355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Венгрия за границами Венгрии » Текст книги (страница 6)
Венгрия за границами Венгрии
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 02:00

Текст книги "Венгрия за границами Венгрии"


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

Но я-то застрял на Расселе не поэтому (и не потому, что его великая книга в переводе одного из лучших сербских поэтов Йована Христича, вышла в Белграде в те времена, когда я изучал филологию в Загребе и купался в ней, как нектаром, омывая уста после немецких философов[18]), а из-за намека на то, что знаменитую переписку сочинил сам Абеляр, и это литературный вымысел.

Я не считаю себя компетентным судить – говорит Рассел (теперь я взял перевод Михая Ковача[19]) – насколько эта теория соответствует истине, но в личности Абеляра нет ничего, что делало бы её невозможной. Он всегда отличался тщеславием, заносчивостью и высокомерием; несчастья же, выпавшие на его долю, сделали его озлобленным и породили в нем чувство унижения. На письмах Элоизы лежит печать гораздо большей благочестивости, чем на письмах Абеляра, и вполне можно представить себе, что он сочинил письма, чтобы утешить свою уязвлённую, кастрированную гордыню – добавлю я (как жаль, что кастрации у нас не уделено столь пристальное внимание, как казни на колу в замечательном романе Андрича, ведь для того, чтобы точно понять смысл «утешения», требуется представить себе саму кровавую процедуру и возникшие как следствие интимные подробности). Делу, правда, помогает воспитанник немецкой философии, поэт Дёрдь Петри, который ни словом не упоминает о подделке, то есть литературном вымысле:

Абеляр оскоплен. А возлюбленная его

В келье, тесной, как камера пыток,

Очи выплакав, изодрав на себе все одежды,

Все горит и горит сухою, бесслезною скорбью

По тому, чье любимое тело стало сосудом позора.

Так что же, слюнявые сантименты —

Это все, что осталось нам с вами

Как унылая копоть их неистовой страсти?

[20]


Кто же, все-таки, Отто Блати? Которого я (СОБРАТЬСЯ С ДУХОМ) упоминал в одном из первых вариантов. Впоследствии Йонатан решит, что не стоит так долго трясти именем. Он, конечно же, прав, и я вычеркнул имя великого инженера из заключительной части инвокации, но осталась другая, в тот момент совершенно неосознанная проблема, приобретшая по пути к издательству «Элет эш Иродалом» четкие контуры. Я вспомнил, что имя Отто Блати упоминает Данило Киш, написавший блистательный опус, прямо целую монографию о Венгерских Железных Дорогах. А я совершенно случайно, получив от друзей-киношников из Будапешта, которые ехали в Бездан, в Тотовец, к преподобному Мацонке (я рекомендовал его для фильма о бывающих у нас иностранных собирателях) в подарок 4-й том Большой Венгерской Энциклопедии (от Bik до Biz), прочел – хоть и не в «Кто есть кто?» – об Отто Блати (и сразу начал делать о нем выписки из старой «Энциклопедии Толнаи» для «Новой»). И еще я понял, почему Данило Киш, точнее его герой, упоминает великого инженера Венгерских Железных Дорог и завода «Ганц»: Блати не только обладал патентом на регулирование трансформаторов и гидротурбин, но был выдающимся шахматистом, специалистом по многоходовым комбинациям.

Перевод: Виктория Попиней

* * *

к твоему имени

DOREEN

в начале стихотворения

(поэтому я снова упоминаю в начале стихотворения

твое имя) когда я покажу тебе

газеты

потенциальный стих мой выдолблен изнутри

выгорел

принял форму кувшина

он может показаться мизерным

твоему взору

хотя

когда в придачу я ручки

отстучу

осинообразным своим кувшинам

не раз они вывалятся у тебя из рук

от громкого звона проснутся

соседи поскольку в современных домах

стены тонкие как бумага

ты обрадуешься когда я покажу тебе

новости (хотя знала бы ты

как стремительно они стареют)

поскольку ты знаешь что мы получим денег

за них

тем длиннее чем больше


Перевод: Дарья Анисимова

тем длиннее чем больше

тем длиннее чем больше

своими смуглыми пальцами ты быстро

пересчитываешь строчки

и умножаешь на сто

или на семьдесят

(в этом стихотворении восемьдесят пять строчек)

в прошлый раз когда я

принес домой

стих в двести пятьдесят строк

ты меня поцеловала

с тех пор я прежде иных стихов

о длинном стихе

умоляю музу

чтобы писать длинные стихи

поскольку DOREEN

и я бы хотел чтобы ты меня не раз и не раз

поцеловала

и к тому же я всегда хочу

потянуть стих

чтобы по крайней мере в стихах

можно было растянуться

всего 186 сантиметров

в этой комнате

столь низки и эти улицы

и даже мое покрывало короткое

и к тому же я не люблю

блохасто-проворные короткие

стихи

я боюсь краев стиха

я боюсь конца стиха

я боюсь краев стиха

я боюсь конца стиха

я боюсь

кораблем потерпевшим крушение и мечтаю

                                                               ворочаться

в его воронке и медленно тонуть

да так чтобы даже не заметить когда

погружусь на дно

каждый раз я хочу погрузиться на дно стиха

хочу погрузиться

хочу погрузиться

хочу погрузиться в каждое стихотворение.


Перевод: Дарья Анисимова

я камень

когда садовая метла окончательно придет

                                                   в непригодность

ни пучка ни прутика

ничего не останется

и даже ленты растреплются на рукоятке

тогда я жажду ею подметать

тогда метла моя

тогда садовая метла моя

тогда можно начать подметать

подметать ничем сад пустоты

наконец она совершенно непригодна

прутья все и каждый отслужили

но я не могу подметать

потому что умираю

именно сейчас умираю

именно теперь мне надо умереть

так уж сложилось

у каждого складывается по-своему

у меня вот так

именно теперь мне надо умереть

именно когда она сломалась

сломалась садовая метла

я еще слышу говорят он умер

какой камень свалился у матери с сердца

мне нравится что камень

сравнивают с огромным камнем

в самом деле нравится

я камень

огромный камень

об этом я никогда не думал

хотя было бы хорошо

еще прежде было бы хорошо об этом подумывать

а я думал только про садовую метлу

и про походное зеркало моего отца

которое я мазал грязью

но не о том что

что камень

что я камень

что я огромный камень

как же это красиво

сам бог бы не сказал лучше

ка ка мень мень ка ка ка мень мень мень камень

как же красиво камень камень камень

огромный камень который скатится

эффектно скатится вниз с какого-нибудь

                                                     красного холма

с какого-нибудь тихо постукивающего

                                                   кровавого холма

к чертям садовую метлу походное

скатится гулко

скатится гулко с какого-нибудь тихо

                                                   постукивающего

кровавого холма


Перевод: Дарья Анисимова

Январь

(В КАЛЕНДАРЬ БУРКХАРДА БАЛЦЕРА)


Как муха по стене

кто-то приближается

поскольку бывают великие зимы

когда уже в январе пейзаж словно

словно горизонтальная стена

которую покрыла известью слепая штукатурщица

сама покрыла известью

известью где утонул свет ее глаз

поскольку бывают великие зимы

когда уже в январе все вокруг ослепляет

и когда лазурь перьев сойки (infaustus)

желтизна дикого апельсина вспыхивает

в белизне и ты думаешь о

красоте (скрытая категория)

о красоте но не об извести

от которой ослепла эта штукатурщица.

Как муха по стене

кто-то приближается

погружается в великий мягкий снег

еще тепло

тает вокруг него снег

он радуется что в такой девственной субстанции

исчезнет он навеки

говорят холодная смерть красива

сколько красоты

а вот она садится на еще теплый лошадиный труп

распарывает ему брюхо

прячется туда

вдруг удастся перезимовать

и медленно остывают оба трупа

ледяным плодом находят ее

товарищи по несчастью у лошади в брюхе

когда начинают пожирать ее

и думают вот теперь растаяв

улыбающийся заледенелый плод

она родится в новом теле улыбающимся

жеребенком

о сколько

сколько невыносимой красоты

даже в брюхе замерзшей солдатской лошади.


