355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Есенин глазами женщин » Текст книги (страница 17)
Есенин глазами женщин
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:41

Текст книги "Есенин глазами женщин"


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)

Есенина на руках втащили и поставили на стол – не читать невозможно было, все равно не отпустили бы. Прочел он немного, в конкурсе не участвовал, выступал вне конкурса, но было ясно, что ему и незачем участвовать, ясно, что он, именно он – первый. Дальше, как и обычно, я ничего не помню[39]39
  Далее следует отступление Г. А. Бениславской. Она приводит письмо, которое Есенин получил во время поездки с И. Дункан по Европе. (Примеч. ред.)


[Закрыть]
.

«Гранд Отель

Пурвилль на море.

19-го июня 1923 г.

Господин Есенин.

Меня уверяли перед моим отъездом, что прилагаются все старания к получению виз для Вас и что Вы уедете на этой неделе. Так ли это? Я узнала в субботу, что Лондон отказывает в транзитной визе, это идиотство, но непреодолимое препятствие. А<йседора?> оставила мне несколько строк, что она Вас отправит в путь с друзьями.

Прошлую субботу выражение Вашего лица мне показалось таким жалостно-болезненным, что я пожелала Вам еще горячей вернуться на милую Вам родину. Вы знаете сами, дорогой господин Есенин, какой заботливостью я Вас окружала и что низко было предположить, что в моем образе действий крылось другое чувство. Мой идеал не сходится с человеком, который Вы есть, кроме того, Вы умеете иногда становиться достаточно неприятным, чтобы заставить забыть, что Вы – очаровательное существо. Но предо мной был только поэт, только мозг, гибель которого я чувствую, спасти который я хотела; это поэта я хотела вырвать из злополучного для Вас бытия, которым является обстановка, в которой Вы пребываете в Париже и везде в Европе с тех пор, как Вы уехали из России. Можно ли подумать без грусти, что уже два года Вы ничего не говорили, что все, что красиво и чисто в Вашей душе, стирается каждодневно от <со>прикосновения с пошлым бытием. Вы только пьете и любите, и вот и все – ничего не остается, так как Вы любите не только сердцем, так как Вы не можете набраться достаточно энергии для того, чтобы спастись от самого себя. Как я буду счастлива, когда мне напишут, что Вы наконец уехали.

Не мне Вам на это указ<ыв>ать. Однако я подчеркиваю, что для приписываемых мне чувств к Вам странно пожелать это расставание навсегда. Ибо в самом деле я Вас никогда не увижу больше. Это немножечко больно, я так хотела бы знать о Ваших достижениях, может быть, найдутся сколько-нибудь великодушные люди, чтобы рассказать мне, что Вы себя вновь обрели, что у Вас чудные творения и, паче всего, что Вы больше не несчастливы. Не осмеливаюсь говорить, что узнаю, что Вы больше не пьете. Вы слишком мало благоразумны, чтобы так много ожидать от Вас. Но если бы Вы могли пить меньше – если <бы> Вы могли поверить, дражайший, что пить так – значит сокращать Ваши дни – Вы подлинно больны, верьте мне; Вас можно теперь еще вылечить, но через несколько месяцев будет слишком поздно. Чувствуете ли, что я Вам говорю очень искренно и что Вам надо быть немножко разумнее, Вы не имеете права <ни> убить поэта, ни понизить человека, каким Вы являетесь.

Вы мне обещали прислать Вашу первую книгу или поэму по возвращении. Это будет одна из моих самых прекрасных радостей, если Вы об этом не забудете. Она будет по-русски, но я дам ее перевести – и пойму, потому что понимаю и люблю русскую душу – как люблю балованное дитя.

Если бы память обо мне могла достаточно долго сохраниться у Вас, чтобы удержать Вас, когда Вы снова склонитесь выкинуть сумасшедшее коленце, если бы я обладала какой-то душевной силой, которая внедрила бы в Вас одну только мудрость: не пить больше, я считала б себя благословенной богами.

Увы, не больше как

Очень преданная Вам

Габриэль Мармион».

