Текст книги "Венгрия за границами Венгрии"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Эпиграфом к творчеству Густава Барты можно взять слова Жигмонда Морица: «Писать можно только о том, что болит». И действительно, рассказы, стихотворения, драмы писателя пронизаны болью. Темой его творчества является жизнь, которой живет автор и его земляки. В рассказах Густава Барты закарпатский читатель без труда узнает себя, своих знакомых, родственников, соседей. Драматизм в его творчестве иногда приобретает оттенок безнадежности, реже – комизма, как, например, в сатирической драме «Мицике, или Первая закарпатская мыльная опера».
В основном автор повествует о нищете («Суп»), о тяготах жизни земляков, которым приходится работать за границей («Встреча»), о старости и ненужности («Интермеццо»). Появляются и размышления о предназначении поэта-писателя, о восприятии его окружающими и самим собой («Любовь»). Сюжетом повести «Боль» служит жизнь советского мальчишки Петера Валло, реального человека, и ныне проживающего в одном из сел Закарпатья. События разворачиваются между 1975–1986 гг.
Язык произведений Густава Барты отражает ту среду, в которой писатель родился и вырос, что особенно важно для сохранения венгерского языка в его закарпатском своеобразии. Автор нередко использует архаизмы, придающие его текстам особый «аромат».
За три десятилетия Густав Барта выпустил восемь сборников, последний, «Легенда о хлебном волке», вышел в 2014 г. Барта – один из постоянных авторов закарпатского литературного журнала «Вместе», обладатель премии «Перо Шестой флейты» (1995) и Премии журнала «Вместе» (2006, 2014).
Вступление: Оксана Якименко
Встреча
…целованием ли предашь…
(Лука 22: 48)
Ровно в полтретьего ночи Лайош Н. Талпаш ставит сумку на стул возле кухонного стола. Сумка большая, дорожная, карманы закрываются на «молнию». Стул – простой, белый кухонный табурет, стол тоже белый; кухня выложена до уровня плеч белой кафельной плиткой. Все это вместе с белой кухонной мебелью и газовой плитой заливает бледный свет электрической лампочки на пятьдесят ватт. Долговязая тень Лайоша Н. Талпаша проецируется на холодильник, наполняющий своим жужжанием шестнадцать квадратных метров. Он два раза открывает холодильник, на третий приседает рядом. Принюхивается. Жена его, госпожа Лайош Н. Талпаш стоит в дверях, на полном бедре натянулась застиранная ночная рубашка. Лицо у нее невыспавшееся, помятое, в уголках глаз глубокие морщинки.
– Две тысячи семьсот форинтов – ворчит Лайош Н. Талпаш.
Жена ежится, скрещивает руки на груди, пытается согреть покрытое мурашками дрожащее тело.
– Обсчитали? – спрашивает она мужа и с глухим стуком стискивает зубы.
– Да! – Лайош Н. Талпаш встает, гневно захлопывает дверь холодильника. – Всем бы только домой поскорей, к бабе своей прижаться.
– Сколько доплатил? – спрашивает испуганно жена Лайоша Н. Талпаша, не сводя глаз с дорожной сумки с карманами на «молнии».
– Триста форинтов – Лайош Н. Талпаш поворачивается лицом к жене. – Но это не все, здесь на нас дом, окна нужны, доски нужны, а эта потаскуха транжирит деньги на всякую ерунду, ливерную колбасу ей подавай, черта в ступе! Хоть надорвись! За эти деньги из нас все жилы вытягивают, понимаешь, а ты на вкусности спускаешь. Мука есть, яйца есть…
– Из-за ребенка – лепечет женщина и застывает, расширенные карие зрачки следуют за поднимающимися до высоты стен кухни красными буквами на синей дорожной сумке. Сначала «А», следом «М» и «Е» мерцают все краснее, все выше, чтобы вместе со следующими за ними буквами «Р», «И», «К» и «А» соединиться вокруг лампочки.
– Пусть ест то, что наварено! – рявкает на нее Лайош Н. Талпаш.
Женщина отшатывается. Хватается за дверной косяк стертыми от работы ногтями. Грудь у нее напрягается, соски ярко просвечивают из-под застиранной ночной рубашки. Лайош Н. Талпаш рубит рукой воздух.