Перевод: Дарья Анисимова

Илдико Ловаш

Писатель и редактор Илдико Ловаш родилась 18 августа 1967 г. в Суботице-Сабадке, там же закончила университет по специальности «венгерский язык и литература», а после – работала на городской телестудии. С начала 1990-х гг. Илдико Ловаш успела поработать преподавателем венгерского, журналистом и редактором в нескольких изданиях. С 1998 г. Ловаш – редактор литературного журнала «Юзенет» («Послание»).

После первых сборников рассказов («Кальмар», 1994; «Другая история», 1995) вышел первый роман Ловаш «Голышом в истории» (2000), за ним последовали «Выход к Адриатике: Джеймс Бонд в Бачке» (2005) и «Испанская невеста» (2007). Последний роман соединяет две воеводинские женские истории: трагическую судьбу Ольги Йонаш (1887–1919), жены культового венгерского писателя, уроженца Суботицы Гезы Чата, и рассказ о современнице автора, чья молодость прошла в тех же краях в 70–80-е гг. XX века.

Произведения Илдико Ловаш вызывают самые противоположные реакции – автор намеренно играет с неоднозначными образами и персонажами, заставляя читателей и критиков по-новому взглянуть на историю и современность. Так, в романе «Камушек. Книга Лени и Лени Рифеншталь» (2010) героиня – простая учительница из Суботицы обнаруживает в своей жизни параллели с судьбой своей знаменитой тезки. Своеобразным продолжением «Камушка» стал роман «В условиях цензуры» (2014), в котором автор продолжает искать причины изолированности современной венгерской культуры в межвоенном прошлом страны. «У нас накопилось много исторического опыта, обойти который невозможно. Есть проблемы, которые нельзя решить или разрешить, но, если мы будем говорить о них, то легче поймем и те вопросы, что волнуют все общество», – формулирует свое кредо писательница.

От романа к роману Илдико Ловаш экспериментирует с популярными жанрами – от «девичьего романа» до детектива, – расширяя их рамки, но сохраняя увлекательность повествования, которая и делает эти жанры частью массовой культуры. По мнению читателей, в произведениях Илдико Ловаш «есть легкость и глубина – все, что должно быть в книге XXI века».

Вступление: Оксана Якименко

Макао на Адриатическом побережье

Проезжаем по железнодорожному мосту, машину трясет. Тики-така-тики-така. Постукивают колеса в чужой стране. Постукивают по рельсам. Не то чтобы я волновалась. В конце концов, шансов, что прямо сейчас появится поезд, мало. Хотя шофер говорит, бывало. Бывало, что и с рельсов сходили. После резкого поворота направо едем несколько минут – травинка не шелохнется. Потом вторая граница. Снова и снова, по моим подсчетам, шесть раз мы выезжаем и въезжаем. Из Сербии. В Боснию, из Боснии. В Хорватию, из Хорватии. В Боснию, из Боснии. В Хорватию.

Через Боснию к морю.

Это вам не поездом до Риеки.

Или на машине из Риеки на юг.

Через Боснию к морю: истыканный гвоздикой спелый апельсин.

Я приезжала сюда последний раз в начале 1992, автобус был набит немигающими молодыми мужчинами. У моста забеспокоились, не будет ли полицейской проверки. Никто точно не знал, существует ли общий список уклоняющихся от призыва. Но и обратного никто не утверждал. Перебраться в Боснию значило вздохнуть свободно. Автобус ел, бормотал, пил, возился. Раздавался смех. Шофер вдруг затормозил у кафе с жареным мясом. Никто не был против, никто не спешил.

В хвойном лесу вихрился снег. Мне показалось, будто я не знаю этих мест. Как будто не ездила с мамой и папой по этой дороге к морю.

В Сараеве шел не снег, а дождь. Лужи во внезапно накрывшей темноте. Круговерть. Тот, чью руку я сжимала, с кем узнала Башчаршию, кто показывал мне след ноги Гаврилы Принципа, с кем мы искали квартиру, съемную комнату, дыру, каморку, приют на ночь – даже не верится, теперь уже не верится, что всё это мои воспоминания. Этот веселый, улыбчивый сараевский студент будет отцом моего сына.