Точная копия записки С. А.:

«Юбилей Есенина
10-го Декабря исполняется
10 лет поэтической
деятельности Сергея
Есенина. (Союз) Всероссийский
союз поэтов, группа
имажинистов и (группа Росс)
группа писателей
и поэтов из крестьян
ходатайствуют
перед Совнаркомом
о почтении деятельности…»

Списано с поправками, сделанными им же самим (его почерком).

Это было в декабре (может, в конце ноября) 1923 г. С. А. в «Стойле» рассказывал друзьям: 10 декабря десять лет его поэтической деятельности. Десять лет тому назад он первый раз увидел напечатанными свои вещи. Сам даже проект записки в Совнарком составил.

Придя домой, рассказал, что Союз поэтов и пр<очие> собираются организовать празднование юбилея. Мы (я, А. Назарова и Яна) отнеслись очень сдержанно к этой идее – мне было ясно, что у нас, как, впрочем, и на всей планете, венчают лаврами только «маститых», когда из человека уже сыплется песок. С. А. стал с раздражением доказывать свое право на чествование: «А, да. Когда умрешь, тогда – памятники, тогда – чествования. Тогда – слава. А сейчас я имею право или нет… Не хочу после смерти, на что тогда мне это. Дайте мне сейчас, при жизни. Не памятник, нет. Пусть Совнарком десять тысяч мне даст. Должен же я получить за стихи».

Наше молчаливое отношение его очень сердило. Пару дней поговорил. Потом никогда не вспоминал о своем юбилее.

В делах денежных после возвращения из-за границы он очень запутался (недаром к юбилею он именно денег ждал от Совнаркома). Иногда казалось, что и не выпутаться из этой сети долгов. Приехал больной, издерганный. Ему <бы> отдохнуть и лечиться, а деньги только из «Стойла». Писать он не был в состоянии, т. к. пил без передышки. По редакциям ходить, устраивать свои дела, как это писательские середняки делают, в то время он не мог, да и вообще не его это дело было. Часто говорят про поэтов: «он не от мира сего», и при этом рисуется слащавый образ с длинными волосами и глазами, устремленными в небеса – в мечтах и грезах, мол, живет. Не знаю, как вообще полагается поэтам. Знаю одно – С. А. не был таким слащавым мечтателем с неземными глазами, но вместе с тем трудно передать, насколько мучительно было для него это добывание денег. Его гордость не мирилась с неудачами, с получением отказа. Поэтому, направляясь в редакцию, он напрягал все нервы, чтобы не нарваться на отказ. Для этого нужно было переводить свою психику на другой регистр.

Говорят, пишут, вспоминают про него – какой он был хитрый, изворотливый, как умел войти в душу всесильного редактора, издателя и пр<очее>. Но при этом забывают случаи, когда С. А. пасовал, неудачно отстаивал свои интересы – как, например, с продажей своих сочинений Госиздату, когда он, почти не глядя, собирался подписывать договор, и только благодаря сестре (Е<катерине> А<лександровне>) и поэту Наседкину (в этом отношении очень практичному и бывалому) получил от Госиздата 10 тысяч вместо 6 тысяч, на которые он уже почти согласился.

Такая же история была с «Анной Снегиной» (или с «Персидскими мотивами» – точно не помню). Я условилась с частным издателем И. Берлиным продать ему эту вещь за 1000 руб. Предупредила об этом С. А. Пришел Берлин к С. А. и опять завел разговор об этом издании. В конце разговора предлагает за книжку не 1 тыс. р., а всего 600 рублей. И С. А. робко, неуверенно и смущенно соглашается. Пришлось вмешаться в разговор и напомнить о том, что уже условлено за эту вещь 1000 рублей. Тогда С. А. неопределенно заявляет: «Да, мне все-таки кажется, что 600 рублей мало. Надо бы больше!» Выпроводив поскорее Берлина, чтобы переговоры о гонораре вести без С. А., возвращаюсь в комнату. «Спасибо вам, Галя! Вы всегда выручаете! А я бы не сумел и, конечно, отдал бы ему за шестьсот. Вы сами видите – не гожусь я, не умею говорить. А вы думаете, не обманывали меня? Вот именно, когда нельзя – я растеряюсь. Мне это очень трудно, особенно сейчас. Я не могу думать об этом. Потому и взваливаю все на вас, а теперь Катя подросла, пусть она занимается этим! Я буду писать, а вы с Катей разговаривайте с редакциями, с издателями!»

