламента, человек слова и чести, уж вы мне поверьте; так вот, не далее как вчера вечером мы с ним смеялись над тем, что…» «Смерть и проклятие всему его потомству только за то…» «„Кисел виноград“, – как сказала лиса, не сумев до него дотянуться, и я…» «...я расскажу вам в связи с этим одну историю – животики надорвете. Как-то раз лиса…» «Послушайте же песню!.. „Девицу юную я встретил по пути, со мной красотка вызвалась идти…….“» «Привидение, джентльмены, при всем желании не убьешь, да я и не слышал никогда, чтобы хоть одно прикончили, а этому в живот всадили…» «Клянусь честью, если я не…» «Мистер Кузнечные-Меха, пью за ваше здоровье…» «Будь я проклят, если…» «Черт…» «кровь…» «клопы…» «огонь…» «ррраз!..» «бах…» «ох…» Все остальное – сплошной крик, вздор и полное смятение…
Будь я сердит на этих людей, за их глупость – и я бы еще долго рассуждал на эту тему. Но, увы! Я ведь и сам ничуть не умней их, да и потом, к чему мне сердиться на них лишь потому, что ведут они себя с детской непосредственностью, столь свойственной человеку?! Ступайте по своим клубам, честные труженики, и проведите в свое удовольствие хоть пару часов из двадцати четырех! Будем пить портер и есть кильку, ведь завтра мы все умрем! Написав «кильку», я вспомнил об ужине. Иди же домой, читатель, и ужинай, когда захочешь, а я пойду домой и поужинаю, когда придется.
Джеймс Босуэлл {261}
Из книги «Жизнь Сэмюэля Джонсона»
1763Мистер Томас Дэвис, в прошлом актер, владелец книжной лавки на Расселл-стрит, в Ковент-Гардене, рассказывал мне, что Джонсон является его близким другом и часто приходит к нему домой, куда Дэвис не раз приглашал и меня. Увы, по неудачному стечению обстоятельств, нам до сей поры встретиться не доводилось. <…> И вот наконец, в понедельник 16 мая, когда я, откушав чаю с мистером Дэвисом и его супругой, сидел в задней комнате, в лавку неожиданно вошел Джонсон. Приметив гостя через стеклянную дверь, мистер Дэвис объявил мне о его приближении трагическим шепотом, точно исполнял роль Горацио, предупреждавшего Гамлета о появлении духа его отца: «Принц, смотрите: вот он!» {262} Тут я обнаружил, что портрет Джонсона кисти сэра Джошуа Рейнолдса, где доктор изображен сидящим в кресле в глубоком раздумье вскоре после выхода в свет своего Словаря, имеет поразительное сходство с оригиналом. <…> Мистер Дэвис назвал меня и почтительно представил Джонсону. В этот момент я, признаться, испытал сильнейшее волнение и, вспомнив, что Джонсон недолюбливает шотландцев, о чем давно уже был наслышан, сказал Дэвису: «Только не говорите ему, откуда я родом». – «Из Шотландии!» – не преминул, из чистого озорства, вскричать Дэвис. «Мистер Джонсон, – сказал я, – я и в самом деле из Шотландии, но тут уж ничего не поделаешь». Сказано это было в шутку, с единственной целью снискать его расположение, настроить на миролюбивый лад, а вовсе не затем, чтобы уронить в его глазах не только себя, но и свою родину, однако, как видно, реплика моя не удалась, ибо собеседник мой, с той находчивостью, о которой ходили легенды, придрался к выражению «из Шотландии», которое я употребил в значении «родом из Шотландии», и возразил: «Да, сэр, здесь ваших соотечественников хватает, и с этим и в самом деле ничего не поделаешь!». Я был сражен наповал, и, когда мы сели, приготовился к дальнейшим нападкам, однако Джонсон обратился к Дэвису: «Нет, каков Гаррик! Отказал мне в контрамарке для мисс Уильяме на том, видите ли, основании, что театр будет полон и контрамарка обойдется ему в три шиллинга!» Улучив момент, чтобы вступить в разговор, я заметил: «Никогда бы не подумал, сэр, что мистер Гаррик может отказать вам в такой безделице». – «Сэр, – с суровым видом заметил мой собеседник, – Дэвида Гаррика я знаю намного дольше, чем вы, и рассуждать на эту тему вам не должно». Что ж, быть может, доктор Джонсон был прав, поставив меня на место, – мне, человеку совершенно чужому, не пристало выражать сомнение в справедливости упрека, высказанного его старинному знакомому и ученику {263}. Тут уж я совсем приуныл: все мои надежды завести знакомство с доктором Джонсоном были, казалось, обречены на неудачу. И в самом деле, не будь моя решимость заполучить его в друзья такой непоколебимой, столь резкий прием мог бы охладить меня, удержать от дальнейших попыток сближения. По счастью, однако, я не отступился и был вскоре за свое упорство вознагражден с лихвой, впервые лично услышав суждения доктора Джонсона, некоторые из которых я здесь привожу, опуская вопросы и замечания, их спровоцировавшие.