В Сараеве я ждала сына.

Сейчас расскажу.

Однажды утром на дворе хозяйка долго смотрела на меня, а потом сказала, что до конца года я рожу сына.

Нету дворов. Уклоны и узкие проходы. Или спускаешься вниз, или карабкаешься наверх. Я не думаю об этом, за три месяца до начала боснийской войны было столько бродячих собак на улицах и тишина по вечерам.

В Сараеве все следили друг за другом, чтоб никто не поскользнулся на обледеневшей дороге, выходя из трамвая. Мы купили три пары серег. Но рядом с волшебным колодцем, где желания загадывать нельзя, пакет с серьгами порвался, так сильно я его стискивала. Я не просила, чтобы у меня выросла большая задница. Я не думала, что на футбольных полях будут зарывать мертвецов.

Теперь уже не важно.

Не удержали бы мы Сараево – не было бы нашей страны. Змею хватают за шею, а не за хвост, об этом надо помнить (10 февраля, 1995).

Надо наконец поехать в Боснию, на море.

Нельзя поступать так, будто мы забыли, нельзя вести себя так, будто мы не чужие, нельзя чувствовать себя виноватыми, не нужно притворяться, что наше детство было нормальным.

Я и своим иллюзиям не верю.

И писать на заправке нужно именно так – чтоб соответствовать.

Это не просто.

Просто – это о пиписьках разговаривать.

Заправщик глядит на номер. Я улыбаюсь, что-то спрашиваю. Черт его знает, куда этот йот пихать. А вообще, хватит с меня европейской совести, неровного пульса, воспоминаний.

Рядом с заправкой игровая площадка с английским газоном. Газон такой зеленый, будто раскатан тут в рамках европейской программы по реконструкции и восстановлению. Обойдя вокруг, мы останавливаемся у дороги, закуриваем. Срываем неспелый гранат.

В городах здания щербатые.

В деревнях мечети, дома живые и мертвые. Подсвеченные кресты в горах. Все поделено.

Мостар переливается в лучах.

В дельте Неретвы дождь.

Через Боснию к морю.

В реке повисают облака, по мне, так стоять бы там Ричарду Бартону, с победным видом скрестив на груди руки.

Рядом с границей – мусор: пластиковые бутылки, консервные банки, обертки от конфет, – мы прохаживаемся рядом с машиной. Смешное положение дел: мы снова захватчики, паломники, следуем в поисках затонувшей литературы. Наконец я услышала то, чего ждала всю дорогу: как хорошо, что я придумала и устроила это путешествие.

В машине извлекаем карту 1978 года выпуска: еще 85 километров, и мы в Купари.

Летом 1990-го я ехала из Дубровника в Кардейево на автобусе, оттуда поездом домой. Тогда взорвали поезд, и все об этом судачили, а я помню только белую нейлоновую сумку, вонявшую рыбой. Мы подпрыгивали в автобусе вдоль искореженных рельсов.

Тогда я и не думала, что этой дороги больше не будет. Полтора года спустя, когда я в феврале тряслась домой из Сараева, то не думала, что последние эвакуационные автобусы уйдут, не пройдет и месяца.

Я и о выражении таком не думала.

Долина Неретвы спокойна. Пальмы и теплицы.

Показалось море. Мы с восклицаниями показываем в ту сторону, сын все время теряет из виду синее пятно.

Теряет, находит, не верит, что еще целый час, а то и дольше под таким-то ливнем.

Карта 1978-го у меня в голове, только так ее можно развернуть настолько, чтоб увидеть, сколько еще ехать. И куда ехать.