Одно он знал и понимал: за стихи он должен получать деньги. Заниматься же изучением бухгалтеров и редакторов – с кем и как разговаривать, чтобы не водили за нос, а выдали, когда полагается, деньги, – ему было очень тяжело, очень много сил отнимало. И кто знает, кто высчитает – сколько стихотворений могло родиться за счет энергии, потраченной на это добывание. Ведь когда он добивался чего-либо в этом плане, то, вероятно, один он до конца знал, чего это ему стоило, какого нервного напряжения, тем более что в добывании этом он видел что-то унизительное для себя, для своей независимости.

При всем этом надо сказать, что С. А. любил деньги; не раз говорил: «Я хочу быть богатым!» или: «Буду богатым, ни от кого не буду зависеть – тогда пусть покланяются!» Богатый для него было синонимом: «сильный», «независимый», «свободный». Так понимают богатство дети – богатый все может. Так же смотрят на богатство крестьяне: он богатый, ему все можно! Во-первых, ему важно было всегда иметь в кармане деньги, т. е. всегда иметь возможность пользоваться всеми благами и неблагами «культуры и техники» (а он очень ценил и любил в своем личном быту всякие удобства, этой «техникой» предоставляемые!).

Во-вторых, важно было иметь возможность не отказывать назойливой «меньшой братии», которые всякий отказ объясняли скаредностью, да и вообще уважали и уважают кого-либо главным образом за подачки (безразлично – деньгами или натурой!). Правда, и уважение их часто слова доброго не стоит, но, к сожалению, в литературных кругах часто именно они делают погоду.

В-третьих, важно было иметь возможность помочь близким и родным, к нуждам которых С. А. всегда был очень отзывчив.

Тогда он мог быть спокойным и радостным. Имея при себе деньги, С. А. поил и угощал других, но сам пил меньше, вернее, меньше пьянел. Кроме того, по дороге в какой-либо ресторан он всегда мог отвлечься и попасть вместо ресторана в театр или кино, поехать за город. Как часто бывали дни, когда он хотел не пить, провести их спокойно в кругу настоящих друзей и близких. Но, просидев полдня дома, не имея денег даже на кино, не раз в конце вечера сбега́л и уж, конечно, трезвым домой не возвращался. Приходил или совершенно без сил, или буйным и раздраженным. Ни в театр, ни в кино, ни на концерт один он никогда не ходил. Любил пойти компанией в несколько человек. Платить приходилось за всех – ясно, что в таком положении на это не было денег.

Необходимость урезывать себя будила в нем какую-то своеобразную жадность. Именно своеобразную, т. к. деньги он все равно тратил и раздавал, а потом, когда они приходили к концу, начинал вспоминать, кому и сколько он поотдавал. Главное – он имел право на эти деньги, на эти возможности. Ведь то, что дал человечеству С. А., не дали, не дают и не дадут те сотни и тысячи людей, которые безбедно существуют, имеют свой дом, семью, авто и пр<очие> удобства. Я это говорю не с обывательской точки зрения, не из обывательской зависти, а просто здраво учитывая ценность труда С. А. по сравнению с ценностью труда тех, благополучно существующих. И при этом никто из восхищавшихся и восхищающихся им палец о палец не ударил, чтобы помочь ему устроить хотя бы квартиру!

Нет! Неверно! Грандов, редактор «Бедноты», в период своего увлечения Есениным (осень 1923 г.) подал заявление в Президиум ВЦИК, копии направив Троцкому и Воронскому. Ну а ВЦИК, переслав автоматически «в соответствующую инстанцию», даже не поинтересовался, дошла ли бумага до этой «инстанции». Только, как и надо ожидать, секретариат Троцкого не отнесся к этому вопросу по-канцелярски, а созвонился через некоторое время с редакцией «Бедноты» (ходатайство Грандова было написано на беднотовском бланке) и по возможности помогал если не в получении квартиры (это оказалось неосуществимым), то хотя бы в получении ответа из жилотдела о результатах ходатайства. А результаты были таковы: «Мы сейчас в первую очередь удовлетворяем рабочих, потом ответственных работников, а частных лиц – в последнюю. Поэтому ничего обещать вам не можем. Придите через месяц!». И даже этот ответ удалось получить только после того, как после неоднократных бесплодных посещений Краснопресненского жилотдела лицо, наводившее справки, силой, вне очереди, ворвалось в кабинет зава. Плакать надо – ведь С. А. так и умер бездомным, а я и А. Н<азарова> знаем двух человек, которые, не будучи рабочими или ответственными работниками, в эту самую осень и в этом самом районе получили себе помещения (Марцел Рабинович получил две комнаты, будучи одиноким). Я знаю, много необходимых и неизбежных жертв можно и до́лжно принести в переходный период, и нельзя, конечно, требовать, чтобы зав. районным жилотделом знал цену Е. Но то, что в Президиуме ВЦИК, очевидно, лишь после смерти узнали ему цену, – иначе нельзя объяснить отписку в виде краткой, ничего не говорящей резолюции, с которой заявление Грандова было переслано в МУНИ[40]40
  Московское управление недвижимыми имуществами.


[Закрыть]
. Цену ему узнали, к сожалению, только после смерти; недаром Коган на одном из первых вечеров памяти Е. сказал:

«Со дня его смерти началось его бессмертие».

Но если мы виним Николая I в гибели Пушкина, а Пушкин с точки зрения Николая был вредным явлением и, следовательно, Николай не знал, «на что он руку поднимал», то что же надо сказать про наше правительство, которому равняться по Николаю не приходится и которое не имело права не понимать, какая ценность находится на его попечении, и которое все же не только не способствовало возможности расти дальше дарованию Е., но даже не сумело сохранить его; пусть даже не сохранить, а хотя бы мало-мальски обеспечить бытовые возможности. Ах, Собинову, Гельцер, Неждановой обеспечивают эти возможности, хотя их вклады в духовную культуру неизмеримо меньше, хотя бы уж потому, что их творчество с ними же умирает, а созданное Есениным переживет много поколений. Так хотя бы для этих поколений. Неужели же заботы о хлебе поглотили все внимание и нет места заботам о духовных ценностях? Конечная цель – не хлеб же. Старая история: «Дом горит, а в доме-то ребенок». – «Мы пожар гасили». – «Загасили?» – «А то как же. Конечно загасили». – «А ребенок-то где?» – «Да сгорел, видно». Ох, и взгреет же за это история, вернее, память человеческая. Человечество злопамятно и такие вещи через сто – двести лет припомнит.

Ну так вот, на ходатайстве Грандова кончаются (как на нем же и начались) все заботы об Е. со стороны стоящих у кормила. Единственный – Грандов. Да и тот через несколько месяцев потребовал от меня, чтобы С. А. в нашей квартире не было, т. к. его присутствие нарушает покой квартиры. На мои доводы и возражения, что даже если бы и хотела, я не в силах этого сделать, т. к. С. А. буквально негде жить, и не могу ж я больного человека, да еще в таком состоянии, под забором оставить, Грандов на эти доводы сказал: «Ну, вот что: я вас предупреждаю, что если Есенин будет у вас и дальше, то я подаю заявление в ЦК, чтобы его выслали за пределы РСФСР как вредный элемент. Я его таковым считаю, и если подам такое заявление, то его вышлют». Первый раз в жизни я реально почувствовала потребность ударить человека; сдержалась, верно потому, что очень не в моих привычках такие способы воздействия. Предложила Грандову действовать как знает, но не забывать, что я со своей стороны (как это сделал бы и Грандов сам на моем месте) не остановлюсь ни перед чем и не постесняюсь раскрыть все карты (скрытой пружиной всему этому были личные отношения: Грандов любил девушку, которая уже несколько лет очень сильно увлекалась С. А.; она и Грандов жили в одной квартире с нами, и потому присутствие С. А. нарушало не только покой вообще, т. к., возвращаясь часто пьяным, он шумел, иногда скандалил, но в особенности – покой этой пары), не пощажу и таким образом дискредитирую его и его заявление в должной мере. Грандов был в бешенстве от моей, как он сам выразился, дерзости. Пришел и потребовал от Яны и Сони В<иноградской>, чтобы они подписали вместе с ним заявление в комендатуру о выселении Е. Они обе отказались, предложив переговорить со мной. На следующий день я доложила Грандову, что С. А. выписан из нашей квартиры (на самом деле С. А. лежал в это время в Шереметевской больнице). На время эта история затихла. Через некоторое время Грандов опять начал поход – хотел уволить меня из «Бедноты», получив таким образом возможность выселить меня, а следовательно, и С. А. из квартиры; от этого шага его удержала Яна.