«Ошибаются те, кто считает, что в частной жизни сочинитель значительнее других людей. Незаурядные черты требуют незаурядных обстоятельств».
«В варварском обществе индивидуальные достоинства имеют значение первостепенное. Большая сила либо большая мудрость представляют для человека немалую ценность. Однако во времена более цивилизованные найдется немало людей, которые ради денег готовы развить в себе любые способности; к тому же возникают и другие преимущества – туго набитого кошелька и звания; достоинства эти отвлекают внимание людей, и они перестают относиться к преимуществам личности и интеллекта с должным уважением. Такова воля Провидения, стремящегося сохранить среди людей равенство». <…>
«Свобода забавляет английский народ и помогает ему сбросить с себя tedium vitae [131]131
Скуку жизни (лат.).
[Закрыть]. Когда мясник говорит вам, что его сердце обливается за родину кровью, он знает, что говорит». <…>
Я пришел в восторг от необычайной силы его суждений и пожалел, что вынужден откланяться – у меня назначена была встреча в другом месте. Пару раз за вечер хозяева оставляли нас наедине, и я позволил себе высказать в его присутствии кое-какие суждения, каковые выслушал он вполне любезно, чем доставил мне немалое удовольствие: Джонсон был резок, но не зловреден. Дэвис проводил меня до дверей, и, когда я пожаловался ему на чувствительные удары, которые нанес мне великий человек, принялся всячески меня успокаивать: «Не унывайте. Вы, я вижу, ему очень понравились».
Спустя несколько дней я зашел к Дэвису справиться, не будет ли с моей стороны бестактностью нанести мистеру Джонсону визит, самолично явившись к нему на квартиру в Темпле, на что Дэвис ответил, что никакой бестактности тут не видит, – мистер Джонсон, несомненно, будет польщен. И вот, во вторник 24 мая, испытав на себе язвительное остроумие господ Торнтона, Уилкса, Черчилля и Ллойда, с коими провел я утро, я смело отправился к Джонсону. Его квартира располагалась в первом этаже дома номер один по Иннер-Темпл-Лейн, и, входя в дом, я испытал то же чувство, что и доктор Блэр из Эдинбурга, который познакомился с Джонсоном незадолго до меня и говаривал, помнится, что «обнаружил Великана в его логове». <…>
Принял Джонсон меня очень любезно, хотя следует сказать, что и квартира, и мебель, и утреннее платье хозяина вид имели весьма затрапезный. Бежевый его сюртук от времени выцвел, старый свалявшийся ненапудренный парик был ему откровенно мал; воротник рубашки смят, штаны на коленях провисли, черные шерстяные чулки приспущены, а на ногах вместо домашних туфель красовались башмаки без пряжек. Однако, стоило доктору Джонсону заговорить, как неопрятный вид его тут же забылся. У него сидели какие-то джентльмены, которых я не запомнил, и, когда они ушли, поднялся было и я, однако он сказал: «Нет, не уходите». – «Сэр, – сказал я, – не хочу вас обременять. Вы проявляете великодушие, позволяя мне сидеть здесь и слушать вас». Этот комплимент, который я сделал со всей искренностью, как видно, пришелся ему по душе, и он ответил: «Сэр, я благодарен всякому, кто меня навещает». Вот что сохранилось в моих записях о нашей тогдашней беседе.
«Зачастую безумие проявляется в отклонениях от принятых норм поведения. Стало ясно, что мой бедный приятель Смарт повредился умом, когда он начал падать на колени прямо на улице и молиться на виду у всех. И хотя, по логике вещей, куда большее безумие – не молиться вообще, чем молиться так, как это делал Смарт, боюсь, на свете так много людей, которые не молятся вовсе, что никому не придет в голову усомниться в их разуме». <…>
«Человечество (продолжал Джонсон) питает нескрываемую неприязнь к интеллектуальному труду; мы предпочитаем оставаться невежественными, лишь бы не обременять себя знаниями, даже самыми поверхностными».