– Другие бабы с вечера стоят на границе, чтоб пронести пару пачек сигарет. Хотят заработать, жить хотят. Понимаешь, помогают мужьям, чтоб потом иметь право гавкать!
Три часа.
Лайош Н. Талпаш сидит возле дорожной сумки синего цвета, положив локти на стол. Гнев уже улетучился, потому и сидит. Щетина на подбородке трещит, когда он поглаживает ее мозолистой ладонью.
– Я ждала тебя к вечеру – заговаривает беспомощно госпожа Лайош Н. Талпаш.
– И поэтому на тебе нет трусов? – хватается за нить пропавшего гнева Лайош Н. Талпаш и шумно стукается коленями о столешницу. – Мало того, что пол-Венгрии проезжаем, чтоб этот проклятый микроавтобус заполнить, так еще и на украинской границе выудят триста форинтов… А здесь что ждет? В огороде сорняк по шею, мальчишка хнычет, есть просит, а мать его задом виляет.
Жена стоит с опущенной головой, растрепанные каштановые волосы спадают на глаза. На белом покрытии напольной плитки отражается свет пятидесятиваттной лампочки.
– Деньги на еду, тетрадь! – грубо прикрикивает на нее Лайош Н. Талпаш.
Следуя за собственной тенью в больших синих мужниных тапочках, женщина скользит по блестящему полу к шкафу. Достает из ящика деньги, тетрадь с синей обложкой.
– Быстрее! – понукает Лайош Н. Талпаш.
– Я вчера огород перекопала, – отчитывается жена, еще больше напрягая мужа своим шарканьем, – подвязала виноград, грядки выполола. Маме твоей еду носила, от грязи ее отчистила. Хожу за ней, сопли, слюни подтираю…
– Тетрадь! – орет Лайош Н. Талпаш.
Жена, опустив глаза, дрожащей рукой пододвигает к мужу синюю тетрадь и протягивает остаток денег.
Лайош Н. Талпаш добрые полчаса считает деньги и водит узловатым указательным пальцем по выстроившимся на страницах колонкам цифр. Потом расстегивает один из карманов сумки, достает химический карандаш, пересчитывает.
– Как гривна? – спрашивает он.
– Восемнадцать, тысяча форинтов – отвечает жена.
– Угу! – хмыкает Лайош Н. Талпаш и морщит лоб, от чего обветренная кожа на лице натягивается еще больше. – Что это за восемьсот форинтов? – стучит конец карандаша по белой столешнице.
– Счет за молоко – отвечает госпожа Лайош Н. Талпаш. – Твоей маме. Ей нельзя жирное.
– У нее пенсия есть…
– Которой на лекарства не хватает – вставляет госпожа Лайош Н. Талпаш, и правой рукой приглаживает растрепанные, каштановые волосы.
Лайош Н. Талпаш сухо сглатывает. В замешательстве тянется за большой, синего цвета дорожной сумкой, лезет под грязные рубашки, белье, носки. Кидает на стол пакет с конфетами, затем синий кошелек со сложенными пяти– и десятитысячными купюрами форинтов.
– Не вышло за месяц пятьдесят чистыми, была неделя, что каждый день дождь шел. Грубо говоря десять дней за два месяца, а кушать каждый день надо было – оправдывается Лайош Н. Талпаш.
– Да не волнуют меня твои деньги! – отвечает госпожа Лайош Н. Талпаш.
– А что тебя волнует?! – вопит Лайош Н. Талпаш и вскакивает, поднимая жилистую правую руку для удара.
– Бей!..
– Ты не видишь, что происходит вокруг? Все живут изо дня в день, гроша ломаного не видят. Нищают вконец…
– Бей! – вопит госпожа Лайош Н. Талпаш и закрывает руками лицо.
– Пусть черт тебя бьет! – возвращает ее на свое место Лайош Н. Талпаш. – Я продлю разрешение на работу… Это обойдется в десять тысяч форинтов, и не надо прятаться, дрожать там, в Пеште.
Когда Лайош Н. Талпаш, переведя гривны в форинты, заканчивает пересчитывать, уже давно перевалило за четыре часа. Мужчина переводит тяжелый взгляд с жены, на исписанную цифрами тетрадь.
