Текст книги "Русская философия смерти. Антология"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 62 страниц)
132. Пред самим собой виноват я. Но сознал я свою вину, сознал в ней, как в малости моей жизни, справедливую кару: приятием кары отвергаю вину. И вот уже нет моей жизни: я, искусный арифметик, ее аннулировал. Недостаточно хочу умереть – недостаточно живу; мало страдаю – мало и наслаждаюсь. Кажется, все в порядке и вполне справедливо… А вот и не все в порядке!
* * *
133. Трижды отрекся св. Петр. Простил его Христос и необыкновенные сказал ему слова. Но во всю свою жизнь не забыл апостол о своем отреченье. Всегда красны были его глаза от горьких слез. Пострадал он на кресте, умер и вознесен на небо. Но и там он ничего не забыл. Всё красны его глаза. Чем лучше ему, тем горше память о былом. Да и былое ли оно? – Св. Петр живет в Боге; для Бога же все, становясь прошлым, остается и настоящим… Всякое слово Божие, всякий взгляд Божий источают в душу св. апостола неизреченную любовь. От сладостной этой Любви не знает даже он, на небе ли он или уже на земле, и плачет, безутешно и радостно плачет навзрыд. Видит: Бог его давно простил, да никогда и не сердился. Видит: смотрит на него Бог с улыбкой, как на провинившегося ребенка. И хочется св. Петру повторить свои же слова: «Выйди от меня, Господи, ибо я человек грешный!»33 Но не может он их повторить. А Бог не мешает ему плакать, не отнимает у старика памяти, хотя, как всемогущий, и мог бы это сделать. Бог знает, что так св. Петру лучше. Не сам ли Господь говорил: «Блаженны плачущие, ибо они утешатся»?34
* * *
134. Не святой я Петр, да и вообще не святой. А как вспомню о Божьей Любви ко мне… – Ведь Сына за меня отдал; не бесстрастно, не равнодушно отдал, конечно; – это Любовь, а не механика и не комедия, хотя бы и Божественная. Ведь Сын, сам Бог, подъят из-за меня на Крест и, оставленный всеми, Отцу вопиет: «Боже мой, Боже мой, зачем Ты Меня оставил?» Или ты думаешь, что Христос позабыл о земной Своей жизни, о твоих плевках, о Голгофе? Или вспоминаемое Им такая же полумертвая мысль, как твое воспоминание, а не сама Его жизнь? Не воображаешь ли, что Тело Его – призрак? А ведь хлеб, который ты ешь, и вино, которое пьешь, да и сам ты: всё – Его Тело. Или ты тоже призрак?
135. Да, как только вспомню все это, так сейчас же почувствую себя виноватым перед Богом. Нет, Он меня не осуждает и не карает. Он все мне простил, да и не прощал даже, ибо никогда не обвинял. Но: «знаешь ты, – говорила мне Элените, – что прощен, хотя и нельзя тебе простить, а все-таки – кайся». – Хочу снова пережить мою жизнь: не для того, чтобы пережить, а – чтобы выстрадать все ее ничтожество. Это же Бог во мне страдает, Бога я истязаю… Издеваюсь над собой, и вдруг – слышу собственный свой голос в толпе на Голгофе: «Других спасал, а Себя не может спасти…»35 Пью холодное, золотистое вино. Но вино уже не вино, а уксус, и я подымаю на трости намоченную в нем губку и даю Ему пить…
* * *
136. Но все прошло: ничего не вернешь. Сделанного не поправишь. Бог оправдывает мир: потому лишь есть кара, что Бог воплотился. Но как же оправдает себя мир пред безвинно страдающим Богом? Смертью ли? Но умру ли Божьею Смертью, если даже Богу запрещаю ею умереть, и Бог меня слушается? Низверг я Христа моего в последнюю, ледяную глубину ада, где слезы, не успевая выступить из глаз, застывают…
XXIV137. Ну, что же, Бог мой, Христос мой? – Несчастны мы оба. Не помогли Тебе Твоя мудрость, Твое всемогущество: победила их Твоя любовь ко мне. Сделался Ты моим безответным рабом… Сказал бы я Тебе: «Зачем, зачем полюбил Ты меня?! Уйди от меня: я человек грешный». Но силы не хватит сказать, да и знаю: все равно не уйдешь, не разлюбишь… Любовь Твоя обманула Твою мудрость, и даром пропала Твоя великая жертва. Действительно неизвестно, зачем Тебя оставил Отец. – Мира, мира Ты не спасешь, не сделаешь Богом… А я – я вижу Твою любовь и плачу над Твоею кротостью; но – мало люблю тебя и, право, не могу захотеть так же, как Ты хочешь.