В Купари все отели в руинах. От пробоин живого места нет. Перед домом отдыха для военных на посту стоит солдат. По привычке. Мы идем по берегу между рядами столетних пальм. За отельным комплексом бушует ботанический сад. Несколько деревьев повалились и давят своим весом на другие. В тишине слышится их кряхтение. Олеандры осыпаются на скамейки. Лавров в этой части нет. Пальмы стоят по краям дорожки до самого Гранд Отеля. Рядом, слева и справа, есть еще несколько новых – судя по стилю, конца шестидесятых – начала семидесятых – построек. Все хорошо видно: соединенная с кухней столовая, огромные печи, и ржавчина, медленно переползающая с моек на сохранившуюся на потолке столовой лепнину. В комнатах остались только обои. Оконные рамы исчезли не в результате обстрелов, а стараниями местных. Точно так же батареи. Думаю, то же с кроватями и шкафами. Гранд Отель в хорошем состоянии. Отсутствующие двери заколочены досками. Мы устроились рядом в кондитерской. Заглядываем внутрь через щели. Парча на стенах. Очень красиво.

Часами мы слышим цикад. Море ледяное, буря, застигшая нас, волнует море.

Нигде ни одной цикады.

Нигде ни души. Мы лежим на шелковых белых камнях на террасе кафе-кондитерской. Зеленые ставни скрипят, и вокруг по стенам следы от выстрелов. В хвое играет ветер. Таких коричневых иголок, как мы видели тогда в саду рядом с террасой Гранд Отеля, не бывает.

Пляжа нет. Около ведущей к воде лестницы торчат проржавевшие железобетонные трубы. Проходим. Ветки, палки, птичий помет. Щебень.

Сыну только и заботы, что вода холодная, играть а карты не хочется, мы не можем задерживаться еще и потому, что нужно найти отель. Поселиться можно и здесь, предлагает он.

Мы обсуждаем, не наложим ли мы ночью в штаны.

Вместе.

Смеемся.

Днем мы ходим на солдатский пляж, так называется место, куда до войны нам и нос запрещено было совать. У нас не было на это денег. Нам не встречался никто, кроме местных, но не прохлада кондитерской привлекала их – они выходили на солнце, лежать на обломках бетонного мола. Лишь когда мы плыли в Дубровник на моторной лодке, претендующей на гордое звание корабля, мы рассмотрели как следует пляж и бухту.

На мой день рождения мы едем в Дубровник. Утром переправляемся в Млини: оттуда ходит водный транспорт. Знакомимся с очень молодой супружеской парой из Сегеда. Они не понимают, почему не отчаливает прогулочный теплоход. Мы заговариваем: тут же обнаруживается, откуда мы. Мы говорим на том же языке, но не так и не этак, нехорошо, неправильно. Но мило, в этом все дело. Они говорят, что мы милые. Мы все закуриваем, проверяем время – все в порядке. Успеваем. Экскурсии не будет, теперь только через одиннадцать часов, если к тому времени найдут новый приводной ремень. Что маловероятно.

Рейс в Дубровник отправился по расписанию.

…я это все потому болтаю, что боюсь, ведь знаю, что они нас мягкотелыми считают, жополизами, предателями, изменниками, цыганами и т. п., но я им говорю, что мы ничем не отличаемся от других, мы не лучше и не хуже, мы так называемое пушечное мясо, которым во время войны затыкают большие дыры и которые после войны копают огромные ямы, каналы, колодцы, шахты.

Я забыла, что с собой в Сараево я брала «Птичье чучело». Я вижу теперь, что на последней странице он нарисовал для меня карту, остановки по порядку: 2. Орвоши один, 3. Больница, 4. Вишник, 5. Дом. Вероятно, тут я должна высаживаться, на пятой остановке, в студгородке. Я не помню. Только ощущение, снятое с книжной полки, ощущение войны, которое поражало меня в романах, а потом оказалось, это ощущение внутри меня.

Зимнее Сараево вплывает в сияющую гавань старого города. Все крыши новые, краснея, поскрипывали на солнце черепицей. Тротуары, лестницы – белый камень, в который так удобно целиться, полностью заменен. Д. сказал, что Сараево так же восстанавливали – кусочек за кусочком, черепок за черепком.

Безумие войны вошло в свою последнюю стадию. Один черногорский доброволец открыл стрельбу в Илиджане. Выпив бутылку водки, он сел в трамвай и заснул. Трамвай привез его в центр города. Он проснулся и пошел гулять по главной улице Васы Мискина с белой добровольческой повязкой на рукаве. Когда его остановили, он заявил, что выпивка всегда была его слабостью. (4 мая, 1992).