– Разница – четыре тысячи форинтов.
– Разницы нет – грубо говорит госпожа Лайош Н. Талпаш.
– Нет? – опешивает Лайош Н. Талпаш.
– Я дала в долг.
– Своему кобелю?! – стукает карандаш по столешнице.
– Ему, чтоб ты обнищал вконец!..
От первого удара она еще успевает уклониться. Нагибается вправо и упирается прямо в выступающий из-под стола кулак Лайоша Н. Талпаша. Кровь брызжет из носа, изо рта – заливает надраенную до блеска белизну… Попадает на облицованную плиткой до уровня плеч стену, на кухонный шкаф, на холодильник, размывает красные буквы на большой дорожной сумке. Разливается по полу, под сползающей застиранной ночной рубашкой жены. Женщина инстинктивно сгибается пополам, прячет лицо в ладони.
– Где деньги, тварь?! – орет от собственной беспомощности Лайош Н. Талпаш.
– Аборт, – хрипит жена.
– Где деньги? – Лайош Н. Талпаш присаживается рядом с ней на корточки.
– У врача. – Женщина с трудом поднимается, и размазывает кровь по лицу кистью руки. – Потому что на жизнь нам надо… на окна, на доски для пола…
Лайош Н. Талпаш неуклюже поднимается, взмахивает рукой. Ровно два часа прошло с тех пор, как он положил большую, синего цвета дорожную сумку на стоящий рядом с кухонным столом табурет.
Перевод: Любовь Удальцова
Любовь
Наш Писатель помешивал кофе, а напротив сидел его верный друг. И, как обычно бывает в таких ситуациях, взгляды обоих одновременно блуждали по развесистому платану возле террасы ресторана.
«Старый и пыльный», – решил про себя Писатель.
«Гигантский и мощный», – определил задумчивый друг, и, устремив взгляд вдаль, задался вопросом: «Интересно, а что думает о нем Писатель? Ах, эта мимолетная, бессмысленная жизнь! – он раздраженно махнул рукой. – И почему у меня не возвышенное воображение?» – И, вместо ответа, одним глотком хлопнул пятьдесят грамм.
– Ты читал? – неожиданно спросил наш Писатель, переключая внимание с платана на сверкающие из-под мини-юбок ножки официанток. Накатило какое-то юношеское волнение, тоска по утренней прохладе давно минувших летних дней, по тому, как бегал с одноклассниками по горам и равнинам, чтоб под звуки пропитанного елочным запахом птичьего пения познавать тайны строения тела противоположного пола.
– Читал, – ответил друг с долей притворного восторга, и меланхоличная морщинка на его лбу увеличилась. В подобных случаях принято говорить что-то умное, красивое: нельзя ограничиться содержанием новеллы, которая была напечатана в газетном приложении: Лайош отправился в город X. и убил свою тещу. Да, зятья иногда убивают тещ – а во сне и не иногда, – но никогда, чтоб сделать это, они не поедут на поезде сотни километров, предаваясь размышлениям о смысле жизни и бесконечности. Скорее, со словами: «Опять ты свою маму слушаешь!» – отлупят дома жену.
– Ты знаешь, в том переходе… – начал свою присказку друг.
«Опять ты не понял, в чем суть», – мысленно подытожил Писатель, а потом, притворившись заинтересованным, облокотился на стол. Хорошо, когда у писателя есть читающий друг, да еще способный оперировать такими (такими банальными) понятиями, как контекст, трактовка и проживание бытия, как никто другой в городе. Он бы поблагодарил этого огромного, косолапого человека вместе с его маленьким предприятием, большим домом, хорошей семьей, за то, что тот старается разобраться в бесконечных периодах его новелл вместо того, чтобы смотреть телевизор.
Но что это за тишина, почему он замолчал?
– Напиши что-нибудь про любовь! – неожиданно попросил верный друг. – Про чувство, которое сводит с ума, лишает человека разума…
– Чтобы я, про любовь? – подскочил наш Писатель. – Ну нет, ты это не серьезно! Я как писатель никогда не ставил себе целью развлекать скучающих, унылых домохозяек. Пусть смотрят мыльные оперы и ходят в кино! – Он отклонился на стуле и вначале не понял, что означает встревоженный взгляд друга. – Только не…
– Именно. У меня два чудесных сына, любящая заботливая жена… С ума сойти! Я все вокруг себя готов порушить!