138. Что же? – Будем вместе жить этою несовершенною жизнью, вечно томиться в аду, я – за грехи, Ты – только из любви ко мне и безвинно… Ты не оставишь меня. – Всегда смогу услышать Твой ровный и тихий голос, если и не увидеть, то почувствовать кроткий и скорбный Твой взор. Всегда смогу узнать, как бы Ты поступил на моем месте: не надо мне ни Закона, ни пророков. Конечно, я-то буду от Тебя уходить: снова и снова буду грешить. Но ведь Ты уже все мне простил (хотя это слово и не точно). Ты за все мои грехи пострадал. Не разгневаешься Ты, когда я от Тебя отойду: будешь молча ждать, пока не вернусь к Тебе с опустошенной душою и, рыдая, не припаду к Твоим прободенным ногам.
139. Ты научишь, Ты учишь уже меня жалеть и любить наш скудный мир. Впрочем, знаю ли я другой? Ты показываешь, как и в нем светится нетленная Твоя красота. И начинаю я любить сами недостатки его, благословлять страдание. Придет смерть – повторю слова Твоего святого: «Добро пожаловать, сестра моя!»36 Благословляю и вечную адскую муку. Силою Твоею вынесу я ее. Ты ведь простишь мне, если иногда стану в позу древнеримского героя. – Не такая уж беда немного покрасоваться перед людьми своею мукою, особенно – адскою. Но Ты не осудишь меня, как другие, когда буду кричать и плакать, точно малое дитя. Сам Ты возопил на Кресте и знаешь: крики и плач не мешают бесконечно страдать и терпеть без конца. И только еле заметно, но светло улыбнешься Ты, увидев, что приятны мне рыданья, судорогою сжимающие горло, а иногда – и немного нарочны.
140. Ты благословляешь и расслабленно-умиленное терпенье, зная, что приходит оно от долгой муки и нелепых метаний. Знаешь, что оно – усталость бессильной жизни. Но зовешь Ты к безмерному усилию, – так, как один Ты умеешь звать: не принуждая. И вот, буду я с Тобою не только терпеть, и а жить, – жить всею жизнью, на какую только способен немощный наш мир. Не раз усумнюсь в силе жертвы: недостанет любви, испугаюсь страданья. Но Ты дашь мне силы сделать все, что только захочу. И будет мне иногда казаться – наверно, и в аду есть свои сны, – что во мне пробуждается мир и сотрясаются его ветхие устои. Будет мне сниться, что подымается великая буря… О, я знаю, в Тебе она есть. Ты царь. Только царь может так страдать. Но Ты ее не подымешь, ибо – я ниспаду в расслабленно-умиленное терпенье.
7. Начало
XXV141. «Послушай, сочинитель. В тщании своем признать зло и диавола не сущими домудровал ты до того, что силу греха считаешь уже и вовсе неодолимою. В поучение тебе сообщу не сказку, а быль. – Однажды привели в обитель одержимого. А надо сказать, что пребывающий в одержимом бес знает грехи других людей и на близком расстоянии может читать в их душе, как в раскрытой напечатанной крупными буквами книге. Как часто случается, собралась вокруг одержимого братия и стала вопрошать беса, ибо по человечеству хотя и страшно это, а весьма занимательно. Сверх того надлежит отметить, что прежде, нежели изгонять беса святою заклинательною молитвою, всегда предпочтительнее дознаться, какого он ангельского чина и, частное, много ли ему ведомо, ибо и бесы, подобно людям, различествуют по знаниям. Сим путем удается иногда уличить беса в какой-либо ошибке, а тогда он от великого своего смущения внезапно слабеет и не в силе уже противустать заклинательной молитве св. Василия Великого37. Итак, говорю я, в то время, когда иноки испытывали беса и дивились обширным его сведениям, нечистый, падкий на людскую хвалу, возьми и возгласи: «А я знаю, – говорит, – какой тяжкий, смертный грех соделал тот чернец, что проходит по двору. Призовите его». И рукою одержимого указал бес на проходившего в некоем отдалении юного чернеца. Однако же последний не утратил присутствия духа и не приблизился, хотя, слыша прореченное о нем, и убоялся стыда ради человеческого. Напротив того, немедленно, со всех, можно сказать, ног бросился он к духовному своему отцу, который не вышел на двор, но продолжал в келии своей окормлять живот свой чтением Священного Писания. Исповедал ему чернец грех свой и получил отпущение. Засим возвращается, небоязненно подходит к бесу и мужественно ему говорит: «Скажи же теперь, проклятый, какой ты мой грех знаешь!» – «Хоть на небо меня пошли, – ответствует бес, – а не могу возвестить. Сию минуту как бы и знал; теперь же, Бог дай (так, богохульствуя, говорят бесы вместо общечеловеческого «чёрт возьми»), ровно ничего не вспоминаю. Точно и не было на душе твоей никакого греха». После этого происшествия иноки купными усилиями, но уже без чрезмерного труда изгнали беса за лжесвидетельство. Отсюда хотя и приточным образом, но легко усматривается, какое недостойное бытие грех, к чему отъинуды и сам ты умозаключаешь. Также от священников многократно я слышал, что, встречаясь с духовным своим сыном, вовсе не помнят они о тех его грехах, в коих он им на духу каялся, и беседуют с ним, как ни в чем не бывало».
– Ну, этому-то я не верю. Тогда бы не предписывал им в свое время Святейший Синод доносить по начальству о злых умыслах на царя. Да и вся быль твоя – поповская выдумка. Непонятно, к чему ты ее рассказал. —
142. «А к тому, что грех очень непрочное бытие и что сокрушенное сознание греха в таинстве исповеди с корнем оный уничтожает. Если ты основательно утверждаешь, что грех не может быть вечным бытием, поелику существует он «как бы», вечное же, истинное и Божественное бытие не «как бы» существует, то должен ты и правильно умозаключать. Не следует ли, говорю я, что сам ты сотворяешь свой грех? И Господь, без всякого сомнения, столь же легко может уничтожить творение твое, сколь и тебя самого, сотворенного Им из небытия. Поэтому после раскаяния предстаешь ты пред Богом смытым, чистым, невинным, подобным только что приявшему св. крещение младенцу. И уже не видится никаких препятствий тому, чтобы усовершил тебя Господь, если только ты опять не нагрешишь, что возможно. Таким образом миросозерцание твое мрачно и безблагодатно. И слишком много в нем еллинского блудословия. Похабно, но невразумительно».
– Не станет благодать делать меня рабом или вещью. Разве Церковь – банкирская контора, а поп – бухгалтер? Как это нет препятствий к тому, чтобы сделал меня Бог совершенным, раз я совершенства не хочу, не хочу весь я, глубочайшим и всевременным хотением моим, во веки веков и на веки веков не хочу? Никакая исповедь не может увеличить мое хотение ни на земле, ни за гробом. Только сам я могу вполне захотеть. —
143. «Горделивый помысел, к тому же сопряженный с охулением иерейского сана. Потребна ли тогда тебе, впадающему в лютеранизм, Святая Церковь, которую уже сопоставил ты с полезным, но мирским учреждением?»
– Бог и Церковь могут захотеть для меня и за меня только в моем свободном хотении, только – как я сам. Не в уничтожении грехов дело: они сами собой уничтожаются, как дым от лица огня. При чем тут лютеранство? – В Евангелии говорится не о покаянии, не об исповеди (да и что еще значит «исповедь», «исповедайтесь Господу»?), а о «метанои»38, то есть «умопремене». И в каком еще контексте говорится! – «Премените ум, ибо приблизилось Царство Божие». В воде крещения человек не омывается, но умирает, чтобы восстать к новой жизни. Так и в таинстве исповеди он весь внутренне перерождается, преобразуется. И только такое свободное самопреобразование превращает «не хочу» в «хочу» и тем обличает небытность «не», греха или зла. Разумеется, грех не Божье бытие: ты прав. Но может ли грех быть и не моим созданием? Могу ли я что-либо сотворить? Как небытная тварь может не то что бы сотворить, но хоть выдумать что-либо, чего бы уже не было в Боге? Один лишь Бог творит из ничего, да и то – Он творит свободное, то есть самовозникающее существо, каким должен быть весь Его мир. И потому не станет он уничтожать это существо: тебя ли, меня ли или мир. Тварь же из себя или из ничего не может ничего сотворить. Нет, и не мое бытие «не»! —
XXVI144. Возникает таинственное «не» в сознании его мною, как бледный призрак того, чего не было, и в этом же сознании исчезает. Не знаешь, есть ли оно или нет, или ты сам все выдумываешь. А может быть, оно – что-то совсем другое и все же как-то Божье?. Странное «не»! Точь-в-точь, как Вы, моя читательница. – Появились Вы просто в качестве литературного приема. Тем не менее сразу же что-то шелохнулось в моем сердце; а очень скоро и совсем ясно стало, что Вы – нечто большее, чем прием и моя выдумка. Право, точно не я выдумывал Вас, а либо кто-то другой Вас творил, либо Вы уже были. Не мог даже я удержаться от легкого флирта с Вами и прямо ощущал, как Вы сердитесь, хотя и улыбаясь, на мою слишком уж поэтическую бесцеремонность. Все с большею ясностью представлял я себе Вашу наружность и, как могли Вы заметить, душевные Ваши качества. В конце концов мне становится немного жутко. – А вдруг я совсем Вас призна́ю? Ведь начали Вы уже странным образом сливаться с Элените, которая несомненно была, но, в свою очередь, как-то «универсализировалась»… Ах, как я наказан! – По замыслу моему, должны Вы были мне помочь; вместо же этого чем дальше, тем больше мешали. Как маленькое мое «не», Вы неумолимо ограничивали меня, обрывая порывы моего метафизического вдохновения. И теперь как будто выходит, что уже не я командую, а Вы командуете. Я и рад бы в рай, да Вы, вопреки светлым моим надеждам, меня не пускаете: и подумать-то как следует о рае не даете. Вьетесь вокруг, как – извините за выражение – злоумышленная муха.
Я, отрок, зажигаю свечи,
Огонь священный берегу.
Она, без мысли и без речи
На том смеется берегу39.
* * *
145. Впрочем, может быть, Вы и в самом деле уже «на том берегу», а я, по обыкновению своему, путая прошлое с настоящим, преувеличиваю опасность.
Есть признаки, что Ваше загадочное существование подходит к концу; и Ваше место угрожает занять какое-то духовное лицо. Так всегда бывает: грешная природа не терпит пустоты и неудержимо двоится, а слишком быстрый расцвет влечет за собою и быструю гибель. Как бы то ни было, за последнее время я все чаще о Вас и даже (простите это невольно вырвавшееся «даже»), об Элените забываю. Думаю как бы и о Вас, а оказывается: совсем о другом. Просто до неприличия не о Вас думаю: до того, что чуть-чуть не заговорил с Вами о «настоящем не».
146. Но как все же удивительно устроено человеческое сердце! – Сейчас только казалась мне желательною разлука с Вами. Но начали Вы уподобляться маленькому «не» и рассеиваться, и мне уже грустно расставаться. Может быть, и этот разговор с Вами затеял я главным образом потому, что боюсь Вашего исчезновения. Мне страшно, что без Вас не смогу окончить поэмы.
* * *
147. В самом деле, в начале поэмы только Ваше присутствие позволило мне свободно шутить и даже (так как сперва считал я Вас лишь плодом своего воображения) шутить вполне свободно. Вы придали значимость и выразительность банальным словам и вознесли мое изложение на высокую степень объективности и серьезности. Смог ли бы я один устранить все авторское там, где необходимо, поднявшись над собою, переводить возвышенные идеи на язык образов и чувств? Однако дело тут не только в поэтике. – И бесам понятно, что поэтический прием в данном случае не более, чем оболочка факта, который сам по себе обладает величайшим онтическим значением. Шутовство – необходимое свойство «смешливого» ада. Оно облегчает невыносимую муку и утверждает человеческую свободу.
148. Вносят бесы свою вдовью лепту на покупку колоколов. Весь ад принимает живейшее участие в строительстве Царства Божьего. Кроме адского огня, нет силы, которая могла бы уничтожить нечестие и ложь, скрывающиеся под маскою богословского благополучия и религиозной слюнявости. Одна лишь Истина не боится адского глума. И чем же иным мы, адские жители, испытаем Истину? Да и найдутся ли у нас подходящие слова, чтобы говорить о Ней, о Боге? – Одни – слишком тяжеловесны или бледны: такие, что за ними и не увидишь Бога. (Похож ли Он на профессора философии?) Другие – столь возвышенны и непонятны, что, чего доброго, примешь их за самого Бога. Лишь применяя слова совсем непристойные, уже никак их и себя с Богом не спутаешь, других от этого убережешь и все-таки на Него хоть укажешь. Это, дорогая читательница, и называется отрицательным богословием, по-гречески же – апофатическою теологией.
* * *
149. Но кто же, кроме шута, способен употреблять такие слова? – Шуту все дозволено. Когда он плачет, ему не верят; и даже кровь его считают клюквенным соком40. Когда он говорит серьезно, думают, что он паясничает; и только смех его почему-то принимают всерьез. Вы понимаете, какая благодаря всему этому достигается объективность: ничего шутовского, то есть человечески тварного, – только Божественное! Блажен шут, из одиночества сделавший общеполезную профессию. – Все его отвергли, все над ним глумятся, а он, как обиженный ребенок, тайком прибежит к Богу, прижмется к Нему и плачет: и от горя, и от радости, – а Бог всякую слезу его отирает. И всех-то насмешников своих шут находит в Боге, только – как бы иными. – Они уже добрые и лишь удивляются: не подозревали даже раньше они, что зовут шута – приходящий в ночи Никодим41.
* * *
150. Вот почему, погибающая моя читательница, давно соблазняет меня мысль стать Божьим шутом42. Но что же мне делать, если все больше одолевает меня необъяснимая серьезность, небогатый запас шуток и выходок истощается, зало опустело, а в довершение всего оставляете меня и Вы, последняя моя надежда?. Сострадательная читательница, милая и сострадательная читательница! – Обращаюсь к Вам с последнею, может быть, просьбою. – Не погибайте ради Бога! Сохраните и себя, и образ моей Элените, то есть весь несовершенный мир, без которого и совершенному не быть. Если заговорю я слишком серьезно и напыщенно (это возможно, так как не раз уже случалось), напомните обо всем. Много прошу у Вас – жертвы. Но будьте молчаливым фоном картины, вернитесь к скромной роли литературного приема. И смейтесь, – смейтесь хоть «на том берегу».
XXVII151. Моему маленькому «не» в моем «не хочу Бога» говорю я новое, настоящее «не». Остается у меня одно «хочу Бога». Точно ничего я и не отрицал, а лишь сказал наконец «да» полноте своей и Божьей. Не для того ли, чтобы сказать это «да», и вызывал я из небытия мое маленькое «не»? Не мое ли «да» создало его, чтобы его уничтожить? Ибо «да»-то мое наверно есть; и не мое даже оно, а Божье. Им Бог утверждает меня и им, как Своим «Не», Себя самого ради меня отрицает. Не «да» ли мое и Божье – то, что действительно есть в моем «не», как мое настоящее «не»?
152. Мое «не» оказывается моим «да», мое «да» – моим настоящим «не». Не понимаю как следует этой чудесной умопремены. Не безумствую ли я? Не выходит ли мой ум из себя «за» пределы своего естества? Не растут ли у него крылья? Не раскрывает ли он свою Божественную суть? Как море, подымается во мне воля Божья, сливаясь с моею. Но себя еще явственнее от Бога отличаю: рассекает нас невидимый меч.
153. Слышу Его неотступный зов. Нетелесным оком вижу Его Полноту, из коей источается мое «да». А в Его Полноте вижу Его пронизающий взор: так, точно весь Он – взор; однако не уродливо это, ибо взор Его – весь Он. Смотрит Он на меня очами ребенка, светлыми, как ясные звезды, глубокими, как великое море.
154. Вижу Дитя, а в Нем себя самого вижу. Вот, наконец, я сам как дитя, я сам, мною давно позабытый, а может быть – мною еще и не бывший. Однако внутрь себя я смотрю и слушаю как бы собственную свою глубину.
155. Так прислушивается мать к биению зачинающейся в ней и еще неведомой миру жизни. Внутрь смотрят ее глаза; внутрь слушают ее уши. Ей и страшно, и дивно. А дитя в ней веселится, пальчиком настойчиво толкает в живот и смешно щекочет. И сияет дитя, как еще не видимый земле свет. Но уже светится этим светом преображаемое им лицо матери. Она сама не видит, а ее глаза лучатся нездешнею мудростью, и нездешнюю любовь отражает ее улыбка.
* * *
156. Поднялось из моей бездны великое море. Его волны покрыли меня, увлекли в черную глубину и снова выносят наверх, туда, где сияет Звезда Морская, не звезда, а Великая Мать, Облеченная в Солнце43. В ней ли или во мне самом родится Дитя?
157. Как ранним утром холодным – звон колокольный, слышна на темной земле благая весть о Царстве Господнем. Из глубины моей слышен этот звон… И как же не могу, как же не хочу сказать моего «да»? – Вижу Дитя, а в Нем – себя самого. Вижу Божью Плирому.






