Текст книги "Есенин глазами женщин"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
Поздняя осень двадцать первого. Снова мы вдвоем в большой комнате на Богословском. Стол отодвинут от диванчика – Сергей простужен – к началу комнаты, подальше от окна. За столом и сидим, попивая стынущий чай.
Не помню сейчас, чем был подсказан мой вопрос:
– А сами вы считаете себя гением?
Сергей обдумывает ответ. Я мысленно делаю вывод: раз не спешит отрицать, значит, считает! И услышала:
– Вы что же, меня вовсе за круглого дурака почитаете? «Гений ли» – ведь это только время может показать!
Но выходит все же согласно моим невысказанным словам: примеривается к мысли о своей гениальности.
А как рассудило время, не мне определять.
ПьедесталОсень двадцать первого. Большой литературный вечер – смотр новейшей поэзии – в Политехническом. Устроитель – Долидзе. Ведет программу Валерий Брюсов. После его обстоятельного и скучного («гимназического») доклада о современных направлениях в поэзии выступают поэты: подряд от каждой школы и группировки. Вот отчитали свое ряд имажинистов и молодых «имажинят». Брюсов оглашает, что объявленные в афише Есенин и Мариенгоф выступать не будут. В зале шум. Мне и сейчас непонятно, какими силами удалось Валерию Яковлевичу унять волнение. Вечер кое-как продвигается. «Чижики чирикают и лирики лирикают»[17]17
По эпиграмме Абрама Арго на «Литературный особняк»:
«Чижики чирикают у господа в саду его,
Лирики лирикают под крылышком Адуева». – Н. В.
[Закрыть]. Новое объявление: отказался читать и Маяковский!
Тут уже в зале просто буря. Между тем публика (в основном рабочая и студенческая молодежь) усмотрела пробирающуюся сквозь ряды пару: Сергей Есенин и Анатолий Мариенгоф. А затем и атлетическую фигуру Маяковского. Крики приветствий и возмущения… Когда страсти доведены до белого накала, на эстраду, сдавшись первым, вступает Маяковский. Он это проделывает с выразительной театральностью того времени («эстрадный период поэзии» – установят годы спустя литературоведы). Правой рукой поэт выдвигает к середине (и на край) эстрады стол президиума; левой, ухватив снизу за одну ножку, водружает на него стол поменьше. На этот взгромождает кафедру. Теми же скупыми и сильными движениями мгновенно сооружены из малых столиков и скамей ступени «лестницы». Оценив одобрительным взглядом свою работу, мастер – сам себе памятник – по этим ступеням, ни на одну не ступив двумя ногами, всходит на пьедестал.
Нет, стихи он не читает (или что-то прочел, но я не запомнила?). Громит псевдоновую дряхленькую поэзию, молчащую на требования дня. Укоры свои он относит и к поэтам Пролеткульта, и «Кузницы». Более обстоятельно оспаривает основы имажинизма. И, бросив Есенину вызов опровергнуть, тем же шагом командора под гром рукоплесканий сходит с трибуны. Что и говорить – театрально! Прямо по-мейерхольдовски. Я с тревогой жду: как теперь «перекроет» соперника Есенин? И перекрыл!
На этот уже изрядно расшатанный пьедестал Есенин не взошел, нет. Широко, точно крылья, распахнув руки, еле касаясь ногой ступеней, он вспорхнул на него вполмига. Так с арены взлетает цирковой наездник на скачущего по кругу коня и, стоя в наклон, несется на нем. Кажется, даже Брюсова оставила его хозяйская невозмутимость. Он слушает не без интереса. Споры, доводы… Однако вернее доводов убеждают – и остаются в памяти – вот такие внешние, чисто эстрадные приемы.
Бялик в СОПОБялик в Москве!
Лика Стырская[18]18
Елизавета Стырская, поэтесса из Одессы, жена Эмиля Кроткого.
