Текст книги "Русская жизнь. Тираны (апрель 2009)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
Скептический друг
В свой замысел Пушкин посвятил немногих. Может быть, только одного. Продолжим цитату из письма императору: «…таковы были мои размышления. Я сообщил их одному моему другу, который был совершенно согласен с моим мнением. Он советовал мне сделать попытку оправдаться перед властью. Я чувствовал бесполезность этого. Я решился тогда вкладывать столько неприличия и столько дерзости в свои речи и в свои писания, чтобы власть вынуждена была, наконец, отнестись ко мне как к преступнику: я жаждал Сибири или крепости, как средства для восстановления чести».
Этим «другом», скорее всего, был Петр Яковлевич Чаадаев – впоследствии автор «Философических писем», высочайшей волею – сумасшедший, а тогда – блестящий денди, гусар-философ, оказавший большое влияние на молодого Пушкина.
Какие– то отголоски обсуждения острых тем слышны даже в хрестоматийном пушкинском послании Чаадаеву (которое, вопреки установившейся традиции, правильнее датировать именно 1820 годом). В частности -в памятных стихах: «И на обломках самовластья / Напишут наши имена». В 1824 году Пушкин адресовал Чаадаеву другое послание, в котором содержались отсылки к сочинению (и к разговорам) петербургской поры: «Давно ль с восторгом молодым / Я мыслил имя роковое / Предать развалинам иным?…» Яркий биограф Пушкина Юрий Лотман толковал эти строки так: «…под роковым именем следует понимать указание лично на Александра I, героическое покушение на которого обдумывали поэт и „русский Брут“ П. Я. Чаадаев». Между тем Пушкин определенно говорит здесь не об Александре, а о себе: якобы, записывая свое имя вместе с именем друга на развалинах храма Артемиды (где Орест и Пилад состязались в великодушии), он вспоминает о тех временах, когда мечтал передать («предать») это имя иным развалинам – «обломкам самовластья»… Но такое прочтение, как ни парадоксально, не отрицает общего вывода Лотмана, а дополнительно подтверждает, что в первом послании речь шла о тираноборчестве. В 1821 году Пушкин написал стихотворение «Кинжал». В нем есть строфа о недавно казненном немецком студенте-патриоте Карле Занде, убившем в 1819 году литератора Августа Коцебу – агента Священного Союза и русского правительства:
О юный праведник, избранник роковой,
О Занд, твой век угас на плахе;
Но добродетели святой
Остался глас в казненном прахе.
Этими стихами разъясняются некоторые смысловые оттенки фразеологии из посланий другу: в 1820 году, собираясь убивать «тирана», Пушкин себя мыслил «роковым избранником» (т. е. выбранным, назначенным судьбой), подобным террористу Занду!… Отсюда и «имя роковое» в последнем послании Чаадаеву. Игра с соответствующими мотивами и образами в двух посланиях Чаадаеву имела смысл только в том случае, если адресат был посвящен в тираноборческие замыслы Пушкина…
О том, что Пушкин своего друга в эти замыслы посвятил, свидетельствует и еще один любопытный эпизод. Незадолго до отъезда на юг Пушкин подарил Чаадаеву перстень. Перстень этот, ныне утраченный, держал в руках, описал и попытался истолковать искусствовед Эрих Голлербах: «…на внутренней поверхности кольца Чаадаева выгравирована надпись: Sub rosa 1820. В буквальном переводе „sub rosa“ значит „под розой“, в переносном же смысле – „в тайне“. Известно, что у древних роза была любимым цветком, которым они на пирах украшали гостей и комнаты… Поэтому возможно и даже вероятно, что кольцо было подарено на память о какой-либо товарищеской пирушке или о ряде пирушек, происходивших в 1820 году». Это истолкование, конечно, ошибочно. В начале XIX века основное значение девиза Sub rosa связывалось с политической тайной. Подаренный Пушкиным перстень должен был напоминать не о попойках, а о происходивших в 1820 году конфиденциальных разговорах политического свойства. В первую очередь, видимо, касающихся цареубийства.