– Возьми себя в руки, подумай о будущем сыновей!
– Только о нем и могу думать… – и друг спрятал в широкие ладони обычно такое безмятежное лицо. – Хотя кому я объясняю!
– Любовь – ничто! – вскочил с места Писатель, опрокидывая пластиковый стул. – Призрачная мечта: сегодня есть, завтра нет! Вокруг нищета, но у тебя ведь много денег…
Друг неожиданно вскинул голову.
– Почему… почему ты так на меня смотришь? – пролепетал наш Писатель.
– Ничего ты не знаешь о любви… – пробормотал друг. – Бесконечность и смысл… – махнул рукой, встал и опрокинул стакан из-под водки на купюру, выуженную из пачки денег в кармане джинсов.
– Я докажу тебе! – крикнул Писатель вслед удалявшемуся другу, но тот уже возился с ключами от машины и совершенно не понял, какого черта хотел доказать этот… писака.
За спиной – опрокинутый стул, спереди, на столе – полтинник, а наш Писатель так и остался стоять на террасе кафе: ни сесть, ни убежать сразу он не мог. Друг всегда так оставлял ему деньги на столе – вроде как и взаймы дал, а с другой стороны, как бы и нет. Обычно Писатель предпочитал думать, что нет. Он уже научился ценить подобные жесты, высшее проявление порядочности.
«Пятьдесят грамм водки и кофе – это две гривны», – подсчитал Писатель про себя, сунул полтинник в карман, и, оставив нужную сумму на столе, направился в центр города с твердым намерением внимательно рассмотреть и изучить все, что попадется по пути, и затем вернуться в свою съемную квартиру и подробно записать: доказать своему неверующему другу, что жизнь состоит не из любви.
«Рынок, да, вот где жизнь, как она есть! Уж точно не райский уголок для влюбленных парочек с томными взглядами. Да уж, дорогой друг! Хочешь хромых-косых нищих, чумазых малолетних проституток из подворотни? Получишь, не сомневайся! Все эти бездельники, что болтаются тут, выставляя себя напоказ! Шатаются дни напролет, потому что нет ни работы, ни надежды, так какого черта им еще делать!?»
Так какого же черта?!
Нужна им любовь, как собаке пятая нога! Э, дорогой дружок, я тебя за руку отведу в места свиданий, где обычно встречаются по уши влюбленные: в социальные учреждения, в приют для бездомных, в бесплатную столовую…
Чувствуя за собой полную правоту, Писатель чуть ли не бегом бежал за собственным стремительным воображением. Рынок, прогулки, бесплатная столовая… В действительности же он оказался на полпути от дома, у маленького моста. Жара высушила ручей, в усеянном камышом и осокой русле еле-еле журчала вода. Канал, выгребная яма, открытая канализационная труба… За мостом вытянулись в ряд слепые дома с опущенными жалюзи. Страх, стресс, депрессия… Человеческие страдания с большой буквы, как он написал в одной из своих новелл. Конечно, выражение немного напыщенное, пафосное, но все же – жизнь ни на грамм не состоит из любви.
Так из чего же?
Из веры, нации, родины?
Из призвания, успеха, денег?
Горькая, безотрадная жизнь…
Вдруг, ни с того ни с сего у Писателя закружилась голова. Из подворотни выскочила целая орда детей; перед глазами змейками завертелись вопросительные знаки. «Это жара – прогонял он страх, – ночь за компьютером причина того, что… что надо остановиться».
– Это уже слишком! – громко возмутился Писатель и прислушался к порывисто бьющемуся сердцу, к стуку в висках. – Спокойно, передохну немного!
Ближайшая тень нашлась под огромным рекламным щитом. Наш Писатель осмотрелся кругом, потом взглянул на щит: «Приведи себя в порядок, возьми!..» Взгляд случайно скользнул на небо – никогда еще не казалось оно ему таким синим, сияющим.
– Господи, – прошептал он, – и это все?!
Писатель подался вперед. Шагнул раз, потом еще…
Когда мир покачнулся, ухватился за железный столб со щитом на краю канавы. Небо стало землей, земля небом…
«Нет и еще раз нет!» – было первой мыслью Писателя, когда он пришел в себя. Синее полупрозрачное небо расстилалось над ним, будто ничего не произошло. Между тем, душа уже не бушевала: была только усталость, огромная усталость. Он слышал шелест травы, чувствовал на лице теплый ласковый ветер: и все же не мог пошевельнуться. Не смел подняться. Наверное, боялся встретить на обочине своего верного друга; или саму…
Гиблое дело – думать о смерти!
Обычно наш Писатель не выносил свои горести наружу, в минуты отчаяния он плакал молча, но в этот единственный раз перестал стыдиться: пусть все глазеют на его слезы. Писатель встал, и медленно, с остановками, но все-таки пошел по знакомой и такой незнакомой дороге – хватило духу!
Куда и зачем?
Сквозь слезы он видел не обычные глухие стены с осыпающейся штукатуркой, не съехавшую черепицу крыш, не стекающую в канавы канализационную жижу. Не интересовали его и горы мусора на краю дороги, и ржавые железные ворота. Он шагал как будто в какой-то необъяснимой вечности, где живущие дольше людей дома и предметы крайне мало значат. Нежные чувства населили его воображаемую вечность. Ему не пришло в голову позвать живодера при виде сбившихся в стаю бродячих собак; или призвать к тишине: потому что задача грузовиков состоит в том, чтобы шуметь, дерущихся в мусоре ворон – каркать, а его… Да, а его задача в том, чтобы поскорее прижать к себе, подбодрить своего верного друга.
Когда Писатель добрался до рынка, торговки уже собирали вещи. Среди безлюдных прилавков прогуливались несколько молодых парочек; можно было приобрести кое-что за полцены. Писатель метался с полтинником друга в руке от одного прилавка к другому. Обычно он покупал водку, хорошие сигареты, рыбу в масле, потому что любил. Но обычно это обычно, а сейчас он не хотел поступать как всегда. Наконец, купил цветы. Кому? Цветы ради цветов. Потом отправился домой, в свое глухое и мрачное съемное жилище.
В комнате нашего Писателя стоял затхлый запах табака. На столе синим светом горел монитор компьютера. Во всем этом была какая-то демоническая, возвращающая в прошлое сила. Он медлил. Думал про свои длинные периоды, про великую правду, о которой следовало бы написать.
Кому, зачем?
«Всем до лампочки!» – сказал бы друг.
– А что, если он все же прав? – задал Писатель вопрос, который так часто задают поэты, и, вместо ответа, раздвинул шторы, распахнул окно; выключил компьютер, вытащил старую печатную машинку из-под кровати: протер, все проверил, вставил бумагу. И все за несколько секунд.
Для разрядки он глубоко вобрал в легкие ворвавшийся в комнату свежий воздух и сел к пишущей машинке, чтобы написать эту новеллу.
Перевод: Любовь Удальцова
Ева Берницки
Ева Берницки родилась в 1962 г. в закарпатском городе Берегово (венг. Берегсаз), закончила филфак Ужгородского университета. Там же, в Ужгороде, в начале 1990-х гг. появились ее первые публикации: сначала это были небольшие статьи, затем сказки и, наконец, новеллы.
Как пишет о ней венгерский эссеист и критик Бела Бодор, «она предстала перед читателями уже готовым писателем – из „открытий“ последних лет это мало кому удавалось». Первый персональный сборник Евы Берницки «Долгий день продавца яиц» (2004) вышел в будапештском издательстве «Магветё», там же были опубликованы ее первый роман «Младенец без утробы» (2007) и второй сборник новелл «Ключ от крепости» (2010).
Для венгерского читателя мир новелл Берницки – абсурдный, безнадежный, но, в то же время, завораживающий и магический, – в первую очередь, связан с художественными мирами Адама Бодора и Шандора Тара. Одна из особенностей прозы Берницки – ее кинематографичность. Отдельные новеллы больше похожи на сценарии короткометражных фильмов или на видеоработы. Яркие, запоминающиеся образы-«кадры» обладают не только цветом и формой, но, как кажется иногда, даже запахом и вкусом. Постоянное присутствие границы, ее инфернальная власть над людскими судьбами заставляют вспомнить о «Замке» Кафки, а узнаваемые детали закарпатской (современной и советской) жизни – почувствовать реальность происходящего.
Вступление: Оксана Якименко
Рыбак в сетях
На Медарда[28] зарядил дождь. Так и шел целыми днями. Стоило только высунуться на улицу – небеса тут же обволакивали прохожего мокрой мягкой пеленой. Даже солдата в изношенной серой форме – и того смыло. Смыло демаркационную линию на границе. Размыло сеть с ржавой колючей проволокой по бокам. Рыбак ничего не сказал, молча сдался. Устал? Да нет, не устал, с чего уставать-то. Он и сам не заметил, когда забросил ходить на реку. Думал, ничего у него не получится, ведь его место там, у разбухшей воды, на берегу, где мутные водовороты разодрали на щепы старую иву. Но все равно отправился, вместе со всеми, счастья пытать.
Вопрос всегда один и тот же. Он окутывает стоящих в ожидании затхлым духом, словно вонючим дымом дешевых контрабандных сигарет. Так должно быть. Но потом. Потом, правда, такой толпой не пройдешь. Сидят на скамеечке, никуда не торопятся, человек пять, как минимум. Время тянется медленно. Намеки считывать непросто. Откуда наползает это настроение и с каких пор? Блондинка заранее спланированным движением изгибается вполоборота и хохочет. Стоит ей изогнуться в неожиданном па, идеальные формы тут же призывно обтягиваются белыми брюками. Точно голая стоит, вот бы она нагнулась, да засадить ей на самую выдающуюся часть окорока фиолетовую печать – какую ставят в поездах строгие контролеры, отлично бы смотрелось. Но тут, на шоссе, когда она откидывает голову, ее улыбка в обрамлении волнистых кудрей означает с предельной очевидностью лишь одно: красавица я, не видишь, что ли, дурень. Незадачливый паренек только переступает с ноги на ногу, так и не выяснится до конца, кто он – контролер, гвардеец, пограничник, полицейский или обычный призывник.
Вспоминается вокзал, где уже давно не ходят поезда, и только громкоговоритель, никак его не выключить, продолжает упорно объявлять очередной поезд, которого, на самом деле, нет, и уже больше не будет. Вокзал, где пассажиры давным-давно знают: услышав объявление, нет никакого смысла вскакивать, бежать вдоль несуществующего состава, еще на перроне расталкивая соседей – как это обычно бывало – в борьбе за свободные сидячие места. Люди ждут покорно, терпению их нет предела. А вдруг они и не пассажиры вовсе; может, это самозванцев сюда посадили, как две капли воды похожих на пассажиров. Пусть зрители посмеются, когда недоверчивый новичок из любопытства начнет дергать всех за кончики платков, вроде как нарывается. Следи молча и не удивляйся, почему тот, к кому пристают, не возмущается, не кричит, типа, не трогайте меня. Сидит только в ряд с остальными, качает головой, точно собачка-болванчик – такие обычно ставят в машинах у заднего стекла.
Человек в форме приближается медленно, почти незаметно. Застывает перед автомобилем, стоящим в самом начале очереди, и, как ни странно, начинает общаться с болванчиками, как с живыми людьми: он четко знает – всех, кто ведет себя иначе, следует уничтожить, или, наоборот, лучше их остерегаться. Ты могла бы подробно описать его форму, от пуговки к пуговке, если бы прежнее настроение не улетучилось бы навсегда. Но это не тот человек в форме, о котором хочется писать, потому нет в черном сукне никакого свечения, и этот странный, извращенный порядок не создает гармонию. Алтарь хаоса слеплен кое-как, ты никогда не сможешь угадать, когда он превращается в порядок. Законы и правила рождаются здесь на каждый чих, еще до того, как почтенная путешествующая публика успеет за них проголосовать. Тебе и хотелось бы понять, но думать – хуже всего. Нахождене в подвешенном состоянии между двумя странами медленно, но верно, деморализует условного офицера. Читала об этом, видела где-нибудь? Не важно. Он исчез, потому что стал лишним, время его – прошедшим и чужим. С формы его пообрывали блестящие пуговицы и разобрали все по одной. Когда его полностью раздели, ставшая совсем беззащитной фигура лихо шагнула за пределы этого мира, словно выскочила из окна на седьмом этаже, превратилась в птицу, не оставив после себя ни строчки. Только и осталось после него что глупость, запрятанная в форму – неописуемо серый оловянный солдатик.
Спокойное место, где все всегда успеется. А эти так и сидят на скамейке, свесив ноги, будто и дел у них никаких нет. Закуривают. Те самые сигареты? Ты удивляешься, увидев светофор, который управляет потоком машин, спрашиваешь у одного из серых людей, когда загорится зеленый свет. Никогда, сообщает он с надменной уверенностью. Странно – у него словно рот забит. Настолько он полон тем краем, откуда родом его хозяин, – будто вкус яблок из Сабольча, слив из Сатмара и винограда из Берега, – что это «никогда» туда уже не помещается. Никогда – ты же видишь, как он качается, колышется вокруг тебя, простой земной смертной, и в тебе все сильнее становится уверенность: с этим «никогда» надо как-то договориться.
«Map-гит, Мар-гит-ка», – напевает он и ставит печать, вся лавочка вздрагивает. Женщина даже глазом не ведет. Только сильнее сжимает потертый полиэтиленовый пакет, спрятанный на груди, словно молодость свою пытается провезти в нем, а не завтрашний свой обед. Практически стонет, что так оно и есть. Не просит того, с пузиком, мол, и ты, сынок, скажи, как тебя зовут, чтоб я знала, как обратиться – Шандор или Шани. Про внуков своих вспоминает и еще, не дай бог, там лысый сегодня на границе. Он и обратно завернуть может. Он такой. Но нет, только спрашивает – полностью осознавая свою власть – куда? Старушка с изможденным, морщинистым лицом не говорит на этом языке, точно так же, как и тот, кто ее спрашивает, но вопрос понимает и отвечает – тихо и смиренно. Потому как люди здесь хорошо выучили, что такое страх. Строят собор из крошащегося кирпича добровольно, безо всяких призывов и ожиданий.
Смотри-ка, рыбак уже домой направляется, как делает это в любой день недели примерно в это время. Исключая воскресенья и, иногда, субботы. Ты его хорошо знаешь. Ему не хватает палки, сети и связки рыбы на плече, тугих веревок в жилистых, до сих пор сильных руках, упругих движений и запаха водной глубины, исходящего изо рта и из носа. Только от комаров рыбак не может избавиться, наверняка и сюда за ним прилетели, пусть поглядят, на что он променял свою старую лодчонку, да тишину под ивами. Хорошо еще, что перед ним дожидаются своей очереди пассажиры джипа с британскими номерами – что говорит старик, они не понимают, им можно рассказывать. А он рассказывает так, будто они говорят на одном языке, даже не жестикулирует, так можно упустить детали, а без деталей какой во всем этом смысл. Лучше тогда вообще не говорить, в молчании, в тишине больше созидательной силы. Сидеть целыми днями на берегу и ждать, ждать… а вода, она… Вы себе не представляете, как тяжело ее понять, она и опасная, и переменчивая, и уступчивая, и льстивая, и беспощадная, и капризная, но все равно захватывает человека в плен навек, и, как женщина, дарит жизнь. Молодые англичане делают вид, что слушают, не спрашивают, почему он бросил реку, только подскакивают то раздраженно, то смиряясь с судьбой, машут руками и периодически опрыскивают себя какими-то ароматическими продуктами цивилизации, едкими средствами от насекомых – с тех пор, как дождь перестал, комаров тут действительно много. Пихают себе что-то в рот из пластмассовых коробочек. Коробочка переходит из рук в руки, вдвоем едят из нее ложками. Никогда бы не подумал, что британцы такие. Всей компанией из одной коробочки. Гадость, небось, безвкусная, рыбаку приходит на ум цыплячий корм, давно рыб не кормил. Каким бы этот цыплячий корм противным ни был, все же он благодарен случайным попутчикам. Пока они едят, можно повспоминать, и он рассказывает, как все было раньше. Им хорошо вместе. Им можно: пока стоим – все успеется. Стоящих в очереди обволакивает запах воды – за час, а то и больше очередь из машин так и не продвинулась.
Мимо, естественно, проносится масса автомобилей, их водителям и в голову не приходит встать в очередь. Так здесь всегда. Никто никому не сделает шаг навстречу, у всех рабочее время. Кроме англичан, потому-то они и записывают что-то периодически в свои блокноты – так делают люди, когда дают попользоваться какой-нибудь ценной вещью, – но по виду никак не скажешь, будто бессмысленное ожидание заставляет их нервничать. Что они там чиркают, никого не интересует, это вообще не важно, телодвижениями, не связанными с непосредственно происходящим, никто тут особенно не занимается. Вот, Маргит, например, тоже красавица была когда-то, а сегодня не нее и не взглянет никто. Рыбак еще помнит, он за ней ухаживал. Маргит тоже любила красивые платья, волосы завивала по моде, когда она шла вдоль по улице Альшокерт – все на нее оборачивались, а что теперь с ней стало… Перенесет контрабандой через границу пару блоков сигарет, и рада, что не попалась лысому. Пассажиры джипа с английскими номерами явно довольны, наконец-то, что-то происходит, не то что бескровное, неизбывное процветание, безжизненные монотонные будни, где «люблю тебя, мама» – «я тебя тоже, детка», сладкий леденец, навязанный обществом, превращается в сплошную глазурь. И все это на завтрак, на обед, на ужин, поедается в холодном, разогретом, горячем виде… Даже у добропорядочного англичанина и то желудок не выдерживает, вот он и отправляется путешествовать по миру, пока до смерти не заскучал. Рыбаку стыдно, уже так отвык углубляться в подробности, нельзя опираться на такие поверхностные наблюдения.
Очередь сдвигается, у англичан есть шанс погадать, почему события вдруг начали ускоряться. Остальных неожиданная перемена нисколько не трогает, ведь впереди еще мост. Заехать на него, пасть жертвой его чар – вот что движет волей толпы, перемещающейся со скоростью улитки, вот что с отточенным изяществом подталкивает едва заметно продвигающуюся вперед колонну машин. Все это похоже на умело замедленную съемку. Пока они доберутся до другой стороны, может пройти два-три часа, объясняют американской семейной паре те, кто поопытней. Те качают головой, не понимают, как можно проделать сто метров в таком невероятно медленном темпе. Со временем, однако, и до них доходит – американцы настолько быстро смешиваются с остальными, что никто и не скажет, мол, эти двое с другого конца света сюда приехали. Подражая местным, они без конца выглядывают из машины, с тоской провожают проносящиеся мимо «блатные» авто и уже не возмущаются, не пытаются угадать, сколько сегодня берут за проезд по мосту. Стоит им продвинуться вперед хоть на полкорпуса, сразу начинают радостно кивать, как те собачки-болванчики. Потом учатся, не скапливаясь, подталкивая машину, шагать в сторону другого берега. Рыбак качает головой: уму не постижимо, никому бы не поверил, когда бы собственными глазами не увидел. К солдату, стоящему у въезда на мост, отправляются все новые и новые депутации, покупают себе видимость свободы – кто за пару долларов, кто за бутылку минералки, колы, пачку сигарет.
Рыбак рассуждает о камушках. Дома у него коллекция тоже в воде лежит – так они по-настоящему хороши, блестят, в каждом кроется своя история. Но этот камушек, показывает он англичанам, он всегда носит с собой, в кармане. Продолговатый, с выступом, точно плавничок, на кита небольшого похож. Но по-серединке, там где живот, упрямые капли проделали дырочку, словно Иону освободили из чрева. Интрестинг, интересно – кажется, именно это слово повторяют пассажиры джипа, передавая друг другу заботливо хранимый камушек, рассматривают на свет дырочку в китовом животе. Вдоволь насмотревшись, отдают сокровище владельцу. «Достану его и предложу солдату у моста», – с бесконечной серьезностью заявляет в какой-то момент рыбак. Никто не смеется а, может, просто не понимают, что он сказал. И потому дружески хлопают его по плечу, перед тем, как он решает выйти из очереди.