С причала старого города мы выходим на главную улицу, здесь зал памяти, заполненный фотографиями мужчин, погибших при обороне Дубровника. Я насчитала сто сорок три лица. Большинство моего возраста. На въездах в город карты: красные треугольники и круги обозначают места попадания бомб. Разница в том, полностью ли снес крышу вражеский снаряд или уничтожил только часть. Черные отметки – следы от попадания гранат. От красно-черного у меня зарябило в глазах.

В книжных магазинах практически на каждой обложке путеводителя для туристов горящий Дубровник.

Вступление Югославской Национальной Армии в Дубровник было вопросом нескольких дней, а то и часов. Разрушили все построенные фашистской армией военные базы в городе. (5 октября, 1991).

Дубровнику ничто не угрожает. Владельцы отелей здесь вышли на панель: сюда приезжают американские старухи, британские геи, идиоты-французы и немецкие машинистки. Юго-восточная Европа стала колонией немецких машинисток. Нам не нужны союзники, потому что американцы – коррупционеры, англичане – дураки, французы правые, а русские бедные. (21 ноября, 1991).

Если нужно, мы построим Дубровник еще красивее, еще древнее. (16 декабря, 1991).

В один момент я поняла, что ненавижу сама себя. Мы стояли на главной улице, мы понимали и знали обоих. В самом красивом городе тошнота подступает к горлу.

На рынке купили виноград, красивый виноград красивой девушке, это я записала сразу, но переспросила у мальчиков, не слышали ли они, что сказал мне милый старичок. На ступенях гимназии мы съели все и сделали по крайней мере пять фотографий. Я самая коричневая.

Пообедали мы в корчме «Паке», праздничным застольем отметили день рождения. Официантка не появлялась поразительно долго, хотя не эта медлительность была поразительной, она была скорее знакомой и приятной. Есть вещи постоянные. Вот эта постоянность и была поразительной. Весь день в Дубровнике был таким, что сложно объяснить.

Как будто ничего нельзя пережить еще раз.

Слово – тоже поступок.

Все-таки нам не подыскать других, новых слов. Мы вернулись в другой город, так было надо.

Шумная итальянская семья уселась за столик рядом. Они извлекли собственные запасы. Один из детей убежал из-за стола и принялся втихаря кормить кошку спагетти. Наша официантка страшно возмутилась, разругалась, выбранила итальянцев-родителей, которые не уследили, что их крошка перемазал едой всю заставленную стульями узкую улочку, и теперь на белоснежном камне можно поскользнуться. – «Типично, – кипела она от счастья и радости, что наконец-то нашлись гости, с которыми можно переброситься парой слов. – Типично, – повторяла она, – как это типично для итальянцев. После Второй мировой они тоже здесь останавливались. Съели всех кошек в городе, а за ними голубей. На этом война и кончилась – ни одной кошки в Дубровнике не осталось».

И теперь еще?

И сейчас?

Австрийские солдаты с базы под Предаццо послали итальянцам кота, а с ним записку с таким текстом «ПОСЫЛАЕМ ВАМ КОТА С СИГАРОЙ». Сигару привязали к спине кота бичевкой. Итальянцы выкурили сигару, а кота убили и съели.

После обеда я пошла в туалет. Гостевого не было – официантка безапелляционно донесла это до итальянской мамаши, а мне подмигнула и показала на незаметную дверь между двух огнетушителей. Я пописала.

В книжном Д. скупил почти все, что касалось войны гонведов, потому что он этим занимался. Я потом почитала кое-что, кое во что вчиталась. И успокоилась на том, что между ними нет никаких различий, правда была на их стороне. Всегда на их.

Я ничего не чувствую.

Мы сидим на террасе нашей комнаты, перед нами заправка, за ней магистраль, и еще дальше – гора, за которой другая страна. Да и другая ли – такая же, мы туда в отпуск ездим, только оттуда же нападают враги, с которыми мы живем в одной стране Или даже не живем в одной стране, а цель такая была – жить в одной стране.