[Закрыть] подает его как именинный пирог. Знакомит со мной, усаживает меня за их стол в СОПО, в первом зале. Что-то не клюет, хотя она чуть не каждого настойчиво зазывает знакомиться. Кто стесняется, а кто… прочно забыл о еврейском поэте, чей взлет – в двенадцатом году? – так пламенно приветствовал Горький! Сижу как на иголках, выжимаю из себя, что бы еще сказать, о чем спросить? Мне Бялика мучительно жаль. Я высоко чту его как поэта, кое-что знаю наизусть и на еврейском языке, и на русском (в переводе Владимира Жаботинского). Мне представляется глубокой трагедией: пишет поэт на отмирающем языке. Кто теперь в России, после революции, учит мальчиков читать Библию в подлиннике? Уже не говорю о девочках – тех и раньше мало кто учил! Меня учили… недолго… Ну уже и я училась по другой системе произношения с «правильными» ударениями. Читаю – и мысленно передвигаю «на должное место» ударения – иначе стих не стоит. А в еврейских колониях в Палестине укоренилась так называемая «сефардская» (т. е. испанская) система, где не только ударения другие – весь звуковой строй смещен по сравнению с «ашкенази» (немецкой системой). Овидий жаловался, что он в своем изгнании похож на «мима, играющего в темноте». Не ждала ли и Бялика та же судьба?
Итак, сижу я, терзаюсь желанием расспросить Бялика, как он мыслит дальше писать, для какого читателя, на каком языке… Но стыжусь, как стыдилась бы затронуть больное место человека. И тут Стырской удалось залучить к нашему столику Есенина. Церемонно представляет их – мол, знакомьтесь и оцените друг друга. Но… блин вышел комом.
Не приподнявшись со стула, Бялик через стол протягивает руку стоящему перед ним Есенину и произносит медленно, как будто на чужом полузнакомом языке:
– Приятно видеть молодого человека.
Сергей учтиво и холодно, с полупоклоном, скрывая, как мне показалось, усмешку:
– Приятно видеть пожилого человека.
И сразу же отвернулся, отошел во второй зал, взглядом приглашая и меня последовать за ним. В обиде за Бялика я остаюсь с ним и Стырской до прихода ее мужа, Эммануила Германа (Эмиль Кроткий тож).
Потом объясняюсь с Сергеем, укоряю – ведь как-никак Бялик у нас гость, у москвичей… Сергей сердито отводит мой укор:
– А сам он? Больше ничего не хочет во мне видеть – только то, что я молод?
Знаю давно: Есенин бывает порою как-то странно, настороженно обидчив. И все же я удивлена его ответом. Мне тогда не пришло на ум, что здесь к обиде примешалась, может быть, и неосознанная ревность – нет, не из-за меня, а вообще к тому значению, какое его, Сергея, личные друзья – и Стырская, и Эмиль, и я – придают появлению среди нас приезжего поэта. Признанного поэта, венчанного славой. Превознесенного Максимом Горьким!
С КоненковымДолидзе, устроитель вечеров поэзии, подошел ко мне в Кафе поэтов, спрашивает:
– Почему ваше имя не проставляют в афишах? Публика вас так хорошо принимает… Вы от какой группы могли бы читать?
Я числюсь имажинисткой – часто читаю в «Стойле Пегаса». И объявляют меня там всегда как «поэтессу-имажинистку». А почему нет меня на афишах, сама не понимаю.
И вот ответ: мы с Сусанной, видите ли, «исключены», хотя об этом до нашего сведения не доведено. Да и в сборниках имажинистов наши стихи хоть и были будто бы отобраны и приняты всей редакцией, а по выходе оказываются опущены – нет нас и не было!
Жалуюсь на это дело Грузинову и слышу в ответ:
– А еще слывете умницей! Неужто не понимаете, кто снимает ваши стихи из набора?
Вот как! Есенин! Имя не названо, но я и так поняла. Прихожу к нему – нет, не на дом, а в книжную лавку – и объявляю очередной разрыв. «Никаких извинений! Этого не прощу! Эту фальшь!» Действительно, размолвка затянулась надолго, я не ухватилась, как бывало раньше, за первую же попытку Сергея наладить отношения. И вот впервые почин к примирению исходит от меня. А сказать точнее – от Сергея Тимофеевича Коненкова.
Ноябрь двадцать первого. Я сижу с друзьями в «Стойле Пегаса». Ужинаем. Входит рослый, плотный человек с густой, длинной черной бородой – ни дать ни взять Стенька Разин. Я сразу узнала его: скульптор Коненков. Я много раз видела его на его же выставках, в его студии на Пресне. Была я там последний раз весной восемнадцатого года. Мой старший брат спросил тогда, указывая на огромную под потолок статую – на знаменитого коненковского Паганини: «А во что вы оценили этого вашего мальчика?» – Скульптор бросил небрежно: «В семьдесят тысяч!..» Сумма по тем временам огромная. И добавил – так как деньги дешевели со дня на день: – Золотом, конечно.
А брат в тон, и этак небрежно, точно в гастрономе: «Заверните!»
На меня Сергей Тимофеевич в тот раз и не глянул, хотя недели за две до того целую лекцию мне прочитал о том, как греки подкрашивали свои мраморные статуи, и боги были у них вовсе не пустоглазые. Что не узнал – естественно: станет он обращать внимание на девчонку лет тринадцати, какой я выглядела тогда, изрядно похудевшая от недоедания… А на ответ брата – «заверните» – весело усмехнулся.
Кто-то подходит ко мне:
– Надя, вы вроде бы знаете по-английски?
– Знаю, да не слишком. Читаю, но не говорю.
– Ну, хоть как-нибудь. Тут иностранные журналисты хотят о чем-то расспросить Коненкова.
Пересаживаюсь за стол «великого» – он и сейчас явно меня не признал. С английским справилась лучше, чем ожидала. Коненков не хочет меня отпускать, даже предлагает поехать с ним в Америку в роли его переводчицы. Я отклоняю незаслуженную честь. Да и чем кончится?.. За борт, в набежавшую волну? Общий смех.
– А хотите, познакомлю вас с Сергеем Есениным? Мы вот с приятелем едем к нему сейчас (имени приятеля он мне не назвал).
Я ухватилась за предложение – забавный получится розыгрыш!
Еще в кафе я объясняю Коненкову, что издавна с ним знакома, даром, что он упорно меня не узнавал. Два года кряду я по два-три раза навещала его выставки в студии. И он со мной не раз беседовал!
– Да не может быть! Это при моей-то памяти на лица, да чтоб я не запомнил такую девушку!
– А вот и не запомнили!
(Замечу в скобках: как-то на мой вопрос, изменчивое ли у меня лицо, Есенин ответил: «Лицо у вас сильно меняется в зависимости от волос, как вы их зачешете».)
Итак, едем на извозчике в Богословский переулок.
Коненков начинает меня представлять поэту, мол, замечательная девушка, а по-английски так и чешет!..
Но Есенин сразу заграбастал меня:
– Ну, молодец, отбросила обиду!
На этом, однако, розыгрыш не остановился. Что было далее, я вспоминаю сейчас со стыдом. Уж я ль не чтила создателя Паганини! И все же позволила себе и дальше подшучивать над ним. Видно, прав Матвей Ройзман, указывая, что в те годы все мы – а Сергей особенно – любили всякого рода розыгрыши.
Располагаемся в большой длинной комнате – не в той квадратной, где Есенин принимал меня и Женю Лившиц, когда я первый раз пришла к нему… Меня Сергей властно усадил с собою рядом на узком диванчике. Продолговатый стол. Напротив нас – Коненков с другом. Здесь же приютившийся у Есенина Ваня Старцев (так его все называют), кто-то еще… Вино, кое-какая снедь – хотя мы уже заложили фундамент в «Стойле». От вина отказываюсь, хватит с меня выпитого в кафе. Коненков узнает, что его «переводчица» занимается не только языками, но еще и поэтесса. И поучает: женщинам стихи писать ни к чему! «Вот он (тычет пальцем в Есенина) – он и за себя, и за вас все выразит! А женщины писать не должны!»
Вот оно как! Женские стихи заранее осуждены! Нет Анны Ахматовой, не было великой Сапфо!
– А вы все-таки прочтите ему свои стихи, – вступается за меня Есенин. – Ты послушай – она хорошо пишет. И не по-женски!
(Ох, эта сомнительная похвала!)
Начинаю:
– Посвящается Рюрику Ивневу.
– Ивневу? Ивневу не надо посвящать! – перебивает, вскипев, Коненков.
– Знаю, все знаю, но что поделаешь… сердцу не прикажешь.
– Он же… – и смолкает на полуслове.
– А вот я, бедная девочка, посвятила стихи Рюрику Ивневу!
И читаю:
Не пленяйся бранной славой,
О, красавец молодой,
Не кидайся в бой кровавый…
И так далее.
– Скажете, не стоило писать?
Отзыв Коненкова снисходителен. Да, очень мило, но все же… не надо вам писать: Сергей и свое, и ваше выразит лучше.
Я, конечно же, понимала, что прибегаю к запретному приему: одно и то же для разного времени звучит по-разному… Но слишком велик был соблазн немножко отомстить за отказ женщинам в праве на творчество – да и за это упорное «неузнавание». Я сразу-то не учла, что выгляжу по-щенячьи, что и три года назад, и теперь я ему показалась моложе своих «совершенных лет»… Однако эффектную концовку Есенин мне скомкал, я готовилась закончить несколько иначе.
– А ты, Сергей Тимофеевич, Пушкина признаешь? – спросил он.
– Пушкин! Пушкин – это был Пу-у-шкин!
Есенин:
– А ведь она тебе Пушкина прочитала…
«Стенька Разин» уставил на нас растерянный взгляд. Растерянный и беззлобный. До чего же добрые у бородача глаза!
Дальше он стал меня уговаривать, чтобы я ему позировала. Без одежды.
– Отличная будет скульптура.
Смотрит на меня раздевающим глазом, но странно – меня от этого нисколько не коробит: глаз не мужчины, а художника. Уговаривает упорно:
– Не бойтесь. Я вас не обижу. Ну, хотите, вот и он (жест в сторону Есенина) будет тут же сидеть.
Смеюсь:
– Лучше уж свою жену приставьте дуэньей! Но нет, не могу: я и братьям никогда не позирую, сколько ни просят. Для меня это истинная пытка.
Что еще было в тот вечер? Пели хором: «Давай, Сергей, нашу любимую» – и затягивают народную песню. Добрый молодец… берег реки… конь… Но ни одного стиха не удержала память. У Коненкова голос густой, низкий, у Есенина высокий, чистый и чуть приглушенный; и оба поют, на мой суд, музыкально. Как никогда, я сейчас пожалела, что неспособна спеть ни одной фразы! Не так из-за неточного слуха, как от полного невладения голосом: даже читая с эстрады стихи, не знаю, как они у меня сейчас зазвучат – звонко или замогильным басом. Слух-то могла б и развить, но… мать у меня учительница музыки – ученики ходили на дом «насиловать простуженный рояль». Я сама себя наказала, как боги Фамиру-кифареда[19]19
Герой одноименной трагедии Иннокентия Анненского. – Н. В.
[Закрыть]: «Чтоб музыки не слышал и не помнил!»
Но самым важным для меня, самым памятным, было другое. Я вышла из-за стола – немного освежиться, умыть лицо ледяной водой. Сергей перехватил меня на кухне, тянется с ласками. Я отстраняюсь. И вдруг признание:
– Мы так редко вместе. В этом только твоя вина… Да и боюсь я тебя, Надя! Знаю: я могу раскачаться к тебе большою страстью!
Эти слова я привожу не ради их смысла: характерен самый оборот речи, лепка фразы.
А для начала Сергей взял с меня слово, что я не буду позировать Коненкову: ни в платье, ни без.
Слова о «большой страсти» я запомнила надолго – на всю мою жизнь. Запомнила в их точном звучании. Часто раздумывала: а почему – «боюсь»? Что его страшило? Стать рабом своей страсти? Нет, она была бы взаимной, счастливой. Вот счастья-то он и боялся! «Глупого счастья с белыми окнами в сад».
Для Пушкина, для Гёте личная жизнь, какова она есть, составляла материал их поэзии. А для Есенина… Для него поэтический замысел подчиняет и самый ход его жизни. «Глупое счастье» заранее отвергнуто, изгоняется из поэзии… и из жизни: в творчестве «запрограммировано», сказали бы сегодня, иное – и поэтому… Не позволю себе «раскачаться большою (да еще счастливой!) страстью»!
Все, как есть – история, политика, законы естества, – для Сергея Есенина подчинено требованиям его поэзии.
Галин мужНоябрь двадцать первого – или несколько позже? Вечером до начала программы в «Стойле» я зашла к Есенину. Пришлось позвонить дважды. Когда я наконец попала в коридор, мимо меня бурно пронесся молодой человек, которого мне вроде бы случалось видеть и раньше. Высокий (повыше Сергея), стройный, волосы светлые, но не яркие, лежат аккуратно; правильные черты. На общий вкус красив, но лицо незначительное – прилепила я свой ярлычок.
Сейчас он едва не сшибся со мной. Крикнул через плечо – как видно, Есенину – «Наш разговор не кончен!», что-то добавил, прозвучавшее угрозой (уже с лестничной площадки), и захлопнул с размаху дверь.
Есенин крепко стиснул обе мои ладони.
– Вы вовремя угадали прийти!
– Кто такой? – спросила я. – Чего ему надо от вас?
– Муж Гали Бениславской, – услышала я неожиданный ответ. И дальше, помолчав:
– Н-да! Точно я за нее в ответе… за их разрыв… Не спешите, куда вы? Я же рад вам не только за избавление от дурного гостя. Всегда рад, вы же знаете!
А через два-три дня Сусанна Map прибежала ко мне с очередной новостью:
– Надя! Галин муж заявился к Есенину, кидался на него – с бритвой, что ли, – норовил резануть по лицу, по глазам! А когда пришел домой, застрелился.
– Есенину пулей не грозил?
– Нет, кажется. Хотел изуродовать.
– Это очень понятно: хорошенькие мальчики не понимают, что в этом женщина умней мужчины. Нам нужно кое-что помимо красивенького личика.
Перед Сусанной я делаю вид, что встретила новость с легкостью, однако в душе содрогнулась: тревожит и то, что эта смерть должна тесней связать с Есениным Галю. Но страшней другое: что новым грузом войдет в его сознание помысел о самоубийстве. Помысел, угаданный мною с первых же дней зародившейся дружбы, когда Есенин чудился мне идущим по канату.
Мне хотелось выяснить точнее: когда «Галин муж» кидался на Сергея – в тот ли день, когда мой настойчивый звонок прогнал «дурного гостя»? Или же (что более вероятно), он приходил еще раз («наш разговор не кончен»). Выяснить тогда не удалось. А в дальнейшем Есенин, видно, твердо убедил себя и Галю, что они не в ответе за… чужие «грехи перед партийной совестью».
Грозит слепотаВрачи, по словам Есенина, любят его припугнуть: что только ему ни грозит, если не бросит пить! Давно ли он объяснял мне, что его изнутри «собаки грызут» (и мне он рисовался тем спартанским мальчиком с лисенком за пазухой). Сегодня новое: грозит слепота! Он это объясняет мне у себя в Богословском, с глазу на глаз. Говорю: я, конечно же, тебя не брошу тогда – если ты меня сам не отстранишь, – и мои глаза станут твоими глазами… Но только…
– Только – что?
– Для меня это будет запоздалым счастьем, а я не желаю строить свое счастье на твоей беде.
Нет, разговор этот нечто вроде внутреннего монолога в фильме. На деле я стараюсь успокоить Сергея. Врачи преувеличивают опасность, не так страшен черт, как его малюют. И все в ваших руках: бросите пить – сохраните и глаза, и печень, и рассудок. И не время ли вам нацепить очки? Что, неохота – красоту попортит? Вы, Сереженька, изрядная кокетка.
Удалось-таки рассмешить и оторвать от непрошеных мыслей о подстерегающей слепоте. Я еще добавила: «Если впрямь потеряете зрение, как поэт Козлов, десяток женщин передерутся за честь и право заменять вам глаза! И вы остановите выбор, верно, на Жене Лившиц, меня отстраните, мол, ну ее – поэтесса!»
А он уже и думать забыл о врачах с их антиалкогольными хлопотами. Заводит речь о поэзии.
Между прочим, ему и себе в успокоение, я подчеркивала, что не такой уж он пропойца, пьет не водку, вино – и по три-четыре дня на неделе совсем бывает трезв – тогда и работает!
Это не в утешение говорилось – так оно и было. Весь двадцатый и двадцать первый год Сергей Есенин пил умеренно, куда меньше, чем очень многие его друзья-приятели. Возможно, это была самая трезвая полоса в его жизни, считая со времени создания «Ордена имажинистов».
«По впечатлению»Богословский переулок. Поздний вечер. Год двадцать первый – или начало двадцать второго? Мы сидим вдвоем. Разговор об Анатолии и его Никритиной.
– Занятно, – говорю я, – давно поженились, а и на людях жмутся ненасытно друг к дружке, точно двое любовников, которым негде запереться от чужого глаза. Он-то ей предан безраздельно, а она? По-настоящему любит?
– Она любит то, что ей полезно, – отвечает Есенин. Но это прозвучало не в осуждение: скорей, сказала б я, наставительно. Мне, что ли, в назидание? Вот и недавно он мне сказал: «Замуж надо выходить за богатого».
А я, сама не знаю почему, с жестокой и несправедливой убежденностью очень молодого суждения объявляю:
– Гнусно, когда мужчина бьет женщину. Но француженок надо бить – слишком рассчетливы. И вашу Никритину надо бить. Как француженок. Она в душе меркантильна.
Сергей глядит на меня пытливо.
– Вы же еле обменялись с ней двумя словами. И так говорите… неужели просто по впечатлению?
А взгляд радостный и довольный. За его словами звучит: «Ну и молодчина».
– Просто по впечатлению? – повторяет он. Мне в похвалу!
Но не в радость была мне эта угаданная похвала. Я сквозь нее расслышала и крик одиночества, и боль нарастающей смертной тоски.
Ну, а сама похвала? Рассудить по совести… я же следовала методу гадалки: не сам ли Есенин словами о любви к полезному подсказал мне злобное мое и несправедливое суждение?
И еще подумалось: ох и крепко же ты, Сергей Есенин, не любишь нашего милого мартышона, Анну Борисовну Никритину!
Чтоб с престола…Книжная лавка имажинистов на улице Герцена. Сгрудившись над прилавком, Есенин, Айзенштат, Мариенгоф, еще кто-то просматривают листы корректуры. Я в сторонке перебираю книги – старые и новинки. Есенин тихо, но весело посмеивается.
– Все-таки по-моему будет! Обхитрил цензуру.
Это «Пугачев». Глава, озаглавленная «Осенней ночью». Последний монолог Пугачева. Если заглянуть в шеститомник 1972 года, найдете в нем такую строку: «чтоб с престола какая-то» – а дальше строчное «б» и три точки. Но здесь, в корректуре, никаких точек, набрано полностью. Спор же с цензурой шел лишь о первой букве. Есенин настаивал, чтобы слово было пропечатано с прописного «Б». Цензура не разрешила. Сергей пошел на хитрость: выправил в корректуре – словно бы устранил опечатку. И рад, как дитя.