Чаадаев должен был отнестись к пушкинскому замыслу весьма скептически. Его возражения могли сводиться к следующему. Если, согласно слухам, Пушкин высечен по высочайшему повелению, то это вовсе не означает, что «по высочайшему повелению» пущены сами слухи. Никаких прямых доказательств участия государя в распространении сплетен нет. Следовательно, убийство его будет воспринято всеми не как поединок чести, а как обыкновенное злодейство (в этом смысле и нужно, наверное, понимать сбивчивые объяснения Пушкина в письме к Александру: я решился убить… но оскорбления не было). Далее: способно ли приблизить убийство Александра к свободе и падению «самовластья»? Русский император, при всех своих слабостях, все-таки лучше русского общества, в общем достойного всяческого презрения. (Некоторое представление о том, что тогда думал Чаадаев насчет этого общества, дают воспоминания Д. Свербеева: «Он обзывал Аракчеева злодеем, высших властей, военных и гражданских, – взяточниками, дворян – подлыми холопами, духовных – невеждами, все остальное – коснеющим и пресмыкающимся в рабстве»). Только от императора можно ожидать социальных и политических изменений, в том числе русской конституции. Покушение на него приведет не к политической свободе, а к крушению всех надежд и к торжеству самых мрачных сил.
Вот что примерно мог говорить Чаадаев разгоряченному Пушкину весной 1820 года.
Надо думать, Пушкин с готовностью и не без облегчения с Чаадаевым согласился (в письме дело, разумеется, представлено так, будто это «друг» согласился с Пушкиным). В глубине души он и сам, конечно, понимал малоисполнимость своих намерений. Властителей успешнее всего убивают не те, кто озабочен сохранением чести, а те, кто одержим жаждой власти.
Чем дело кончилось
В результате Пушкин переводит свое «тираноборчество» туда, где ему и надлежало быть: в план слова и в план символически насыщенных, но вполне безопасных жестов. В компании литераторов он читает свою эпиграмму на Стурдзу, едва не убитого немецкими патриотами (со стихами: «Ты стоишь лавров Герострата / И смерти немца Коцебу»). В театре демонстрирует портрет Лувеля (седельщика, убившего герцога Беррийского), украшенный надписью: «Урок царям»…
В письме императору Пушкин объясняет свое поведение желанием «пострадать» («я жаждал Сибири или крепости, как средства для восстановления чести»). Пушкин здесь лукавит. На самом деле ничего подобного он не жаждал. Его вызывающее поведение преследовало другие цели. Таким способом Пушкин стремился реабилитировать себя в глазах презираемого общественного мнения и восстановить честь, оказавшуюся в подозрении: «тайно высеченные» столь дерзко себя не ведут!… Известие о том, что он может и впрямь отправиться в сибирскую сслыку, застало Пушкина врасплох и повергло его в панику (чему сохранилось множество достоверных свидетельств). Пушкин настолько привык к вольной атмосфере 10-х годов, что не был готов к серьезному повороту событий. В глубине души он все-таки не верил в то, что Александр – тиран…
Вместо ожидавшихся Соловков или Сибири последовала командировка на юг; в смягчении участи Пушкина немалую роль сыграл Чаадаев… В 1821 году Пушкин пишет «Кинжал», в котором обосновывает (и иллюстрирует историческими примерами) право на тираноубийство в условиях, когда разрешение политических проблем правовым путем невозможно («где дремлет меч закона»). Но это был уже поздний отголосок прежних настроений. Новейшие события (волна либеральных европейских революций и их последующее жесткое подавление, при полном равнодушии или даже сочувствии «освобожденного» народа к действиям карателей) заставили Пушкина расстаться с политическими иллюзиями. В 1824 году он пишет свое третье послание к Чаадаеву, в котором прощается с былыми надеждами и мечтами – как с увлечениями незрелой юности.
Теперь Пушкин мечтает о другом: навсегда покинуть Россию. Это желание скрыто присутствует в подтексте третьего послания Чаадаеву (Оресту и Пиладу в награду за великую дружбу позволено покинуть негостеприимный брег) и вполне явно – в том самом письме государю, в котором рассказывалось о несостоявшемся цареубийстве. За границей Пушкин надеялся сразу же соединиться с Чаадаевым, разочаровавшимся во всем, бросившим службу на пике карьеры и поселившимся в Европе (как он думал – навсегда).
Но мечтам этим не суждено было осуществиться. И Пушкину, и Чаадаеву была уготована другая судьба. Обоим предстояло на своем опыте узнать, как выглядит режим, похожий на настоящую тиранию.
Диктатор трепетный и робкий
Воспоминания о гетмане П. П. Скоропадском
Печатается в сокращении по: А. Маляревский (А. Сумской). На переэкзаменовке. П. П. Скоропадский и его время. Издательство «Русское творчество», Берлин, 1921.
Журналист по профессии, я после октябрьского переворота сидел без работы и в январе 1918 года получил предложение от директора Петербургского отделения «Русского Слова» поехать на Дон в качестве корреспондента «Русского Слова», тогда еще выходившего в Москве.
Я отказался от этого предложения, мотивируя свой отказ тем, что я, как бывший военный корреспондент «Великой Войны», слишком хорошо знаю состав русского генералитета. И пока не вижу на Дону ни одного из тех генералов, кто бы был способен дело, уже обреченное на неудачу, возродить и обратить в действительное орудие спасения России. Вот если Скоропадский проявит себя, я поеду к нему, так как он вел себя весьма незаурядно в течение тех двух недель, что я провел с ним на фронте.
П. П. Скоропадский не заставил себя долго ждать. Через три месяца после этого разговора он вынырнул в Киеве, объявив себя гетманом Украины. Делать в Петербурге было положительно нечего, наступал голод; советское правительство творческой работы не проявляло. И я поехал на юг.
Попал я в Киев в день грандиозного взрыва артиллерийских складов на Печерске, происшедшего на моих глазах, когда я находился в центре города.
Вокруг меня лопались стекла и по улицам в панике бежали растерянные, обезумевшие обыватели Печерска. Это было, кажется, в начале дня. На следующий день после этого события я отправился к генералу Скоропадскому и был принят им очень радушно. Он пригласил меня остаться к обеду. За нарядным обеденным столом, кроме гетмана, его свиты и одного немца в военной форме, находился весь состав кабинета министров.
Прислушиваясь к разговорам министров за столом, я вынес очень грустное впечатление об их интеллектуальном уровне. Когда после обеда я, по приглашению Скоропадского, вошел в его кабинет, и он спросил меня, какое впечатление на меня произвели его министры, я, не задумываясь, ответил:
– Поразили отсутствием серого вещества головного мозга. За исключением, впрочем, одного черного в пенсне. Кто это?
– Это Палтов, товарищ министра иностранных дел и мой ближайший помощник.
Скоропадский пригласил меня ежедневно заходить к завтраку и обеду, когда он может поговорить со мной.
Посещая гетманский будинок, как называли бывший дворец генерал-губернатора, я понемногу из рассказов П. П. Скоропадского и его окружающих познакомился с историей гетманского переворота на Украине. Правительство Петлюры так разложилось, что было достаточно стрельбы у правительственных зданий тринадцати вооруженных смельчаков, чтобы захватить цитадель правительства, дом губернатора, казначейство и царский дворец, где помещалось министерство внутренних дел.
Немцы в этом вооруженном выступлении участия не принимали, но советы давали и, как сказано, обещали содействие в случае удачи переворота. Когда же на другой день выяснилось, что правительственные учреждения захвачены, немцы в лице ф. Авенслебена ввели войска в Педагогический музей, занятый украинской Радой, и разогнали ее.
Договор с гетманом был заключен немцами весьма милостивый и доброжелательный; первым пунктом значилось обязательство гетмана в первую очередь восстановить на территории, занятой оккупационными войсками, нормальное законодательство и правовой порядок. Затем следовало, кажется, еще два пункта относительно оккупационных войск и снабжения частью осеннего урожая Германии.
Приглядываясь к лицам, окружающим Скоропадского, я сразу установил, что большинство их были чисто pyccкиe граждане, без всякого оттенка украинства, и что настоящая цитадель украинства помещалась лишь в кабинете Полтавца, назначенного генеральным писарем, хранителем государственной печати, – скорее почетная, чем административная должность.
Понемногу мне стало совершенно ясно, что благосклонная судьба послала русской буржуазии, интеллигенции и всем не сочувствующим большевистскому перевороту передышку для того, чтобы сдать экзамен или переэкзаменовку на право существования в оазисе, охраняемом чужими войсками и возглавляемом временным диктатором. Правда, при одном условии – перекраситься на время в украинские цвета.
На территории России якобы создавались два конкурирующих начала. Советская Россия и Россия Скоропадского. Россия как бы разделилась на два лагеря, без необходимости вести Гражданскую войну, лишь для того, чтобы силою интеллекта перемудрить одна другую. При этом Россия Скоропадского находилась в условиях в тысячу раз более благоприятных, чем коммунистическая Россия Ленина. Украинцы требовали немногого. О существовании их только не следовало забывать, от поры до времени награждая их теми заманчивыми для них, но нежизненными игрушками, которые составляли их исконную мечту – дать им мову и придать внешний украинский стиль управлению. Неудобство существования украинского вопроса можно было использовать на благо всей Poccии и безболезненно выйти из создавшегося положения.
Началась моя работа со свидания с державным секретарем Игорем Кистяковским, с которым я должен был познакомиться, так как вся печать на Украине находилась у него в руках. Свидание происходило на балконе дворца.
Я сказал, что просматривая киевскую печать, я заметил, что она вся, как правая, так и левая, настроена недоброжелательно и к гетману, и к установившемуся строю. Разговаривая со знакомыми журналистами, я выяснил, что отчасти это недовольство следует отнести на счет кризиса, переживаемого вследствие отсутствия бумаги газетами. Газеты выходили на небольших листках бумаги, скорей напоминавших бюллетени.
Кистяковский разразился уличной площадной бранью по адресу журналистов, обещая при этом сжать их в такой бараний рог, что через месяц их нельзя будет узнать.
– Прекрасно, – ответил я, – вы их сожмете в рог на месяц, а потом опять не будет бумаги и они по-прежнему будут раздражены просто из-за отсутствия заработка. Кистяковский снова стал рычать, сказав мне, что бумаги у него столько, что он может завалить брошюрами весь дворец гетмана.
– Да ведь бумага для брошюр не ротационная бумага для газет, – возразил я.
Державный секретарь лгал мне о существовании бумаги для брошюр, как это впоследствии выяснилось.
Как– то через несколько дней гетман после завтрака пригласил меня пройтись с ним по саду. Во время прогулки он спросил меня, что значит «ориентация». Ориентация на французов, немцев и т. п.
– Это то же, что в военном деле ориентация по карте, ориентироваться на лес и т. п.
Но, увы, гетман мало понимал меня, он всегда плохо ориентировался по карте. Ему необходимо было видеть позиции в натуре. Об этой его слабости знали его приближенные товарищи-гвардейцы еще на фронте.
Понемногу знакомясь с общим положением дел и результатом работы гетмана, министерств и канцелярии, я к ужасу своему увидел, что в государственном аппарате царит нелепая волокита и толчея, но был уверен, что в гетмане проснется тот боевой генерал, которого я знал на фронте.
Пока весь день гетмана был занят только приемом частных лиц и чиновников с докладами. Скоропадский очень любил говорить. Эту его слабость осмеивали министры, выходя от него после докладов. Но и министры говорили не меньше; они бесконечно затягивали свои заседания, уклоняясь от прений по существу.
Насколько мне было известно, прекрасно осведомленные немцы вели себя весьма корректно, поощряя творческую инициативу, откуда бы она ни исходила, они постоянно настойчиво напоминали правительству и гетману о необходимости принятия тех или иных разумных мер. Но едва ли десятая часть этих указаний выполнялась. И если дело было исключительной важности, они принуждены были проводить его сами, конечно, проводя его иногда не так гладко, как сделали бы это русские руки, к чему правительство относилось совершенно равнодушно – как к совершившемуся факту. Среди чинов правительства создавалась даже какая-то уверенность, что все равно немцы сделают и сделают лучше.
Как– то к обеду гетмана приехал товарищ министра внутренних дел Воронович и сообщил следующее:
– Вот ловкачи немцы. Повесили у Думы на Крещатике человека. Теперь посмотрим, что скажут господа демократы. Вероятно, приутихнут.
Один из адъютантов вышел из-за стола и проверил сообщение Вороновича. Оказалось, что немцы никого на Крещатике не вешали. А у Думы действительно качается маляр, перекрашивающий или снимающий какую-то торговую вывеску.
Большинство чиновников лгали гетману, притворяясь, что все обстоит блестяще, а в печать проходили только сообщения об официальных завтраках и обедах. Просматривая их подряд, можно было составить себе не слишком лестное представление о работоспособности диктатора и гетмана. Немцы, как передавали, тоже начали разочаровываться в государственных способностях милого и обаятельного «Павло» и с нетерпением ожидали приезда его жены Александры Петровны, очевидно думая, что с приездом ее создастся более творческая, а не декоративная атмосфера.
Смелый и решительный на фронте, П. П. Скоропадский трусил перед своим письменным столом, как неопытный администратор, не умевший никогда разобраться в истине без кавычек. Принимая одно, преподнесенное ему в готовом виде решение, он менял его через полчаса на другое, также подготовленное какими-то случайными подсказчиками.
Его обманывали самым наглым образом все.
Помню, ночной караул бежал, захватив кассу штаба, около 100 000 карбованцев. Караул был офицерский. Утром второй уже по счету начальник гетманского штаба, генерал Стелецкий, очень взволнованный этим событием, не принимал докладов, а перед завтраком пришел оживленный и отрапортовал гетману:
– Ваша светлость! Державная варта (полиция) поймала грабителей офицеров – на пароходе. Деньги оказались при них. Они успели истратить только 1 000 карбованцев на билеты.
– Расстрелять их! – распорядился гетман.
В глазах генерала Стелецкого мелькнул огонек испуга.
– Но, ваша светлость, у нас нет закона о смертной казни, – возразил он.
– Срочно провести закон и судить их военно-полевым судом.
Но гроза прошла. Попросили к завтраку.
Как я узнал впоследствии, грабители пойманы не были. Генерал Стелецкий малодушно доложил явную ложь. Сокращением расходов по штабу он пополнил исчезнувшую сумму.
Когда я приехал в Киев, репутация гетмана была уже сильно подмочена среди значительной части крестьян историей с карательной экспедицией, которая была послана по деревням, принимавшим участие в разгромах помещичьих усадеб.
Был случай, когда помещик требовал с крестьян 30 000 карбованцев за вырубленную ими лозу, которая с тех пор уже успела вновь отрасти, а та, что была вырублена, стоила не больше двух-трех тысяч по самой высокой оценке. Карательная экспедиция была приостановлена, но результат ее в виде недоброжелательства продолжал существовать, и на этой почве очень удачно велась антигетманская пропаганда.
Одна из газет в Харькове постоянно сообщала невероятно сенсационные выдумки о гетмане и его правительстве, то о его смерти, то о бегстве и тому подобном, остальная харьковская печать подхватывала эти выдумки, муссировала их, вызывая тревожное настроение среди обывателей.
Делая доклад об этих сообщениях гетману в присутствии Кистяковского, мне пришлось услышать заявление министра, произнесенное с большим апломбом гетману, что все это ему, как министру внутренних дел, давно известно, и он удалил уже нерадивого цензора, заменив его новым.
Через три дня я проверил это заявление И. Кистяковского по телеграфу. На мой вопрос, кем заменен цензор в Харькове, пришел ответ: «Заменять было некого, так как в Харьковщине никакой цензуры и цензора не было, нет и теперь».
Тогда я сам решил устроить при моем бюро печати отдел пропаганды с целью популяризации имени Скоропадского в широких кругах городского и сельского населения, которое его совершенно не знало. Составление брошюр было поручено профессорам с именами по их специальностям. Собран был отряд книгонош. Я написал биографический очерк о Павло Скоропадском, не пожалев красок, главным образом описывая его деятельность на фронте, где он вел себя образцово. Книгоноши, около 12 человек, разъезжали по Украине. Среди них было 4 галичанина, 4 малоросса и 4 русских. Постепенно все двенадцать были заменены русскими. Разъезжая по городам, селам и ярмаркам они привозили с собой из поездки подробные доклады о настроениях в провинции.
Сводка этих впечатлений ясно показывала, что большинство населения придерживается русофильской ориентации, предпочитает большевиков украинцам и, во всяком случае, старую русскую культуру новой украинской. Среди наблюдений на местах было много курьезного, чисто народного и весьма характерного для настроения данного момента. Так, были заявления с протестом, что брошюра напечатана по-украински: «Мы говорим по-хохлацки, а читаем по-русски». Были заявления такого рода: «Почему у Хетьмана папаха (в которой он был изображен на снимке), а не корона? Нам хозяина дай в короне, как следует!» Другие радовались, что он в военной форме, и говорили – этот порядок наведет. Портреты покупались охотно, гораздо охотнее брошюр. Накупив брошюр, еврей с базара вырезал портреты гетмана, приложенные к брошюре, и продавал их тут же по два карбованца, тогда как вся брошюра стоила пять гривен.
На оплату книгонош и на их разъезды требовались деньги. Мы истратили на них более 16 000 карбованцев, и денег больше не было. Все министры и чиновники, разводя руками, говорили шепотом о тех миллионах, что тратят большевики на пропаганду на Украине, но сопротивлялись движению дела об ассигновке упорнее щирых украинцев (самостийников), засевших на вторых должностях в канцеляриях и тоже саботировавших, как только мое дело попадало в их руки.
– Поверьте моей седой бороде, – говорил мне премьер-министр Лизогуб, хватаясь за свою бороду и теребя ее, – что из этого ничего не выйдет. Я старый земец…
Это был его обычный аргумент, к которому он всегда прибегал, когда не знал, что возразить.
Немцы, узнав о моих хлопотах и, вероятно, знакомые с постановкой этого дела при моем пресс-бюро, предложили ассигновать на дело пропаганды 300 тысяч из своих сумм, но я счел это неудобным. Тогда они прислали в подарок 300 000 портретов гетмана, отпечатанных в Германии.
Требовалось помещение для Государственного Украинского художественного театра. Его долго искали и, наконец, решили реквизировать только что заново отделанный и перестроенный театр, предназначавшийся под оперетту, труппа для которой была уже законтрактована. Среди владельцев и антрепренеров труппы был редактор «Последних Новостей» г-н Брейтман, единственной газеты, напечатавшей биографию гетмана и вообще державшейся доброжелательного тона к гетману. Уже этого одного было достаточно, чтобы реквизировать этот театр миролюбиво, на что владельцы и соглашались, требуя 300 000 карбованцев отступного для расплаты по ремонту, перестройке и ликвидации труппы. Несмотря на хлопоты за них немцев – последним, впрочем, Палтов угрожал личным письмом гетмана к Вильгельму (это случилось после визита П. П. Скоропадского в Германию), – театр был захвачен без оплаты убытков, понесенных предпринимателями и владельцами.
Как я уже говорил, приезд А. П. Скоропадской ожидался в Киеве с нетерпением. По приезде Александры Петровны, ее в тот же день посетили оба иностранные представителя, немецкий главнокомандующий фельдмаршал ф. Эйхгорн и австрийский посланник граф Форгач. Приехали они одновременно, и оба старались пересидеть один другого, чтобы остаться наедине для более интимной беседы с глазу на глаз. Пересидел фельдмаршал ф. Эйхгорн. Александра Петровна действительно обладала характером, была от природы умна, начитана, с умом слегка ироническим. Она слишком любила мужа, чтобы стать его ментором. Она многое, вероятно, считала несоответствующим моменту, даже смешным, но снисходительно соглашалась и помогала сама, лишь бы доставить удовольствие мужу. Часто прикусив губы, чтобы скрыть ироническую улыбку, она принимала участие в церемониях маленького гетманского двора.
Скоро стало ясно, что ничего не переменится. Киев, с его полуинтеллигентным обществом, был не совсем удачным пунктом для формирования нового здорового государственного начала. Давать такое определение Киевскому обществу, мне кажется, не слишком опрометчиво. Не говоря уже об общей политической безграмотности, большинство киевлян жило театрами, концертами, посещениями друг друга и кафе. Базар и рыночные слухи полагались в основу общественного мнения, создаваемого на текущий день, газеты несколько сглаживали слухи раннего утра, принесенные прислугой, но за день телефон и встреча с знакомыми перевертывали снова вверх дном все, что было рассудительного в этом «общественном мнении».
Читал Киев до революции мало. Университетская среда представляла изолированную группу. Отсутствие необходимых книг для моей работы в Киеве заставило меня невольно столкнуться с этой оборотной стороной. Присяжные поверенные, обладавшие дорогими книжными шкафами, держали их пустыми. Книжные торговцы подтвердили мне это мое, казалось бы, голословное заявление, указав, что киевляне в массе, кроме пустых модных романов, ничего не покупают.
Как– то мне пришлось говорить на эту тему с известным присяжным поверенным Киева, г-ном К. Он возмутился: ничего подобного.
Тогда я предложил ему перечислить, сколько из его знакомых адвокатов имеют книжные шкапы, заполненные домашней библиотекой, а не всяким скарбом. То же самое оказалось с общественными и политическими деятелями. Лица, считавшиеся в Киеве литературно образованными, не знали, например, о существовании работ П. Е. Щеголева и никогда не слыхали его имени.
Этим значительно объясняется бездарное отношение киевского общества к подаренной ему судьбой передышке, когда во главе стал человек с очень эластичным званием гетмана. «Гетман» мог означать диктатора, президента и владетельного князька, на самом же деле это был рядовой кавалерийский генерал царской службы – вывеска, которую можно было размалевать желательными большинству красками, «моток картона, на который наматывали нити правопорядка». В числе его сотрудников были люди различных убеждений, большинство скорей либерального, чем реакционного направления, были кадетствующие, эсэрствующие, был министр Гутник – еврей, и такой исключительной чистоты человек, как Завадский. Казалось, примыкайте, проникайте и стройте.
Но общество, уверенное в завтрашнем дне, о будущем не думало, или втихомолку тосковало по Петлюре, или, ориентируясь на Антанту, возмущалось приводом немцев на Украину, приписывая привод их не Петлюре, а Скоропадскому. Общественное мнение, под руководством «Киевской Мысли» и других газет, создавалось необдуманно. Пресса своим возмущением против проекта введения украинской мовы в качестве государственного языка привела к роковому осложнению.
«Киевская Мысль» возмутилась не из национального чувства (она всегда лелеяла мысль о более щиром Петлюре), она возмутилась не столько по политическому невежеству, что было бы грустно, но еще простительно, она возмутилась, чтобы просто возмущаться, будировать и иметь предлог для более яркого выявления своего протеста против установившегося порядка. Если бы пресса хоть на минутку отнеслась вдумчиво к этому проекту, она поняла бы, что украинская мова погибнет, раз она не только перестанет быть запретной, но еще и обязательной не только для лиц, веривших в украинское движение, но и для тех, кого силком тянули за ним.
Практически мова была неосуществима; для целого ряда официальных учреждений не было терминов на малороссийском языке, их надо было еще выдумать, даже на галицийском языке не было терминологии для флота, так как там никогда не было флота.
Печать шумела и злорадствовала, шипела и рыла себе яму для окончательной погибели. Это введение украинской мовы как государственного языка было чуть не единственной серьезной подачкой украинцам. Мероприятие, по всем законам государствоведения обреченное на неуспех, оно, тем не менее, ближайшим образом решало вопрос о возможности продления передышки. И полуинтеллигентность большинства ее блестяще провалила.
В деятельности самого П. П. Скоропадского было слишком много легковесного; так из его разговоров о Сенате можно было заключить, что Сенат его интересует как учреждение, на открытии которого он может показаться во всем параде и блеске. Он много говорил об этом торжестве, но оно так и не состоялось.
Или история с получением Украиной флота. Гетман приказал на маленьком пароходике, бывшем раньше в распоряжении окружного инспектора путей сообщения, поднять штандарт гетмана – адмирала украинского флота, с участием почетного караула солдат, с музыкой и артиллерией в его присутствии.
По дворцу бегает А. А. Палтов, взволнованный, старающийся расстроить эту церемонию.
– Что скажут немцы? Флота нет, еще только разговоры. Адмирал флота Украины? Какого флота? Барок на Днепре?
Наконец инцидент уладился. Решили поднять штандарт (шелковый, с гербом Скоропадских) бесшумно, без стрельбы и проч.
Между тем время не ждало и приближалось к развязке.
Советское правительство находило выход из ряда исключительно сложных и, казалось, безвыходных обстановок и обстоятельств. На юге России была очевидно другая психология. Целый ряд громоздких учреждений, переполненных персоналом, толкли воду в ступе, так как в конце концов все существовало и двигалось только потому, что на Крещатике и других центрах города стояли немцы в касках, зорко следившие за порядком, не пропускавшие ни одного автомобиля без соответствующей «визы». Гетманский будинок целые сутки жил приемами, совещаниями, парадами, завтраками и обедами. На прием к гетману рвалась толпа жаждущих. Контроль бесчисленных охран стоял у дворца, проверяя пропуски у министров и приближенных и пропуская без контроля большинство посторонних. Это был, быть может, один из маленьких симптомов приближающейся катастрофы.
В Германии произошел переворот. Война кончилась. Император Вильгельм покинул Германию. На Украине началось украинское движение. В Белой Церкви стали накапливаться бывшие кадры военных галичан.