Вскоре С. А. уехал к Вардину, потом на время в Петроград, и Грандов успокоился.

А в результате всего нам пришлось жить втроем (я, Катя и С. А.) в одной маленькой комнате, а с осени 1924 г. прибавилась четвертая – Шурка[41]41
  Александра Есенина, младшая сестра поэта.


[Закрыть]
. А ночевки у нас в квартире – это вообще нечто непередаваемое. В моей комнате – я, С. А., Клюев, Ганин и еще кто-нибудь, в соседней маленькой холодной комнатушке на разломанной походной кровати – кто-либо еще из спутников С. А. или Катя. Позже, в 1925 г., картина несколько изменилась: в одной комнате – С. А., Сахаров, Муран и Болдовкин, рядом в той же комнатушке, в которой к этому времени жила ее хозяйка, – на кровати сама владелица комнаты, а на полу, у окна – ее сестра, все пространство между стенкой и кроватью отводилось нам – мне, Шуре и Кате, причем крайняя из нас спала наполовину под кроватью.

Ну а как С. А. трудно было с деньгами – этого словами не описать. Скажут – Е. получал больше других поэтов, у него были слишком большие потребности. Но он ведь и давал неизмеримо больше других поэтов, всех вместе взятых, и ему без этих потребностей нельзя было жить. Неужели ж Демьян Бедный стоит, а Е. не стоил того, чтобы эти потребности удовлетворить? Неужели ж можно было посадить Е. на построчную плату, и больше никаких? Так он долго выдержать не мог. Не раз приходилось спорить с С. А., когда он вопил, что его у себя дома (в России) обижают, что Демьян Бедный получил в Госиздате 35 000 рублей, а он, Есенин, сидит без денег. Когда после этого он буквально благим матом орал: «Отдай, отдай мои деньги!» – всегда приходилось его успокаивать и убеждать, что гонорары Демьяна Бедного его не касаются, что, вероятно, это враки и т. п. Но честно, без всякой педагогики, оценивая это соотношение гонораров Есенина и Бедного, трудно не возмутиться. Демьяна, как в хозяйстве дойную корову, держат в тепле и холе, а Е. – хоть под забором живи. И, конечно, был прав С. А., когда вопил: «Отдай, отдай мои деньги».

Благодаря такому положению он озлобился и стал бесцеремонным, ему стало все равно, где и как получать деньги, он чувствовал свое право на них: раз это право не признают, раз в этой области царит несправедливость – значит, нечего играть в благородство. Очень чуткий ко всякой несправедливости, порывистый как в увлечении, так и в разочаровании, он и здесь быстро пришел к крайности. Раз обижают, обманывают – значит, надо бороться и защищаться. И не случайно высказал он эту философию в «Стране негодяев»:

 
…Значит, по этой версии
Подлость подчас не порок?
 
 
Ну конечно, в собачьем стане
С философией жадных собак,
Защищать лишь себя не станет
Тот, кто навек дурак.
 

И еще:

 
…Старая гнусавая шарманка
Этот мир идейных дел и слов.
Для глупцов – хорошая приманка,
Подлецам – порядочный улов.
 

А если нечего играть в благородство, то, значит, надо печатать стихи в каких угодно журналах, хотя бы по нескольку раз, лишь бы получать за них деньги. Он сам учил меня не сдавать в редакции вырезки из газет, а перепечатывать и продавать их как непечатавшиеся – есть письмо его об этом. В другом письме есть замечательная фраза: «Хорошо жить в Советской России – разъезжаю себе, как Чичиков, и не покупаю, а продаю мертвые души».

А как мы бились с деньгами – это я, Катя и Шура, да, пожалуй, Н<адежда> Д<митриевна>[42]42
  Грандова, родственница М. С. Грандова.


[Закрыть]
и наша прислуга помнят.

«Прожектор», «Красная нива» и «Огонек» платили аккуратно. Но в журналы сдавались только новые стихи, а этих денег не могло хватить. «Красная новь» платила кошмарно. Чуть ли не через день туда приходилось ездить (а часто на трамвай не было), чтобы в конце концов поймать тот момент, когда у кассира есть деньги. Вдобавок не раз выдавали по частям, по 30 руб., а долги тем временем накапливались, деньги нужны в деревне, часто С. А. просил выслать. Положение было такое, что иногда нас лично спасало мое жалованье, а получала я немного, рублей 70. Всего постоянных «иждивенцев» было четверо (мать, отец и две сестры), причем жили в разных местах, родители – в деревне, сестры – в Москве, а сам С. А. – по всему СССР.

До сих пор вспоминаю с содроганием халтурную книжку «Стихи о России и революции» (слова «и революции» издатель от себя контрабандой протащил, подсунув на подпись последнюю корректуру С. А., а не мне. С. А., конечно, не заметил, а издатель, видите ли, рассчитывал, что заглавие будет звучать более современно и книжка лучше пойдет). Сколько было колебаний перед тем, как издать ее! Сколько писем и телеграмм было послано на Кавказ С. А.! Но делать было нечего: старики в деревне без денег, у меня нескончаемый аванс, у девочек тоже ни одного рубля. Продали. И получали эти деньги тоже по 20–30 руб., которые таким образом ни на что нельзя было употребить, и с долгами расплатиться тоже не удалось. А тут С. А., писавший сначала, что он на Кавказе обеспечен и что ему присылка не требуется, телеграмму за телеграммой: «Высылайте денег».

Еще хуже положение было во время пребывания С. А. в Москве. Расходы увеличивались в десять раз, и мы изнемогали от вечного добывания денег. Вместе с тем было ясно, что это бремя нельзя взваливать на С. А. Иногда бывало, у С. А. терпение лопалось, он шел сам в какую-либо редакцию, но кончалось это плачевно. Нанервничавшись от бесконечного ожидания денег или попав в компанию «любителей чужого счета», он непосредственно из редакции попадал в пивную или ресторан. В конце концов приезжал ночью пьяный и без денег. Вместе с тем уходить и оставлять его одного дома тоже было страшно: зайдет какой-нибудь из этих забулдыг или по телефону вытащит, и не знаешь, в какой пивной или где еще искать.

Правда, уже с лета 1924 г. (после санатория и больницы) мы за ним не ходили, объяснив, что если раньше бегали и искали его каждый вечер по всем «святым местам», то это потому, что надо было его в целости какими бы то ни было чудесами сохранить до санатория, а вообще так бегать – это значит вконец испортить его. И он все вожжи распустит в надежде, что Галя или Катя выручат.

В добывании денег была еще осложнявшая все сторона. Получение гонорара во многих редакциях – это не то что получение жалованья на службе: обязаны выдать такого-то числа, и все. Нет, гонорар у них выдается почти как милость, потому что, при хронической нехватке денег, любезность бухгалтера и редактора – выдать их сегодня, а не через неделю. Вот тут, если придешь и пустишь слезу, – скорее получишь. Но ни я, ни Катя не умели приходить с жалобным видом, да если бы кто-нибудь из нас и сумел, то воображаю, как С. А., с его гордостью, был бы взбешен. А когда приходишь с независимым видом, то ох как трудно иногда выцарапать этот гонорар. Редакторов тут, конечно, винить не приходится – на их попечении слишком много более нуждающихся. И всех удовлетворить им трудно. Никогда в жизни до этого и после я не знала цены деньгам и не ценила всей прелести получения определенного жалованья, когда, в сущности, зависишь только от календаря.

С. А. в период, когда я его знала, не был настоящим антисемитом. Вся его идеология в этом плане выразилась в первоначальном (кажется) варианте стихотворения «Снова пьют здесь, дерутся и плачут…»:

 
Защити меня, влага нежная,
Май мой синий, июнь голубой.
Одолели нас люди заезжие,
А своих не пускают домой.
 
 
Знаю, если не в далях чугунных
Кров чужой и сума на плечах,
Только жаль тех дурашливых юных,
Что сгубили себя сгоряча.
 
 
Жаль, что кто-то нас смог рассеять
И ничья непонятна вина.
Ты Расея моя, Расея,
Азиатская сторона.
 

Основное в нем было именно: «ничья непонятна вина». В минуты озлобления, отчаяния, в минуты, когда он себя чувствовал за бортом общественной жизни своей родины, когда осознавал, что не он виноват в этой отрезанности, что он хотел быть с советской властью, что он шел к ней, вплоть до попытки вступить в партию, и не его вина, если его желание не сумели использовать, не сумели вовлечь его в общественную работу, если, как иногда ему казалось и как, пожалуй, фактически и было, его отвергли и оттерли. Ведь в конце концов все крестьянство СССР идеологически чуждо коммунистическому миросозерцанию, однако мы его вовлекаем в новое строительство. Вовлекаем потому, что оно – сила, крупная величина. С. А. было очень тяжело, что его в этом плане игнорировали, игнорировали и как личность, и как общественную величину. Положение создалось таким: или приди к нам с готовым, оформившимся миросозерцанием, или ты нам не нужен, ты – вредный ядовитый цветок, который может только отравить психику нашей молодежи.

С. А. очень страдал от своей бездеятельности. Нечем стало жить. Много, очень много уходило и ушло в стихи, но он сам говорил, что нельзя ему жить только стихами, надо отдыхать от них. Отдыхать было не на чем. Оставались женщины и вино. Женщины скоро надоели. Следовательно – только вино, от которого он тоже очень хотел бы избавиться, но не было сил, вернее, нечем было заменить, нечем было заполнить промежутки между стихами.

«Не могу же я целый день писать стихи. Мне надо куда-то уйти от них, я должен забывать их, иначе я не смогу писать», – не раз говорил он в ответ на рассуждения, что нельзя такое дарование губить вином.

Ясно – не мог он работать в каком-либо учреждении завом, но, думаю, многие помнят, как он носился с идеей организовать журнал, как он цеплялся за эту мысль. Помню, после единственного свидания с Троцким, когда Л<ев> Д<авидович> ему обещал содействовать в издании журнала, С. А. восторженно мечтал об этом журнале. Тогда не удалось это осуществить. Е. уже был болен, его надо было поставить на ноги, а потом привлечь к работе в каком-либо журнале. Ясно, что сам он, конечно, не смог бы организовать. Не знаю, в чем вина – в обычной есенинской неудачливости (у него всегда так складывалось, что при всяких обстоятельствах, при самой большой, иногда неправдоподобной удаче, для себя лично он получал лишь плохие и вредные результаты этой удачи). Ну так вот, в этом ли невезении вина, или вина в том, что никто из имевших возможность поддержать его по-настоящему до конца и не заинтересовался. И эта зацепка, эта возможность заполнить жизнь оказалась миражом. Надо сказать, что в период 1923–1925 гг. С. А. уже не умел цепляться за возможности, не умел пробиваться. Или ему надо открыть двери, или он не пойдет сам. Вот откуда бралось его озлобление, вот откуда «своих не пускают домой». Не раз он говорил: «Поймите, в моем доме не я хозяин, в мой дом я должен стучаться, и мне не открывают».

Я не знаю, чувствовал ли он последние годы по-настоящему жизнь «своего дома». Но он знал твердо, что он-то может чувствовать и понять ее именно так, как «настоящий, а не сводный сын» чувствует и понимает свою семью. И сознание, что для этого он должен стучаться в окошко, чтобы впустили, приводило его в бешенство и отчаяние, вызывало в нем боль и злобу. В такие минуты он всегда начинал твердить одно: «Это им не простится, за это им отомстят. Пусть я буду жертвой, я должен быть жертвой за всех, за всех, кого не пускают. Не пускают, не хотят, ну так посмотрим. За меня все обозлятся. Это вам не фунт изюма. К-а-к еще обозлятся. А мы все злые, вы не знаете, как мы злы, если нас обижают. Не тронь, а то плохо будет. Буду кричать, буду, везде буду. Посадят – пусть сажают – еще хуже будет. Мы всегда ждем и терпим долго. Но не трожь. Не надо».

Тогда он не знал еще, на что пойдет – на борьбу или на тот конец, который случился. И притом больно ведь бить стекла в собственном доме. Больно даже тогда, когда в доме чужие хозяйничают, – дом-то и стекла ведь свое добро. Ему было очень больно. Но его не звали в дом, и этой обиды он не мог забыть. От этой боли он не мог уйти, не мог снести ее. Конечно, большую роль сыграла здесь болезнь. Благодаря обостренному восприятию он осознал и благодаря этому же не мог спокойно разобраться, «где нас горько обидели по чужой и по нашей вине». Вот эти границы чужой и собственной вины смешались. Ему надо было помочь разобраться, и был бы выход из тупика, и было бы чем жить.

Взять хотя бы те краткие периоды, когда он попадал в руки Вардина, Ионова, Чагина. Не важны их какие-либо сверхчеловеческие достоинства, важно твердое осознание, при котором можно было говорить с С. А. Хотя бы Вардин – он при всей узости его взглядов дал С. А. очень много. Благодаря ему С. А. попробовал посмотреть на мир другими глазами, отбросив свою личную обиду. Такое же влияние было со стороны Ионова – его горение заставило С. А. над чем-то в нашей общественной жизни задуматься (он его натолкнул на «Поэму о 36»). Чагина я не видела, но чувствуется, что он тоже как-то вовлекал С. А. в общественную струю.

Зато, к большому сожалению, влияние Воронского было часто отрицательным. Задерганный Лелевичем, Родовым и прочими напостовцами, и по ряду других причин, он сам довольно пессимистически смотрел на окружающее. Бодрые фразы и унылые мысли. Но что Воронскому – здорово, то Есенину – смерть. Нельзя было давать С. А. прикасаться к этой унылости. Воронский этого не понимал. Не понимал, что Есенина борьба мужиков с господами могла воодушевлять. А всякую борьбу после революции он принимал как обиду – ведь после революции, по его представлению, все должно идти гладко. Поэтому товарищеские и полуоткровенные беседы Воронского действовали на С. А. угнетающим образом. После них он опять начинал вопить об обидах, о напостовцах, захвативших русскую литературу и хозяйничающих в ней.

Надо сказать, что «политическую ориентацию» (как выразился он один раз, ругая Катю: «Никакой у тебя политической ориентации нет», – это в связи с историей с «Октябрем») ему мог дать только мужчина. Было у него в психике чисто мужицкое – самая умная женщина час должна потратить, чтобы убедить его в чем-либо, мужчине же достаточно сказать несколько фраз, и С. А. скорее согласится. Бывали случаи, что Анна Абрамовна Берзинь при всем ее красноречии не могла объяснить того, что Вардин сухим, чуждым Е. языком растолковывал в пять минут.

Еще об антисемитизме Е. Трудно сейчас наспех передать это сложное и противоречивое отношение Е. к евреям.

1) Была древняя российская закваска по отношению к «жидам». Это еще из деревни принес он, и в дореволюционный период такое отношение, вероятно, поддерживалось в среде Ломана и пр<очих> ему подобных.

2) В революционных кругах, в эсеровской среде создалось новое понятие и прежнее исчезло или, вернее, забылось, да и стыдно было «культурному» Есенину помнить об этом.

3) Появилась обида на советскую власть за себя, за то, что отмели его, за то, что он в стороне от новой жизни, что не он строит ее. Обиделся и за то, что даже в своей области, в поэзии, не он хозяин. Кого винить? Советскую власть, которую ждал, которую приветствовал, – невозможно. Но виновник нужен. Искать долго не пришлось – кстати, попал в окружение Клычковых, Ганиных, Орешиных и Наседкиных (много их у нас на Руси). У них все ясно – жиды, кругом жиды виноваты. Во всем виноваты – не печатают стихов, гонорар не сыпется, как золотые монеты из сказочного ослика, слава и признание не идут навстречу – во всем жиды виноваты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю