355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Есенин глазами женщин » Текст книги (страница 20)
Есенин глазами женщин
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:41

Текст книги "Есенин глазами женщин"


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)

Трудно передать, сколько нервов было истрепано из-за Катиной «девственности». Началось это в 1923 г., когда ему показалось, что Катя интересуется Приблудным. Слишком длинно описывать все разговоры, советы «класть компрессы», если «чешется», и т. п. К моему ужасу, эти разговоры заводились, для пущего устрашения Кати, в присутствии посторонних людей и ее самой. Иногда хотелось просто побить С. А. за его дикий цинизм, с которым он распекал Катю. Опять-таки позже поняла. Он боялся за нее, зная себя и свою несдержанность в отношении женщин, боялся, что Катя пойдет по тому же пути. Тем более боялся, что Катя – женщина, и ей не простится то, что легко прощается мужчинам.

Кате пришлось еще раз сыграть плохую роль в жизни брата. За ней давно начал ухаживать поэт В. Ф. Наседкин, а ей нравился Приблудный. Наседкин добивался ее согласия на брак, Катя уверяла меня и всех, что он ей противен, что она ни за что не пойдет за него. А С. А., из боязни, что увлечение Приблудным пойдет дальше, настаивал на браке с Наседкиным, грозя «ссадить» ее с своей шеи, доказывал, что потом она очень полюбит Наседкина и т. д. Катя, измученная всем этим, не раз жаловалась мне, говорила, что она в отчаянии, да и сама я, слыша все эти выпады, говорила С. А., что прошли те времена, когда можно было выдавать замуж против желания, распоряжаться сестрой как имуществом. Наседкину тоже сказала: «Брось свои домогательства, все равно Катя твоей женой не будет. Да и не желала бы тебе такую жену. Горя с ней будет много, ее трудно будет приручить». Так как я, единственная из всех, окружавших С. А., осмелилась открыто встать на защиту Кати, то Наседкин решил, что все препятствия во мне, не будет меня – и Катя будет вынуждена согласиться. К этому он имел основания, так как Катя – вообще слабая натура и не умела отстаивать себя перед С. А., а потому невольно пряталась под мою защиту. И действительно, после ухода С. А. с Никитской Катя сдалась. С. А., вероятно, был прав, он больше меня знал натуру Кати, знал, что ей важно обеспечить как материальную поддержку, так и присутствие того, что обычно именуется мужем, одну ее нельзя было оставлять. Ну, так вот. Соображения Наседкина о препятствии в моем лице привели к тому, что он с Сахаровым начали целый поход против меня, воздействовав на самое больное место С. А., не раз говорившего мне: «Вы свободны и вольны делать что угодно, меня это никак не касается. Я ведь тоже изменяю вам, но помните – моих друзей не троньте. Не трогайте моего имени, не обижайте меня. Кто угодно, только чтоб это не были мои друзья». (Они подсунули ему клевету о том, что я будто бы изменяла <ему> с Ионовым. Конечно, тут уж С. А. не мог не обозлиться. Все это случилось, когда они возвращались с С. А. без меня из деревни в Москву с той злополучной свадьбы. Об этом дальше.) Конечно, со стороны С. А. была огромная уступка. Его внутреннее отношение было чисто мужицкое: «Моя, и больше никаких». Но, зная, что я не покорюсь и не могу быть «верной женой», тогда как себя он не лишает свободы в отношении других женщин, и вместе с тем не желая порывать со мной, он внушил себе взгляд культурного человека – мы, мол, равны, моя свобода дает право и на свободу женщине. Я никогда не скрывала своих увлечений, но С. А. сам знал (я ему подтверждала), что – что бы ни было – я всегда его, всегда по первому зову все абсолютно брошу. Знал он также, что виноват передо мной не меньше, чем я перед ним, и что он не вправе требовать от меня верности. Но все изменилось в марте 1925 г., после его приезда с Кавказа. Я больше не могла выдумывать себе увлечения, ломать себя, тогда как я знала, что по-настоящему я люблю только С. А., и никого больше. Единственное сильное чувство, очень бурно и необузданно вспыхнувшее к Л.[46]46
  Имеется в виду Лев Повицкий, знакомый Есенина.


[Закрыть]
, я оборвала сама. Из-за нескладности и изломанности моих отношений с С. А. я не раз хотела уйти от него как женщина, хотела быть только другом. И перед возвращением его с Кавказа я еще раз решила, что как женщина уйду от него навсегда. И поэтому, закрыв глаза, не раздумывая, дала волю увлечению Л. И даже это я оборвала сразу, как только поняла, что от С. А. мне не уйти, эту нить не порвать, и С. А. любит меня, насколько он вообще может сейчас любить. Я знала, что так, как З<инаиду> Н<иколаевну>, он никого никогда не будет любить. С. А. было объявлено, что теперь моим увлечениям конец. В конце марта он снова уехал на Кавказ и вернулся в мае. Он скучал там. Он, по его словам, не знал и не хотел знать ни одной женщины. «Когда ко мне лезли, я говорил: „У меня есть Галя“. Но сейчас берегитесь меня обидеть. Если у меня к женщине есть страсть, то я сумасшедший. Я все равно буду ревновать. Вы не знаете, что это такое. Вы пойдете на службу, а я не поверю. Я вообще не могу тогда отпускать вас oт себя, а если мне покажется, то бить буду. Я сам боюсь этого, не хочу, но знаю, что буду бить. Вас я не хочу бить, вас нельзя бить. Я двух женщин бил, Зинаиду и Изадору, и не мог иначе, для меня любовь – это страшное мучение, это так мучительно. Я тогда ничего не помню, и в отношении вас я очень боюсь этого. Смотрите, быть вам битой». Я тогда знала, что повода не может быть, и потому смеялась, что меня-то не придется бить. Увы, пришлось, и очень скоро. Пришлось не по моей вине, а стараниями Сахарова и Наседкина был разбужен зверь в С. А.

Уже во вторую поездку на Кавказ С. А. начал «беспокоиться» обо мне. Характерно: с Кавказа приехал, вопреки обыкновению не предупредив телеграммой. Нагрянул, что называется.

Вскоре <я> поехала в деревню на свадьбу его двоюродного брата. С. А. пил исступленно и извел всех. Самодурствовал, буянил, измучил окружающих и себя. У меня уже оборвались силы. Я уходила в старую избу хоть немного полежать, но за мной сейчас же прибегали: то С. А. зовет, то с ним сладу нет. Как-то раз утром разбудил меня на рассвете, сам надел Катино платье, чулки и куда-то исчез. Я собиралась спать еще, но его все нет. Пришлось встать, пойти на поиски. Наконец на свадьбе нашла. С. А. там обнимает всех и плачет: «Умру, умру скоро. От чахотки умру». И плачет-разливается. Все на него, разинув рот, дивуются: «Сергунь, ты должен быть сильным. Ведь за тебя стыдно, как баба плачешь». Вскочил плясать, да через минуту опять давай плакать. Потом пошли с гармошкой по деревне. С. А. впереди всех, пляшет (вдруг окреп), а за ним девки, а позади парни с гармонистом. Красив он в этот момент был, как сказочный Пан. Вся его удаль вдруг проснулась. Несмотря на грязь и холод (а он был в Катиных чулках, сандалии спадали с ног, и мать на ходу то один, то другой сандалий подвязывала), ему никак нельзя было устоять на одном месте, хоть на одной ноге, да пляшет.

Потом пошел к попу Клавдию (его товарищ детства)[47]47
  Клавдий Петрович Воронцов (1898–1962).


[Закрыть]
– навещать. Тот лежал, как говорили, при смерти. Пришел, всех перетревожил, всех напугал своим заявлением: «умру, умру». Наконец увели его оттуда. «Пойдем, пойдем в кашинский сад, я тебе все покажу», – и в том же костюме, ряженый, понесся в сад. Перед тем был дождь, было слякотно и очень холодно, только что немного прояснилось. Вдруг С. А. увидел Оку. «Пойдем купаться», – и бегом с горы к Оке. Я в отчаянии: ведь у него чахотка. Выкупаться сейчас – это значит конец, наверняка. Вбежали на паром, а с того берега лошадей перевозят. «Поедем на хутор, хочешь, верхом поедем? – спрашивает С. А. – Я тебе все там покажу». Что он хотел мне показать в кашинском саду и на хуторе, я до сих пор не знаю. Вероятно, свою молодость. Взяли лошадей. Я пустила галопом; оглядываюсь: С. А. трусит на своей лошади, и видно, удовольствие это небольшое. Подождала. «Знаешь, на ней очень больно ехать». Предложила поймать из табуна другую, но он не сумел поймать. Наконец встретили конюха на оседланной лошади, забрали у него и поехали. Но через пять минут С. А. слезает, чтобы напиться воды, а потом вдруг ложится на землю: ему худо стало, от тряски очевидно. Попросил, чтобы я сошла с лошади к нему, и лег ко мне на колени головой. Начался дождь, земля совершенно сырая, С. А. почти не одет. Я чувствую, что беда. Начинаю подзадоривать его: «Ну, скис как баба, вставай и сейчас же садись на лошадь, как не стыдно». С. А. открывает глаза и вдруг с такой обидой и болью, как будто я невесть что сказала: «И ты, и ты ничего не понимаешь. Не надо, не буду на твоих коленях. Вот она, родная, все поймет», – и ложится головой на землю, мокрую и холодную. Я отвязываю свою лошадь и во всю мочь мчусь к пастухам: «Слушайте, там Серега Есенин свалился с лошади, с сердцем припадок. Давайте телегу, довезти его домой». Хотя бы один шевельнулся. «Да я ж вам заплачу, давайте только телегу». Начинают двигаться, но нехотя: «А ты деньги сейчас давай, а то, ну потом не заплотишь». Поняла, отчего и за что С. А. презирал этих самых крестьян. Почему говорил, что «это все г… Им только давай деньги, а так они на весь мир плюют». Обругала их от души «сволочами» и еще как-то. Тогда зашевелились. Обещали сейчас приехать. Поскакала туда, где остался С. А. Подъезжаю – ни его, ни лошади. Мчусь дальше по дороге – едет мой С. А. шажком, ногами побалтывает. «Ты куда?» – «Домой». – «Да дом-то в другой стороне». Повернул обратно и потом уже шагом благополучно добрались до парома. Во всей этой истории, кроме ужаса за С. А. с его чахоткой, всплыло осознание того, как С. А. отвык от деревни – ни верхом ехать, ни лошадь из табуна поймать не может, и какой он чужой своим деревенским. Так, любопытство к его выходкам, и больше ничего.

Вернулись в избу. С. А. забрался на постель, я около него прилегла, и меня трясучка схватила. Под дождем я насквозь промокла и наволновалась. С. А., как маленький, умоляет меня: «Ну перестань, не надо, перестань же дрожать». Когда это не помогло, он вдруг завопил матери: «Мать, разотри ее скорей, разотри». Потом схватился за голову и убежал к печке, чтобы не видеть, продолжая вопить: «Мать, да разотри ж ее скорее, слышишь, она умрет сейчас». Я забралась на печку, чтобы ему не видно было меня. С. А. и все остальные (Муран, Сахаров, Наседкин) сели закусить перед дорогой. Старики и гости стали опять пробирать С. А. за его дикие выходки. Я с печки еще подбавила: «Купеческого сынка или помещика-самодура изображаешь». С. А. обернулся и замахнулся на меня тарелкой. Но, как всегда, увидев, что я не испугалась, успокоился и запустил только куском хлеба с этой тарелки. Кончили закусывать. Зовет меня ехать. Но я отказалась: я приеду потом. С. А. обиделся, но все же, уходя и попрощавшись со всеми, подошел к печке: «Ну, иди, дура, поцелую тебя». Уехали.

Прошло четыре дня. Вхожу в 7 час. утра (в субботу, 13 июня) на Никитскую, со мной приехал его двоюродный брат Илья. Меня встречают искаженные лица Оли (наша прислуга) и Надежды Дмитриевны (соседка по квартире). «В комнату можно? Сергей спит?» – «Да». В коридоре нет ни одного чемодана С. А. Открываю дверь: в комнате никого. Чистота и порядок. Постель прибрана. И вместе с тем какая-то опустошенность.

Оказывается, по рассказам Оли и Н<адежды> Д<митриевны>, приехали из Константинова какие-то странные, как заговорщики. День или два шушукали<сь>, замолкая при Оле. Донеслись до нее только слова Наседкина: «Значит, надо скорей бежать отсюда». Ночью С. А. разбудил Олю укладывать его вещи. Получив отказ, сложили сами и утром, в 8 ч., взяли подводу и перевезли все к Наседкину. Потом оказалось, что С. А. рассказали, будто бы я изменяла ему со всеми его друзьями, как, напр<имер>, с Ионовым. Рассчитано было прекрасно. Вероятно, план исходил от Сахарова.

В отношении Сахарова к С. А. было много непонятного. Много от Сальери. Он любил, и он же всеми мерами топил С. А. Совершенно не считаясь с тем, что для С. А. было пагубно. В чем дело, точно определить не умею, но отдельные факты помню так же, как помню всегдашний непреодолимый страх за С. А., когда на горизонте появлялся Сахаров. Страх был тем сильнее, что во мне против Сахарова отчетливых доводов не было. Он как будто не мог быть отнесен к числу нахлебников, он неглуп, а благодаря огромной, изумительной хитрости даже кажется умным, любит и чувствует литературу, язык. От С. А. слышала раньше только хорошее о Сахарове. И все же всегда при появлении Сахарова замирало сердце. Объясняла <это> себе тем, что Сахаров, как и другие, тянет С. А. пить, а он, как никто, умел всегда вытянуть Е. куда-нибудь в пивную или в ресторан.

Фактов же было немного.

Первый: в 1923 г. <Есенин> едет в Питер к Клюеву. Не успел достать денег, в последнюю минуту занял 20 или 30 руб. у Александра (швейцара в «Стойле»). Сахаров сказал, что билеты он сам всем купит (ехали: С. А., Сахаров, Аксельрод и Приблудный). Я, Аня, С. А. и Приблудный приезжаем на вокзал. Билеты через кого-то нам передали. Оказывается, жесткий вагон и место не спальное. «А где же Сашка?» – спрашивает С. А. Я и Аня, уже поняв, в чем дело, стараемся отвлечь мысли Е., чтобы он хотя бы сейчас не понял, в чем дело. А дело вот в чем: Сашка предпочел ехать в мягком, и, поскольку у С. А. в тот момент не было денег, ему предоставили жесткие места. С. А. все же понял. Стали убеждать: Сахаров, мол, себе купил раньше билет, а потом докупал для Е., когда уже не было мягких мест. Но С. А. с его болезненной подозрительностью и недоверием уже невозможно было разубедить. Надо было знать С. А. (а Сахаров знал его, быть может, лучше нас, так что это была не случайная оплошность, не случайное невнимание), чтобы понять, что это было огромным унижением, тем более когда это делает тот, кого С. А. считает другом. Не то важно, что жесткий вагон, а важно, что спекулянт Сахаров, пользуясь отсутствием денег, удостаивает Есенина, знающего себе цену, знающего, что Сахаров по сравнению с ним моль, билета в жестком вагоне. Такие вещи С. А. всегда замечал. Удар был очень силен. С. А., поняв это, не мог даже продолжать разговаривать вообще. Зато я и Аня не выдержали и изругали Сахарова, как умели. Было ясно, что если не хватало денег на все мягкие места, то Сахарову следовало бы ехать вместе с С. А. в жестком. Это первый факт.

Надо сказать, что Сахаров вообще любит блага жизни и всякие удобства. С другой стороны, он всегда по-злому завидовал С. А. в его славе, в его таланте и никогда не мог простить ему это. Поэтому трудно сказать, чем был вызван этот поступок: исключительным себялюбием или хуже – желанием унизить С. А., уколоть его по больному месту.

Второй: после заграницы С. А. почувствовал в моем отношении к нему что-то такое, чего не было в отношении друзей: что для меня есть ценности выше моего собственного благополучия. Носился он со мной тогда и представлял меня не иначе как: «Вот познакомьтесь – это большой человек». Или: «Она – настоящая» и т. п. Поразило его, что мое личное отношение к нему не мешало быть другом; первое я почти всегда умела спрятать, подчинить второму. И поверил мне совсем. «Другом» же представил меня и Сахарову. Сахаров, очевидно, тогда уже решил, что лучше отстранить меня. До сих пор он себя считал единственным другом.

Помню, осенней ночью шли мы по Тверской к Александровскому вокзалу. Так как С. А. тянул нас в ночную чайную, то, естественно, разговор зашел о болезни С. А. (Есенин и Вержбицкий шли впереди.) Это был период, когда С. А. был на краю, когда он иногда сам говорил, что теперь уже ничто не поможет, и когда он тут же просил помочь выкарабкаться из этого состояния и помочь кончить с Дункан. Говорил, что если я и Аня его бросим, то тогда некому помочь и тогда ему будет конец.

Из какого-то разговора раньше я поняла враждебность Сахарова ко мне. Решила, что думает: «Для себя, мол, цепляется и борется за Е., рассчитывая вылечить и удержать потом около себя». Надо было рассеять это и как-нибудь дать ему понять или почувствовать, что это не так. Заговорила о С. А., о том, что он гибнет и я не знаю, чем его спасти и остановить. «Хоть бы женщина такая встретилась, чтобы закрутила ему голову как следует, подчинила его себе, может быть, это его спасет», – добавила я, чтобы Сахаров понял, насколько мне лично ничего не надо. И вдруг Сахаров стал пространно объяснять, что женщине тут нечего встревать, что С. А. безумно любит Дункан, незачем его уводить оттуда, все равно он к ней вернется. Сейчас он от нее уходит потому, что его натура такова: ломать свою и ее жизнь. Только вернувшись к Дункан, С. А. успокоится. И пьет он сейчас из-за любви к Дункан.

В таких сложных ситуациях я тогда была очень наивна, пряма и доверчива. Если это говорит лучший друг Е., знающий его и вообще умный, то не ошибаюсь ли я, вмешиваясь в историю с Дункан? Не приношу ли я своей прямотой и своими заботами вред Е.? Быть может, этим я больше расшатываю его нервы. И не смешно ли с моей стороны вмешиваться в такие сложные отношения и воевать с мельницами? Мне для С. А. ничего не было жаль, но донкихотствовать я не имела ни малейшего намерения. Вот мысли, которые всплыли после разговора с Сахаровым. Несколько дней я обдумывала, не уйти ли, предоставив Е. воле волн.

Через несколько дней я с С. А. всю ночь разговаривала. Говорили на самые серьезные темы. Я стала спрашивать о Дункан, какая она, кто и т. д. Он много рассказывал о ней, рассказывал, как она начинала свою карьеру, как ей пришлось пробивать дорогу. Говорил также о своем отношении <к ней>: «Была страсть, и большая страсть, целый год это продолжалось, а потом все прошло – и ничего не осталось, ничего нет. Когда страсть была, ничего не видел, а теперь… боже мой, какой же я был слепой. Где были мои глаза? Это, верно, всегда так слепнут». Рассказывал, какие отношения были. Потом говорил про скандалы, как он обозлился, хотел избавиться от нее и как однажды он разбил зеркало, а она позвала полицию. «Это с тех пор пьяным мне кажется, что меня преследуют. Это она так напугала». Рассказывал, как он убегал от нее. Не мог без дрожи вспоминать, как она поместила его в «сумасшедший дом», где к нему никого не пускали, а она приходила на ночь. Этого «сумасшедшего дома» он не мог ей забыть. «Я там в самом деле чуть с ума не сошел. Вы, Галя, не знаете, это ведь ужас, когда кругом сумасшедшие. Один больной все время кричал, а другой все время повторял одни и те же фразы. Я думал, что я сам сойду с ума». Я пробовала объяснить, что она, очевидно, растерялась и сам он довел ее до такого поступка. «Да, она меня очень любила, и я знаю – любит. А какая она нежная была со мной, как мать. Она говорила, что я похож на ее погибшего сына. В ней вообще очень много нежности».

Во время этого разговора я решила спросить, любит ли он Дункан теперь. Может быть, он сам себя обманывает, а на самом деле мучится из-за нее. Надо сказать, что, когда мы бывали вдвоем, мы почти всегда умели по-хорошему и честно говорить правду. В такие минуты С. А. не мог врать. Бывало, задашь какой-либо вопрос, на который ему не хочется отвечать. При других он соврет не запнувшись. Разговаривая вот так, вдвоем, единственное, что он мог сделать, это смущенно и упрямо замотать головой и заявить: «Ну, нет. Этого я вам не скажу». Но врать не станет. У нас было какое-то внутреннее условие в таких случаях говорить совершенно правдиво и честно. Вот и сейчас помню, как после вопроса: «Сергей Александрович, слушайте, скажите по-честному, не так ли это?» – он или сразу прямо ответит, или задумается. И, глядя на него, видишь по глазам, что он сам внутрь себя смотрит, и разбирает, и прислушивается к себе и к вопросу, а потом, чуть вскинув голову (узнал, понял), прямо глядя в глаза, ответит. И я ни разу не помню, что<бы> на такой серьезно заданный вопрос он солгал. Знаю также: слегка нагнув голову и вслушиваясь, он иногда слушал собеседника, когда не мог понять, куда тот гнет, не мог схватить, к чему ведет разговор, и, поняв иногда на полуслове, вскидывал головой и дальше, случалось, уже не слушал совсем – главное понял.

Когда я сказала, что, быть может, он, сам того не понимая, любит Дункан и, быть может, оттого так мучается, что ему в таком случае не надо порывать с ней, он твердо, прямо и отчетливо сказал: «Нет, это вовсе не так. Там для меня конец. Совсем конец. К Дункан уже ничего нет и не может быть». Повторил опять: «Да, страсть была, но все прошло. Пусто, понимаете, совсем пусто». Я рассказала ему все свои сомнения. «Галя, поймите же, что вам я верю и вам не стану лгать. Ничего там нет для меня. И спасаться оттуда надо, а не толкать меня обратно».

После этого разговора я поняла (не зная тогда мотивов), что Сахаров меня провоцировал.

Третий факт, вскоре после второго. Когда С. А. переехал ко мне, ключи от всех рукописей и вообще от всех вещей <он> дал мне, так как сам терял эти ключи, раздавая рукописи и фотографии, а что не раздавал, то у него тащили сами. Он же замечал пропажу, ворчал, ругался, но беречь, хранить и требовать обратно не умел. Насчет рукописей, писем и пр<очего> сказал, чтобы по мере накопления все ненужное в данный момент передавать на хранение Сашке (Сахарову). «У него мой архив, у него много в Питере хранится. Я ему все отдаю». С Сашкой он считался, как ни с кем из друзей, верил ему и его мнению. Вскоре, отобрав все, что можно было сдать в «архив», я отдала Сахарову. Но когда я хотела это сделать в следующий раз, С. А. сказал, что больше Сахарову ничего не давать и, наоборот, от Сашки надо все забрать и привезти сюда. Надо сказать, что в отношении стихов и рукописей распоряжения Е. были для меня законом. Я могла возражать ему, стараясь объяснить ту или иную ошибку, но если С. А. не соглашался с возражениями, то я всегда подчинялась и исполняла его распоряжения. Я считала, что он – хозяин такого дарования – вправе распоряжаться полновластно своими стихами и рукописями (я не говорю о последних месяцах, когда он за многое, даже за рукописи, уже не мог отвечать). Первое время моего знакомства, когда в только что написанных стихах я видела те или иные недочеты, я, правда, всегда говорила об этом, но сначала всегда приходилось преодолевать какую-то робость; вообще в эту область я вмешивалась очень осторожно. И С. А. привык прислушиваться к таким очень робким замечаниям и научился выпытывать у меня, что же именно мне не нравится. Почти всегда считался с такими замечаниями. Я всегда знала, что если духовно я лучше С. А., тверже, прямее и смелее его, то в человеческих отношениях я больше вижу, чем он, который, при всей его дьявольской хитрости, в сто раз наивнее меня. Поэтому во мне никогда не было почтительного преклонения перед ним как перед человеком (я не говорю о внешней уступчивости – считаться в этом плане, да еще при его состоянии, было бы мелочностью). Во всем остальном <я> чувствовала себя вполне равной ему, но в области творчества я знала, что он стоит на другом конце лестницы. Правда, позже поняла, что теоретическое незнание этой области у меня покрывалось чутьем, и поэтому впоследствии вносила поправки куда смелее.

Ну, так вот, и здесь, хотя было бы удобнее сдавать все Сахарову, так как у нас приходилось хранить в чемодане, спорить не стала, указав только, что Сашка ведь очень обидится.

Кажется (в той суете, в которой мы тогда жили, трудно все точно запомнить), Сашка спрашивал про рукописи. Но я к этому времени уже научилась хитрить и под разными предлогами уклонилась от прямого ответа. Впоследствии пришлось настаивать, чтобы С. А. рукописи взял у Сахарова, так как они хранились даже незапертыми.

Четвертый случай. С. А. был на Кавказе. Встретилась на улице с Сахаровым, тот спрашивал про С. А.: как живет, пишет ли стихи и пр<очее>. Предложила зайти как-нибудь ко мне – покажу. Вскоре пришел, сначала веселый и приветливый. Прочитав стихи, которые ему очень понравились, он как-то померк. Посидел, поскулил на жизнь вообще и на то, что Сергей свинья, ему ни слова не написал, и очень скоро ушел. Приехал С. А. Сахаров ему говорит, что вот, мол, такой-сякой, сколько времени о тебе известий не было. С. А., не поняв, ответил: «Так ты б зашел бы сюда (разговор был у нас на Никитской). Здесь всегда все обо мне знают». Сахаров опять насупился и пробормотал что-то вроде: «Здесь-то здесь, а я ничего не знал». К этому времени он уже определенно невзлюбил меня. Когда С. А. начинал говорить обо мне как о друге и пр., Сахаров всегда иронически улыбался и молчал. Я тогда не задумывалась об отношении ко мне его приятелей, не приходило в голову как-то завоевывать их расположение к себе. Для меня было важно мое хорошее отношение к С. А., которое, как это редко в жизни бывает, было даже на деле доказано. Я сама к Сахарову относилась хорошо и, несмотря на тревогу за С. А., радовалась появлению Сахарова. Он, с присущим ему юмором, всегда вносил оживление.

Пятый. В деревне, на Троицу 1925 г., куда мы ездили на свадьбу двоюродного бpaтa E., после бесчисленных диких выходок Е., находившегося все эти дни в невменяемом состоянии (его первый раз в жизни видела таким самодуром, ни с кем и ни с чем в жизни не считающимся, совершенно распоясавшимся), я, Сахаров и Наседкин стали пробирать и отчитывать С. А. Я их раньше уговорила отругать его как следует. Обычно бывало так, что за его спиной возмущались его выходками, а при нем только посмеивались, невольно поощряя его. Я знала, что осуждение тех, кого он считал друзьями, и особенно мужчин, произведет на него большее впечатление, нежели моя проборка. <Мы> ругались за издевательство над стариками, за то, что он всех заставляет жить только своей особой и пр<очее>. С. А., почти протрезвевший, был смущен, стал оправдывать<ся>. Тогда Наседкин, налив стаканы, заявляет: «Ну, будет, кончено, давайте выпьем за лучшего друга Сергея». Все берут стаканы, и я тоже, предполагая, что тост за Сахарова. Каким-то образом выясняется, что это за меня. Я невольно взглянула на Сахарова – у него передернулось лицо. Спас положение С. А., с обычной именно в таких случаях <проницательностью> понявший, что для Сашки это слишком. В его присутствии назвать лучшим другом кого-либо другого, да вдобавок еще женщину… «Нет, мой лучший друг – Сашка, он мой старый друг, и я пью за него».

Пустяк, ерунда. Но из этой ерунды выросла нелепая и доконавшая (С. А. весной 1925 г. был опять в очень тяжелом состоянии) его трагедия, вернее, трагикомедия. Начало сахаровского замысла вытекало отсюда. Остальное зависело от его хитрости, изворотливости и от знания слабых струн С. А. Сахаров был ревнив и завистлив, как обыкновенная маленькая женщина. Пока он был единственным (тщеславие ли, корысть ли к рукописному наследству или только чистая ревность – не знаю) – он мог оберегать Е. Но если С. А. <находился> на попечении кого-либо другого, Сахаров делал все, чтобы это попечение обанкротить. Он даже говорил, что в бытность в Питере он прекрасно сдерживал С. А., тот не пил и был совершенно здоровым. В Москве же Сахаров всегда возвращался с С. А. пьяным. Об отношении Сахарова я писала С. А., но не знаю, преувеличено ли там что-либо моей тревогой за него. Я и сейчас думаю, что все это правда.

Исключительная нежность, любовь и восхищение были у С. А. к беспризорникам.

Это запечатлелось в стихотворении «Русь бесприютная».

Характерный штрих. Идем утром по Тверской. Около Гнездниковского 8–10 беспризорников воюют с Москвой. Остановили мотоциклетку. В какую-то «барыню», катившую на лихаче, запустили комом грязи. Остановили за колеса извозчика, задержав таким образом автомобиль. Прохожие от них шарахают<ся>, торговки в панике, милиционер беспомощно гоняется за ними, но он один, а их много. «Смотрите, смотрите, – с радостными глазами кричит С. А., – да они все движение на Тверской остановили и никого не боятся. Вот это сила. Вырастут – попробуйте справиться с ними. Посмотрите на них: в лохмотьях, грязные, а все останавливают и опрокидывают на дороге. Да это ж государство в государстве, а ваш Маркс о них не писал». И целый день всем рассказывал об этом государстве в государстве.

– Галя, приезжайте на Николаевский вокзал.

– Зачем?

– Я уезжаю.

– Уезжаете? Куда?

– Ну это… Приезжайте. Соня приедет.

– Знаете, я не люблю таких проводов.

– Мне нужно многое сказать вам.

– Можно было заехать ко мне.

– Ах… Ну, тогда всего вам хорошего.

– Вы сердитесь? Не сердитесь, когда-нибудь вы поймете.

– Ничего. Вы поймете тоже. Всего хорошего.

– Всего хорошего.

2/XI-25. 8 ч. вечера.

Причины:

1. Болезнь. Такое состояние, когда временами мутнеет в голове и все кажется конченым и беспросветным.

2. Полное одиночество – ни сестер (Катя была потеряна для него, а Шура ребенок), ни родителей (они ему чужие), ни жены (много женщин, и у них или своя жизнь, или неинтересны ему), ни друзей, ни (а это очень важно было Сергею) детей (они были не с ним).

3. Оторванность от жизни страны – только пилигрим, а не участник ее.

4. Житейские тяготы. Нужна квартира, ее нет. Нужны деньги – из-за них приходится мыкаться по редакциям. И при этом со всех сторон долги и со всех сторон требуют и требуются деньги: старикам, сестрам, Толстой; наконец, в это же время З<инаида> Н<иколаевна> потребовала на Танечку сразу 1000 рублей. А деньги в Госиздате приближались к концу; за 7 месяцев были уже получены, оставалось еще 4–5 месяцев. А дальше? Опять мытарства по журналам из-за построчного гонорара? Ведь в Госиздат продано все. Никаких книг больше он в течение 2 лет издавать не мог. А прожить на гонорар за новые вещи было трудно, да и вещей этих не было.

И тут же – некуда голову прислонить. Толстую не любил, презирал и, убедившись в этом, разошелся; своего дома нет. Жить по знакомым с его состоянием он не мог. И в конечном итоге – некуда деться.

Сел, подытожил, что ждет в будущем и ради чего можно принять это? Ради стихов, ради того, чтобы дать больше, чем дано. А дал не то, что мог бы дать, об этом он сам сказал («Русь уходящая»). Наверстать и исправить в сложившихся условиях казалось невозможным. Не пить, при той жуткой опустошенности, не мог. Не было ни одной зацепки. И в этот момент инстинкт жизни уступил место воле к избавлению и покою.

Что ж, если целью были: слава, богатство и счастье, а это оказалось пустым делом, зачем тянуть дальше?

И вместе с тем – пройди эта ночь, быть может, несколько раз такие ночи могли повториться, но пройди они мимо, не останься он один, он мог бы еще прожить и выбраться из омута. Через 1–2 года он бы перебесился, успокоился, простившись с молодостью, как-то перебродив за эти 1–2 года, мог бы найти другие ценности в жизни.

Несомненно, мысли о конце у него не раз бывали. Взять хотя бы стихотворение:

 
Ну целуй меня, целуй,
 
 
Не в ладу с холодной волей
Кипяток сердечных струй.
 

Но было и другое:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю