Текст книги "Русская жизнь. Тираны (апрель 2009)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)
* ХУДОЖЕСТВО *
Денис Горелов
Родина или смерть
Михалков и демоны
У него большое сердце.
У него большая надежная семья.
У него большое поместье, в которое в два года раз наезжает Сам. Хранитель основ и гарант конституции – покалякать на закате и завернуть пару соленых афоризмов. Все свои.
Он из тех, кому не режет слух сочетание «уметь дружить», – это роднит их с Главнейшим. Его расположения ищут многие, а он бегло сортирует соискателей, никогда не отказывая церкви, цыганам и царедворцам. Если вы мегазвезда мирового уровня – тоже имеете шанс. Обниматься полезет первым. Надо терпеть. Большие люди в проявлении больших чувств всегда немного чрезмерны, это юг, не взыщите.
С кем– то приходится прощаться. Да. Расставание всегда мучительный процесс -но дружба титанов и должна быть мимолетной. Как воробей, излюбленный им в последние годы образ Божьего благословения. Ути-ути-ути – все, нету. Улетела птичка.
Его милости дороги и в решето не сеются. Он венец естественного отбора, доминантный самец, Большой Белый Отец и лицо своей страны в глазах крещеного мира. Триумфальные и траурные церемонии цеха идут под музыку к его фильмам. Перечень усопших членов СК – под тему «Своего среди чужих». Московский фестиваль – под аккорды из братней «Сибириады», где Н. С. лично, эпично и символично добывал Родине черное золото.
У него лавры, триумфы и прижизненный пьедестал – и все равно чего-то не хватает.
Того, чего после доминирования желалось сильнее всего, жарче, горестней.
Любви.
Как и всем набобам, Никите Сергеевичу сызмальства недостало любви. Папенька все его детство чистил сапоги по дороге с одного приема у Сталина на другой прием у Сталина. Крутонравная матушка вечно заставляла развязывать веревочки. Большой Никита Сергеевич частенько вспоминает, как маленькому Никите Сергеевичу мать запрещала резать веревочку на торте, а только развязывать узел за узлом – и так мало-помалу приучила к труду. Его ссылали в детскую, когда на Новый год приходили с мороза разные важные гости. Его обидно угнетал с детства и безответно любимый брат. Его обижали в школе за упитанность и заграничные игрушки.
Казалось, нет на свете ребенка счастливее Никиты Сергеевича, а он всего-навсего хорошо кушал и не знал отказа в цацках.
Конечно, для послевоенного поколения живой отец и полная чашка были пределом желаний – но и в желаниях маленький Никита Сергеевич лидировал с отрывом.
Сегодня ему мало приязни, расположения и прочих полумер, хочется истошного обожания, чтоб любили всего, до ноготка, до мизинчика, чтоб восхищались и немели, и на цыпочках прислушивались.
Любили его силу. Его фильмы. Его воздетый палец. Его перстни, кашне и фуражку-капитанку провинциального духанщика. Его развешанные по офису фотообжималки с великими. Его озорное хамство. Его русскость.
Его превосходительство.
А над ним хихикают – и кто? – сосульки, тряпки, бумагомараки! Над царскими лампасами, почвенным трепетом, приподнятой бровью, над бесконечными рассказами о собственной благотворительности. Над родоначальником клана боярином Михалкой. Сила, не укрощенная вкусом, всегда потешна. Стоит ослабнуть узде, хоть чуть потухнуть генеральскому блеску в очах – пиши пропало. Все эти лобзания всемогущих пожилых мужчин в черном – мафии ли, политбюро – тотчас начинают отдавать водевилем. В ту же комедию уплыл предыдущий импортный русский, символ национальной неукротимости Евгений Евтушенко. Еще один любитель белых штанов и благоговейных стадионов.
Дорожка натоптана, и Михалков на ней.
30 лет назад его окружали лучшие люди страны и профессии. Адабашьян. Лебешев. Ибрагимбеков. Соловьев. Всех, всех, всех убил, всех зарезал. С Ибрагимбековым который год судится за Киноцентр. Соловьеву угрожал аудитом и судом, принимая от него Союз и уклончиво именуя «прежнее руководство». Адабашьян во всех интервью по возможности обходит момент дружбы с Никитой Сергеевичем.
Сегодня вокруг него адвокат Астахов, директор Верещагин, артист Пореченков и вечный второй секретарь при трех первых Клим Лаврентьев. Не лучшие люди страны. Черную метку его недругу Матизену выкинул, прости Господи, Панкратов-Черный.
30 лет назад он вдыхал мороз, и пирог с грибами, и штольцевского коня в «Обломове». Сегодня ставит съезды и сгоняет на гостевой трибуне вгиковских гризеток для аплодисментов и шиканья. Был у аппарата ВЛКСМ такой термин: «организовать вставание».
30 лет назад говорил в интервью о Грибоедове и устройстве подмосковных усадеб. Последние 12 лет его беседы идут под устойчивый рефрен: «Я не украл ни копейки». Вне зависимости от правды, верят ему все меньше.
Когда слушаешь, сколько он бед перенес на посту главного кинематографиста, сколько незаслуженных подозрений и гадких сплетен, сколько тяжб, злословия и боли во благо людей и страны, хочется воскликнуть мелким Хоботовым: «Савва!! Тебе-то! Зачем! Все! Это! Нужно!» «Р-р-о-за-мунда!» – отвечает Савва, жарко терзая меха трофейного аккордеона. Уйди, букашка, я в печали.
Есть такая профессия – Родину защищать.
И слеза по щеке в ус (истинный крест, см. стенограмму).
Хочется, дико хочется быть генералом. Чтоб любили, но – снизу. Чтоб души не чаяли – но соблюдали дистанцию. Так его любит Евгений Стеблов – преданно, нежно, вассально – и дружбе этой жить века, потому что никаких других отношений Н. С. не терпит. Он и впрямь был бы чудо-генералом, бедовый, предприимчивый, стратегически мыслящий, и солдат бы берег, и города бы брал, и хлеб-соль сплевывал, и в законном обожании купался, давая иногда нижним чинам прикурить своих командирских – со всеми на «ты», но не приведи Господь так же ответить! И никто б не смел покуситься на эту волю и единоначалие, а кто бы смел – тут же бы и съел; только этого барона бы и видели. И монархизм Никиты Сергеевича того же поля – кто были все русские цари, как не строгие, душевные, слегка ограниченные генералы? Страна им выпала сложней дивизии, а во всем остальном были ай молодцы, просто загляденье.
Потому русские и воевали все время, что модель отношений, близкая сердцу их элит, естественна только на фронте. Потому Михалков с такой гусарской лихостью и радикализирует любой конфликт, любое соперничество, что без драчки, без хипишу, без присяги на знаменах и тотальной угрозы привычному укладу быть любимым – не умеет, и все тут. Так и рождаются дивные слова о «либерально-атлантической диктатуре», продвигаемой людьми, всего-навсего посмевшими его не переизбрать. Так и вспухает брехня о гигантских долларовых суммах, затраченных на антимихалковскую пропаганду. Вестимо, даром про такого чудесного человека гадость не скажешь. Отечество в опасности. Идет злой Матизен с чековой книжкой из Вашингтона. Вставай, страна, нельзя спать. «Эти люди не могут окинуть взглядом безграничность своей Родины, возрадоваться тому, что она у них есть!» (из отчетного доклада). За Родину Н. С. кому хочешь пасть порвет, особенно когда на кону насиженный генеральский барабан.
С каждой выигранной лично битвой безбожно компрометируется возглавляемый им Союз. Представленный когда-то делегированной элитой, одним из десяти, он законно слыл орденом небожителей. Введя в практику плебисциты и искусно направляя на москвичей гнев региональной опричнины из Казани, Иркутска, Ростова, Махачкалы и прочих мест, где якобы есть кино, Михалков явил стране подлинное лицо властителей дум, своих сподвижников – армию заслуженных, обиженных, потрясающе неумных пенсионеров. Актриса Теличкина 11 лет назад с кремлевской трибуны в слезах звала Н. С. хором петь с нею «Отче наш». Режиссер Гурьянов только что требовал нетерпимости к хуциевской оппозиции, т. к. Америка заразила Россию СПИДом и нерусскими словами «бутик» и «бойфренд». Артист Бурляев назвал Председателя Пересветом и предложил свои услуги в качестве Осляби. Артистка Мирошниченко дважды с чувством воскликнула: «Кто дал право?» Подхваченный волной Председатель четырежды произнес «беспрецеНдентная травля».
Смешно, да? – а легко ли на склоне лет становиться царем дураков?
Фундамент Союза всегда составлял режиссерский клан. Только они – Пырьев, Кулиджанов, Климов, Смирнов, Соловьев – коноводили на правлении. Только этой касты портреты десятилетиями висели в конференц-зале славы. Только их слушали и слышали в Кремле.
Никита Сергеевич победил актерами и регионалами. Герман не с ним. Абдрашитов не с ним. Меньшов давно и агрессивно не с ним. Митта не с ним. Хржановский, Хуциев, Рязанов – откровенно против. Масленников, Бардин, Норштейн – против. Соловьев, Смирнов, Лунгин, Тодоровские, Балабанов на съезд не пришли. Сбылась лелеемая последним царем идея народной монархии – чтоб напрямую с народом, без умников, начетчиков и христопродавцев.
Триумфально охаянный в отчетном докладе наймит и отщепенец Быков справедливо заметил в «РЖ», что Союз есть уменьшенная копия страны – страны, в которой сила и власть фатальным образом разошлись с умом и порядочностью. Вычистив из правления раскольников, инициировав изгнание из Союза президента гильдии критиков, пока безуспешно лоббируя в уставе право роспуска строптивых гильдий, Михалков уподобляется не Пересвету, и даже не Бондарчуку, как замышлялось, а самому что ни на есть сенатору Маккарти в миниатюре. Тоже был известный патриот, бесогон и тоже до жути злопамятный. «В подлости пропадает былой артистизм, – проворчал либерал, атлантический комментатор Бруни. – Ушли времена Березовского. Все опять делается тухлыми аппаратными методами».
За вашу победу, Никита Сергеевич.
Когда– нибудь на вашем надгробии благодарные потомки начертают: «Не проиграл ни одного сражения. В том числе и с интеллигенцией».
Папа будет доволен.
Дмитрий Быков
Свежесть
Николай Шпанов и его вера
Про Шпанова современный читатель в лучшем случае знает одну апокрифическую историю, хотя она, в сущности, не про него, а про отважную Александру Бруштейн, автора трилогии «Дорога уходит в даль», на которой росли многие славные дети. На обсуждении какого-то из ксенофобских, густопсово-изоляционистских шпановских романов – то ли «Ураган», то ли «Поджигатели», – Бруштейн рассказала притчу из своего виленского детства. Дети лепят костел из навоза, мимо идет ксендз. «Ах, какие хорошие, набожные ребятишки! А ксендз в этом костеле будет?» – «Если говна хватит, то будет», – отвечают юные наглецы. «Так вот, товарищи, – закончила Бруштейн, – в романе товарища Шпанова говна хватило на все!»
И это очень хорошо и правильно, как говорил Зощенко; и если бы мы обсуждали творчество данного автора на кухне шестидесятых или даже на оттепельном писательском собрании, мы вряд ли отклонились бы от подобного тона. Вспомнили бы еще эпиграмму «Писатель Николай ШпанОв трофейных уважал штанОв и толстых сочинял ромАнов для пополнения кармАнов». Младшие современники Шпанова, вынужденно росшие на его сочинениях, навеки сохранили в памяти перлы его стиля. Друг мой и наставник М. И. Веллер, будучи спрошен о своих детских впечатлениях от беллетристики данного автора, немедленно процитировал: «Сафар был страстно влюблен в свой бомбардировщик, но не был слепым его поклонником».
– Это было так плохо?
– Почему плохо, – раздумчиво проговорил Веллер. – Это было вообще никак.
Но у нас удивительное время, друзья. Оно заставляет переоценить и познать в сравнении даже те вещи, до которых в советские времена у большинства из нас попросту не дошли бы руки. Если недавно проанализированные нами «Бруски» Панферова представляли и этнографический, и психологический интерес, – Шпанов скорее замечателен как лишнее доказательство типологичности российской истории, у него в этом спектакле необходимая и важная роль, которую сегодня с переменным успехом играют так называемые «Воины креатива», неприличная Юденич с золоченой «Нефтью» да еще отчасти Глуховский. Это они поставляют на рынок многологии о том, как коварная закулиса окружает Россию, плетет заговоры, отбирает сырье и растлевает граждан. Правда, раньше упор делался-таки на граждан, а не на сырье. Граждане считались (и были!) более ценным ресурсом, вот их и вербовали без устали – то стриптизом, то попойками, то – в общении с творческими работниками либо микробиологами – обещанием небывалых свобод. Они сначала поддавались, но всегда успевали опомниться. Как бы то ни было, мобилизационная литература существовала и цвела, как всегда она цветет во время заморозков, – но по крайней мере делалась качественно, на чистом сливочном масле. Именно поэтому я обращаюсь сегодня к опыту Шпанова: он явственно высвечивает причину неудач нынешних продолжателей изоляционистской традиции, старательно ваяющих антиутопии о будущих войнах. «Воинам креатива», кто бы ни скрывался под этим мужественным псевдонимом, до Шпанова – как народному кумиру Малахову до народного кумира Чкалова. Так что прошу рассматривать настоящий текст как добрый совет, посильную попытку поставить на крыло новую русскую агитпрозу.
Оговорюсь сразу: Шпанов никогда и никаким боком не прозаик. Он и не претендовал. Чтение его литературы – занятие исключительно для историка либо филолога: читателей-добровольцев сегодня вряд ли сыщешь, даром что, в отличие от современников-соцреалистов, этот приключенец переиздан в 2006 и 2008 годах, как раз «Первый удар», дебютное и самое нашумевшее его творение. Однако поскольку Шкловский заметил когда-то, что всех нас научили отлично разбираться во вкусовых градациях ботиночных шнурков, – заметим, что свои градации есть и тут. Агитационная литература бывает первоклассной, как у Маяковского, второсортной, как у Шпанова, или позорной, как у его нынешних наследников. Чтение Шпанова – не самое духоподъемное занятие, особенно если речь идет о его послевоенном политическом романе «Поджигатели». Но от некоторых страниц Шпанова, в особенности от «Первого удара» или «Старой тетради», где он рассказывает о вымышленном знаменитом путешественнике, веет какой-то добротной свежестью, хотя современникам все это могло казаться тухлятиной. Как ни странно, в иных своих сочинениях – преимущественно аполитичных, случались у него и такие, – Шпанов становится похож на Каверина времен «Двух капитанов»: есть у него эта совершенно ныне забытая романтика полярных перелетов, путешествий, отважных покорителей безлюдных пространств и т. д. Мы представляем тридцатые годы царством страха, и так оно и было, – но всякая насыщенная эпоха многокрасочна: наличествовала и эта краска – юные запойные читатели, конструкторы самодельных приемников, отмечавшие по карте маршруты челюскинского и папанинского дрейфа; героями этой эпохи были не только Ворошилов и Вышинский, но и Шмидт, и Кренкель, и Ляпидевский. Шпанов ведь не кремлевский соловей, не бард генштаба: он романтизирует то, что достойно романтизации. И оттого даже в насквозь идеологизированном, шапкозакидательском «Первом ударе» есть прелестные куски – взять хоть сцену, в которой майор Гроза устанавливает рекорд высоты в 16 300 метров. А он слишком туго затянул ремень комбинезона на ноге, и на высоте ногу перехватывает мучительной болью. Попутно мы узнаем, что на больших высотах любой физический дискомфорт воспринимается стократно острей, а также получаем краткую популярную лекцию о том, как максимально облегчить самолет для набора рекордной высоты. Короче, человек знал свое дело – и руководствовался не только жаждой выслужиться, но и вполне искренней любовью к авиации. В лучших своих текстах Шпанов похож на Ефремова – и единственный женский образ в «Первом ударе», статная красавица-сибирячка Олеся Богульная, напоминает женщин из «Лезвия бритвы»: очень сильная, очень здоровая, очень чистая – и стеснительная, разумеется; богатырша, «коваль в юбке».
Шпанов родился в Приморском крае 22 июня 1896 года. Добровольцем пошел на фронт Первой мировой, окончил воздухоплавательную школу, после революции немедленно взял сторону большевиков, добровольцем же вступил в Красную армию, после Гражданской редактировал журналы «Вестник воздушного флота», «Техника воздушного флота» и «Самолет». Написал учебник для летных училищ и монографию об авиационных моторах. Дебютировал в литературе повестью «Лед и фраки», сочетавшей крайнюю политизированность с увлекательностью и подлинным исследовательским азартом: материал для нее он собрал, отправившись на «Красине» спасать Нобиле и его дирижабль «Италия» в качестве корреспондента «Известий». «Первый удар», называвшийся вначале «Двенадцать часов войны», был сочинен десять лет спустя, в 1938 году, и отвергнут всеми издательствами по причине литературной беспомощности. Впрочем, мы знаем, что литературная беспомощность никогда не мешала советским классикам, и более того – рассматривалась как преимущество; дело было в политической неопределенности. У Шпанова явно воевали с фашистами, с немцами, а окончательной ссоры с ними не произошло: конечно, в тридцать восьмом допустить договор о ненападении и дружбе мало кто мог, отсюда и почти всеобщий шок, о котором вспоминают многие, от того же Симонова до Эренбурга; однако брать на себя ответственность – публиковать сценарий воздушной войны с наиболее вероятным противником – никто не рвался. Похвальную храбрость проявил один Всеволод Вишневский – он всю вторую половину тридцатых неустанно твердил о близости грандиозной войны, которая сотрет в пыль Польшу и уничтожит десятки европейских городов. Советская победа не вызывала у Вишневского сомнений, но воевать, предсказывал он, придется долго. Желающих проследить историю публикации, согласования и раздувания «Первого удара» отсылаю к информативной и дотошной статье Василия Токарева «Советская военная утопия кануна Второй мировой».
Интересные соображения на эту же тему публиковал в разное время (прежде всего в статьях о Гайдаре) киновед и культуролог Евгений Марголит: всеобщий милитаристский психоз в его трактовке предстает единственной возможностью разрядить невыносимое напряжение, копящееся в воздухе, снять все противоречия, оправдать любой террор. Война была необходима, входила непременной частью во всю советскую мифологию тридцатых, – вопрос заключался лишь в том, кто ее убедительнее вообразит и представит более лестную для Отечества версию. Трагифарс состоит в том, что Сталин обожал фильм «Если завтра война» (тоже 1938-й) и регулярно смотрел его… во время войны! Нет, прикиньте: все уже случилось, причем совершенно не так, как предсказывала картина Дзигана (по сценарию, между прочим, Светлова), – а он мало того что регулярно пересматривает эту квазидокументальную агитационную ленту, а еще и дает ей в 1941 году премию своего имени, второй степени! Понятно, что ход пропагандистский, – значит, и впрямь велика наша мощь, и мы это подтверждаем, не наказывать же теперь тех, кто давал шапкозакидательские прогнозы, – но картину-то он смотрел не принародно, на даче, для себя. Стало быть, она его вдохновляла и успокаивала, что и требовалось. И чего не отнять у советского предвоенного искусства – так это чувства спокойствия и силы; шпановское сочинение – не исключение. У него там советские истребители встречают немецких в воздухе ровно через три минуты после того, как те пересекли нашу границу 18 августа тысяча девятьсот тридцать будущего года, – а потом, обратив их в бегство, стремительно раздалбывают и всю вражескую территорию. Разумеется, вся советская предвоенная мифология строилась на западной провокации – на которую мы отвечаем «малой кровью, могучим ударом»: все точно по Суворову, лишний аргумент в его копилку.
Есть один занятный нюанс во всех этих советских агитках, своеобразная экстраполяция, пока никем не отмеченная. Почти все, начиная с Радека и кончая нашим Шпановым, были убеждены, что простые люди Германии не захотят войны и быстренько начнут разваливать тыл. Степень зомбированности немцев в СССР явно недооценивали, искренне уповая на восстание германского пролетариата, не желающего воевать с первой страной победившей революции; а между тем немецкий пролетариат пер и пер на Россию, даже не думая протестовать. В России между идеологией и убеждениями масс всегда есть значительный зазор, подушка безопасности, здесь никто никогда вполне не верит тому, что официально сообщается. Такого же поведения россияне справедливо ожидают и от немцев, но в Германии процент людей, убежденных в святости нацизма, оказался печально высок, а степень иммунитета к тоталитарным гипнозам – в разы ниже, чем в России.
Россия никогда не была вполне коммунистической, даже в годы большого террора, – но Германия была нацистской, ничего не поделаешь. Шпанов предполагал: «Первые же разрывы советских бомб подтвердили со всей очевидностью тяжелый для германского командования недостаток технических войск. Слишком многое зависело от людей, обладающих умелыми и грубыми руками, слишком многое господа офицеры не умели делать сами. Если в пехоте солдат, попавший в бой, под страхом наведенных на него с тыла пулеметов полевой жандармерии, волей-неволей должен идти вперед, стрелять, колоть и умирать за тех, кому он хотел бы всадить в живот свой штык, то здесь, в авиации, где нужны прежде всего умелые руки ремесленника и сметка мастерового, пулеметом не поможешь. Увы, это было слишком ясно и самим офицерам». Первая составляющая утопии вполне убедительна – русские асы отлично владеют собой, машиной и всей полнотой информации; но вторая – мы победим при мощной поддержке германского пролетариата – наводит на мысль, что уж лучше бы он летал.
Когда Шпанов отвлекается от авиации на личную жизнь героев, пейзажи и громкую идеологию, – видно, как ему все это скучно. Зато когда речь заходит о ТТХ (тактико-технических характеристиках), скорости, высоте полета, – он в своей стихии, и в стиле его, нарочито стертом, появляется даже нечто поэтическое. В описаниях отрицательных героев он явно наследует Жюлю Верну – все они сплошь аристократы и развратники, не умеющие ничего спланировать на сутки вперед. Наши же необыкновенно четки, быстры и деловиты – новый, не являвшийся прежде образ «массового человека», весьма показательная эволюция от рохли и мечтателя к железному, все умеющему конструктивисту. И некие черты этого нового облика были реальны. Скажем, вышеупомянутый азарт, жажда сделать невозможное и явить его миру, а главное – все та же свежесть, восторг первопроходца, зашедшего туда, где никто еще не бывал! Фашизм опирался на архаику, на подвиги дедов, искал идеала в прошлом, – но первопроходчество, в том числе и социальное, бредит только будущим, и в этой модернистской ориентации – главное различие между двумя тоталитарными режимами, различие, которого не чувствуют люди с отбитым обаянием. Они ходят на выставку «Москва – Берлин», любуются тяжеловесными спортивными Брунгильдами и кричат об эстетических сходствах; но стоит им сравнить тевтонскую прозу с романами Шпанова (хотя бы роман Роберта Кнауха под псевдонимом «майор Гельдерс» «Разрушение Парижа», демонстративно переведенный и выпущенный в СССР, – с тем же «Первым ударом»), и все интонационные, фабульные и эмоциональные различия сделаются наглядны. И это уже не градация во вкусовых качествах ботиночных шнурков, а полярность самой ориентации: от фашистской утопии, равно как и от нынешних «суверенных» потуг, несет отборной тухлятиной, а утопии времен советского проекта – от «Иприта» того же Шкловского с Ивановым до «Аэлиты», от «Звезды КЭЦ» Александра Беляева до «Глубинного пути» Николая Трублаини – веют свежестью, ничего не поделаешь. Хорошие люди с правильными ценностями, с верой в разум и в необходимость человеческого отношения к людям, идут, летят, плывут и растут в том направлении, где никто еще не бывал. И этого озона ничем не отобьешь – сколько бы ерунды ни написал Шпанов после войны, когда проект начал выдыхаться. Ведь в «Первом ударе» нет ксенофобии, вот в чем дело: в военном романе – и нет! Потому что это роман о ХОРОШИХ немцах, свергающих собственный режим, и о том, как русские побеждают Германию В СОЮЗЕ С НЕМЦАМИ. Идиотская вера, но трогательная. А вот в поздних сочинениях Шпанова, чуткого к воздуху времени, повеяло как раз архаикой и – более того – сусальностью.
По Шпанову наглядно можно судить об этапах перерождения советского проекта – от его раннего конструктивистского модернизма в поздний квасной пафос, от интернационализма к синдрому осажденной крепости, от оптимизма в отношении человеческой природы (в том числе и германского пролетариата) – к мрачному мироощущению, заполнявшему мир «Заговорщиками», «Поджигателями» и «Ураганами». Отдыхал он душою только на стилизациях в духе «Старой тетради», хотя и там подхалтуривал, ибо многое тырил, скажем, у Эдгара По. Сравните то, что писал Шпанов до и во время войны, с тем, что он ваял после, – и причины советской катастрофы станут вам очевидны. Но и с поздними его сочинениями «Воинов креатива» и «Американское сало» не сравнить: Шпанов вызывает чувство горечи, а его нынешние аналоги – чувство гадливости. Почему бы?
А потому, что Шпанов верил в то, что писал. Это и есть чистое сливочное масло пропаганды: главной особенностью так называемого суверенного дискурса является не экспертная, а экспортная его природа. То есть ориентация на другого потребителя – заграничного ли, отечественного ли, живущего этажом ниже. Сами хозяева дискурса не верят ни одному своему слову и даже подмигивают тем, кто кажется им «своими»: ну вы же видите.
А Шпанов – верил. Может быть, потому, что он был не такой умный, а может быть, потому, что слова хозяев дискурса не так расходились с делами, и дети главных идеологов ксенофобии не обучались за границей, и заграничных вкладов у них тоже не было. Есть только один рецепт качественной агитлитературы: ты должен хотеть жить в мире, который рисуешь в качестве положительного образца, и верить в собственные слова. Это, кстати, касается в первую очередь утопии Стругацких, которые сформировались под прямым влиянием раннесоветского утопизма. Позднесоветские времена были в основном отмечены уже антиутопиями о холодных противостояниях, осадах и подкупах; апофеозом этой белиберды стало кочетовское «Чего же ты хочешь?», роман во многих отношениях фантастический, в том числе фантастически смешной. Символично, что раннесоветская утопия была о страшной войне, а поздние апокалиптические сочинения – о мире; почувствуйте разницу самого качества жизни. Впрочем, это отчасти и возрастное: молодость сильна и бесстрашна – старость слабеет и всего боится, кругом враги, не вылезешь из норы своей коммунальной, чужие дети хамят, соседка нарочно рассыпает по кухне свои крашеные волосы…
Современная российская пропаганда, мягкообложечная, крикливая и напыщенно-наглая, соотносится с прозой Шпанова примерно как мир Саракша с миром Полдня. Мир Полдня – особенно у поздних Стругацких – тоже не рай, там возрастает роль Комкона (организации с прозрачными прототипами) и все очевидней становится расслоение на людей и люденов, – но это все-таки не Саракш. Не Саракш.