«Мораль нашего поступка целиком зависит от мотива, которым мы, совершая этот поступок, руководствуемся. Если я швырну нищему полкроны с намерением выбить ему глаз, а тот поймает монету и купит себе на эти деньги съестного, физическое воздействие моего поступка можно считать положительным, однако с моральной точки зрения он гадок. То же и с религиозными отправлениями. Если мы совершаем их по привычке, не желая угодить Господу, они ничего нам не дадут. Те же, кто совершает их по иным мотивам, „уже, – как говорит Спаситель, – получают награду свою“ {264}». <…>
Когда я поднялся во второй раз, доктор Джонсон вновь уговорил меня остаться, что я и сделал.
Он сообщил мне, что обычно выходит из дому в четыре пополудни и редко возвращается раньше двух ночи. Я взял на себя смелость полюбопытствовать, не находит ли он, что живет неправильно, что к своему огромному дарованию он мог бы отнестись более бережно, с чем он согласился, признав, что это и впрямь дурная привычка. Просматривая сейчас записи тех лет, я поражаюсь, что, побывав у него в доме впервые, я позволил себе держаться с ним столь свободно, он же отвечал на мои вопросы с величайшей терпимостью.
Прежде чем мы расстались, он любезно пообещал как-нибудь вечером нанести мне ответный визит и на прощанье сердечно пожал мне руку. Излишне говорить, что я испытывал огромное воодушевление оттого, что завязал знакомство, к которому так давно стремился. <…>
Наша следующая встреча состоялась лишь в субботу 25 июня, когда я, обедая у Клифтона в Бутчер-Роу, вдруг, к удивлению своему, увидел, как в комнату входит Джонсон и садится за соседний столик. <…>
Джонсон меня не заметил, однако после обеда я подошел к нему, и он дал согласие встретиться со мной вечером в «Митре». Я зашел за ним, и мы отправились туда в девять. Мы отлично поужинали, выпили портвейна – в те годы Джонсон мог один выпить целую бутылку. Гулкое, точно в церкви, эхо голосов, величественная осанка и манеры прославленного Сэмюэля Джонсона, необыкновенные мощь и точность его языка, а также чувство гордости оттого, что я нахожусь в его обществе, – все это вызывало во мне чувства самые возвышенные, никогда прежде не испытывал я такого душевного подъема. Вот что я записал в своем дневнике в тот вечер. <…>
«Колли Сиббера {265}, сэр, болваном никак не назовешь; однако, посягнув на слишком громкую славу, он подвергался риску потерять и то уважение, на которое вправе был рассчитывать. Его друзья говаривали, что он нарочно писал плохие оды, но это не так; Сиббер трудился над ними много месяцев и за несколько лет до смерти показал мне одну из них с большой озабоченностью. Ему хотелось, чтобы ода читалась как можно лучше, я внес кое-какие поправки, однако он остался от них не в восторге». <…>
«Сэр, я не считаю Грея первоклассным поэтом. Воображение у него бедновато, да и стиль хромает. На меня его хваленая загадочность впечатления не производит. В „Элегии на сельском кладбище“ есть несколько удачных образов, но то, что принято считать его великими творениями, мне не по душе». <…>
Будучи наслышан о его религиозном фанатизме, я был приятно удивлен, услышав от него весьма передовую мысль <…>: «По-моему, сэр, все христиане, будь то католики или протестанты, сходятся в главном, различия же между ними весьма тривиальны и характер носят скорее политический, чем религиозный». <…>
Я упомянул трагедию Моллета {266} «Эльвира», которая игралась в Друри-Лейне прошлой зимой, и сказал, что достопочтенный Эндрю Эрскин, мистер Демпстер и я сочинили на эту пьесу памфлет «В осуждение»; мистер Демпстер, человек по натуре мягкий, в содеянном, однако, раскаялся и заявил: «Мы не имели права ругать эту трагедию, ибо, какой бы плохой она ни была, нам все равно лучше не написать». Джонсон: «Нет, сэр, в его словах нет логики. Вы вправе ругать трагедию, хотя сами сочинить ее не в состоянии. Ведь ругаете же вы плотника, который сколотил вам плохой стол, хотя сами сколотить стол не можете. Мастерить столы – не ваша профессия». <…>