Бегают букашки, написал бы Арань[21]. Светящиеся букашки на ниточках горных дорог, протянувшихся по хребтам вдоль моря. Вечер, покой. Рокот моторов едва доносится с гор, мы привыкли к проносящимся по шоссе автомобилям. Пьем домашний пелинковац, красная спина сына сочится жирной мазью, а сам он изматывает компьютер, нужно было доехать сюда, в Боснию, встретиться с опаленными, искореженными воспоминаниями, с враньем из детства. Которое было единственной действительностью. То, что мы не вернем товарищей от Вардара до Триглава[22], от Джердапа до Ядрана (от Вардара до Триглава, от Джердапа до Ядрана под балканским ярким солнцем блещет ниткою жемчужной, протянулась наша гордость, Югославия, Югославия!), мы только пели, когда жарило до коликов, когда волосы в носу слипались от мороза, мы вторили этим невероятно певучим македонским ритмам.

Песни, стихи Владимира Назора Тито (и еще кого-то) перемешались в одну кучу с биографиями партизан.

Рассказать это можно.

Бабушка неверным голосом, держа тлеющий окурок, могла перемешать в одну кучу истории о Матьяше и сказки из «Банкноты Титул аса», вместе с биографиями национальных героев.

Рассказать это можно.

Мы это сделали.

Мы сидим здесь августовским вечером, за спиной море, напротив милая, хоть и немного вульгарная заправка, и каждое наше воспоминание – чья-то боль, каждая секунда нашего детства – вранье кому-то.

И самим себе.

Все-таки Адриатическое море самое лучшее на свете!

Они смотрели на меня, сын высунул голову: чего это раскричались. Как будто мы здесь не за этим. Потому что вот оно – лучшее, что есть на свете.

В вестерне «Однажды на Диком Западе» Клаудия Кардинале сказала, что они могут хоть все перетрахаться, и ничего в этом страшного, если есть чан горячей воды. Все останется так же, придется только волочить за собой еще одно сальное воспоминание.

Д. ходит в корчму, не пропускает ни одного вечера, водит знакомство с хозяином, его обожают, обожают воеводинских венгров, нас всех. Естественно, его родственники живут неподалеку, и когда приезжают погостить, останавливаются у Д., поэтому мы тоже можем пожить в его квартире в Дубровнике, если окажемся в тех крах, ведь он живет у своей подруги. Квартира в центре Дубровника.

Селиться в Дубровнике нам не хочется, даже на десять дней. Мы привязались к этой нейтральной территории, к канижайскому хозяину, к сломанному держателю туалетной бумаги, скрипучей двери, заправке, к пропахшей рыбой общей кухне, к вечно сохнувшему белью.

Несколько месяцев они жили в подвале. Больше хозяин не рассказывал, все остальное мы и сами видели, осколками изрешеченные тротуары, стены, будто поп-корн на летней кухне взрывался, такие стены в Купари.

На последних пустых страницах «Птичьего чучела» он карандашом набросал карту – единственный, по-моему, литературный сувенир из Сараева. Он верил, что всего можно избежать, сараевские девушки озорно хохочут на невозможных шпильках, в магазинах старики ковыляют между полками самообслуживания, посетители кафе с полуулыбчивым приоткрытым ртом смотрят на улицу – все это непонятные и далекие воспоминания.

Я думала о невыразимом: совсем как я уехала домой, так же сараевский студент уехал в одном из набитых автобусов. Так выжившие выбирают обычай молчания, потому что так они могут начать снова – задыхаясь и слушая – тот, кто не был выжившим, не был участником, не может начать разговор.

После возвращения в Дубровник больше мы в доме отдыха для военных не бывали. Там остались цикады. А мы с остальными курортниками ходили на городской пляж. Располагались под невероятно высокой пальмой и часы напролет играли в мяч на песочной, растянувшейся на метры морской отмели. Лежа на циновке, я смотрела на прибрежные постройки, голые, потемневшие стены, на обрушившиеся крыши. Я видела разбитые дома и пока мы играли в мяч. Два разбитых дома, четыре-пять изрешеченных дачных домиков и немного дальше отель, куда мы ходили, если было нужно.

Однажды, возвращаясь от отеля и размышляя, была ли опасность, что пуля отрикошетит, когда стреляли из пулемета в потолок, мы вдруг увидели, каким мог быть отель, пока был еще жив. Какие отдыхающие могли быть там, как они ходили на в двух шагах расположенный пляж. Цвет буржуазии.

Сидя на подстилке, мы ели сэндвичи, без остановки играли в макао. Д. и сын по очереди злились, когда забывали сбросить карту, превосходила их только я, бледнея, если вместо победы приходилось брать еще четыре карты, мы поругались, решили, что больше нам ничего и не надо.

В Сараеве снова впечатали в бетон след ноги Гаврилы Принципа. Мало-помалу к нему привыкли. Говорят, сделали это потому, что туристы любят подобные диковинки.

С мыслью о Сараеве в голову приходит не Первая мировая. Скорее то, как убедили город, что быть ему виртуальной столицей: духовной и культурной. Не знаю, было ли это. Но с легкой руки храброй Сьюзен Зонтаг[23] он стал виртуальной европейской столицей. Кто не говорил, что все это самореклама, те аплодировали. Все на почтительном расстоянии. Больше всех радовались те, кто довольствовался объяснением, мол, через искусство город вернул себе свой былой облик, мультиэтнический, мультикультурный, мультитолерантный.

Было ли это так, я не знаю.

Сам поступок – потому что человек – малодушное говно и это всего сильнее в нем – я считаю немыслимо храбрым. Редкие минуты, когда вместо словесного поноса искусными действиями возвращают веру в жизнь.

Мне лучше помолчать.

В общем-то я не знаю, что я должна чувствовать.

И ни в какие мульти я не верю.

За покупками я хожу в магазинчик на углу. Когда приходишь к ним, а там по радио передают новости, сразу начинаешь думать о городе и хочется уже только вернуться домой и задернуть шторы.

Так и продолжается. Я всегда задергиваю шторы.

Если я думаю о Сараеве, я вижу перед собой пустой маленький магазинчик, темные дыры, пустые полки и накрашенную женщину, которая на мой вопрос, есть ли зубная паста, спрашивает: Колинос? Я отвечаю, что мне все равно, но она снова спрашивает, нужен ли мне Колинос. Потом я узнала, что там было заведено называть кроссовки адидасками.

Если мне представлялся не магазин, то кафе, вклинившееся между горами. Перед витриной барные стулья. Стол не поместился. Здесь можно было выпить чудесный ароматный кофе. Когда я забываюсь, это кафе мне снится.

Женщина поменяла кожаную лямку на сумке, мне она нравилась больше. Я смотрю на ее руки, как они мнут жесткую кожу.

После того, как я вернулась из Сараева, я два с половиной года никуда не выезжала. Дьёр был первым городом, куда я отправилась. Голова кружилась от счастья, что я жива.

Пересечь Боснию до моря, чтобы исчез беспомощный стыд, отстраненное молчание, чтобы было, что сказать о том, к чему я, взрослая, не причастна.

Зубная паста в желтом тюбике.

Гаврило Принцип, например, едва ли приходит в голову когда речь идет о Сараеве.

Когда речь идет о культуре – если культура существует, – излишни приставки мульти– и моно-. Культурный человек, то есть творец или по меньшей мере человек интересующийся, по своему определению существо мультикультурное. Культура, если это и правда культура, никогда не является монокультурой. Оставьте монокультуру агрономам, не творцам.

Пусть след Гаврилы Принципа будет там, на своем месте.

Перед тем как выстрелить, он пришел к особняку напротив моста, чтобы просить руки женщины, которую обожал. Молодая женщина была значительно выше него, и все же не заметила под пальто рядом с белой розой пистолет. Получив отказ, молодой революционер ушел и совершил то, что считал своей миссией.

Поступок следует за словом.

Сараево – это не мультикультурное, пропитанное толерантностью существование, это смесь трех культур. Смесь трех культур не дает мультикультуру, а только паритет, жалкий суррогат свободы и демократии, по сути, на свободе может процветать любая культура, любая религия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю