Текст книги "Русская жизнь. Август (август 2008)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
* ОБРАЗЫ *
Захар Прилепин
Ваше Императорское Величество
Месяц цезарей
Ничего плохого про август сказать нельзя.
Когда я стану диктатором, я отменю 1 сентября и еще несколько дней в году: не хочу сейчас справляться, в какие дни Россия пытается отмечать новые демократические праздники – но именно их я отменю вместе с календарными днями, чтоб неповадно было. Будем с третьего на пятое легко переходить и с седьмого на десятое. Нам не привыкать.
Напротив, август мы удвоим или утроим, и всякий день в августе будет длиться соответственно два дня или три. Надеюсь, что в любимом месяце моем хотя бы нет демократических праздников. Потому что и так зла не хватает: оболгали самую медовую, самую сладостную, самую волшебную пору в году, сочинили, будто август – это времена жутких катастроф. Полноте вам.
Август, говорю, волшебный, потому что он один обладает удивительным свойством быть самым коротким и вместе с тем самым длинным месяцем в году. То есть он стремительно пролетает, всего лишь один раз взмахнув над потной головой горячими крыльями, – и вместе с тем только август и помнишь из всей своей жизни: он тянется и течет, как янтарь по сосне. Тронул пальцами – он и прилип, хер отскоблишь.
Кроме того, август – это император. Август с большой буквы. Словари сообщают, что Август (63 г. до н. э. – 14 г. н. э., основатель Римской империи) был привлекателен и хорошо сложен, величественно держал себя на публике, а в частной жизни вообще казался теплым ангелом. Вот такой он, август, узнаете?
Я смотрю августу в глаза и благодарен ему за мою частную жизнь, она так горяча в его руках. А его поведение на публике? Это самый надежный летний месяц, он редко подводит, это не взбалмошный июнь вам, серый и мокрый, а зачастую еще и холодный; это не сентябрь, опять же, в его лживых воздушных шарах и с обидно холодной водою, щиколотки леденящей.
Ангел мой милый, горячечный мой, неси меня, я легкий. Подбери когти-то, я не добыча.
Август почти идеален: не сжигает жаром и не морит холодом. Дышит в темя, обнимает за шею – так, как обнимают дети и самые любящие женщины. Иногда свешивает язык, ему жарко. Язык горит, как пламя зажигалки – так, кажется, сказал поэт Вознесенский или поэт Евтушенко, если это разные люди. Как пламя зажигалки, да. Спасибо, поэт.
Конечно, это только нам, горожанам, август кажется сладострастьем и пиршеством, с легкой желтизной по окоему; ну, в крайнем случае, с кондиционером и вентилятором, измотавшим лопасти нафиг.
В деревне же, откуда мы все сбежали в прошлом веке, летний месяц этот сложен и тяжел: последнюю травку надо накосить, чтоб скотину кормить всю зиму, а на исходе императорского месяца нужно колорадскую пакость собирать неустанно, и давить, давить, давить ее; и еще сорняк растет злобно и жадно за последним солнцем вослед; и вот-вот уже придет пора картошечку копать, точите лопаты, примеряйте белые перчатки.
«В августе серпы греют, вода холодит», – народ говорит. «Овсы да льны в августе смотри, ранее они ненадежны», – еще говорят. «Мужику в августе три заботы: и косить, и пахать, и сеять». «Август крушит, да после тешит». «Август – каторга, да после будет мятовка».
Но и в сельской местности, признаюсь я, последний писатель деревни, август кажется огромным, ведь летний день кормит зимний месяц – как день такой не запомнить, когда ему ползимы в ноги кланяешься.
Я жил в деревнях черноземных и в ледяные зимы, и в горячие месяцы – но стариков своих помню только в сиянии августовского солнца: как красивы они были! и, Боже мой, молоды – как на военных своих, со Второй мировой, фотографиях! и еще как они счастливы были – что мы, дети и внуки их, путаемся среди них – тонконогие и загорелые, расцветшие и пережаренные с корочкой на жаре.
Осени меня взмахом крыла, август, я люблю тебя. Не тай на руках, затаи сердце, сбереги сердцебиение.
Недаром у Даля август определяется как «густарь» – в нем всего много и густо едят, и самая жизнь внутри его тела нестерпимо обильна, рвется настежь, норовит хлынуть горлом.
В августе можно умереть только от счастья. Во славу августейшего императора.
Что мне в августе не нравится – так это дети, рожденные в нем, надменные и лобастые львы, черт их за ногу и за гриву – не важно, мужчины они или женщины.
Но император имеет право на недостатки, тем более, что август особенно и не виноват в том, что до него из декабрьских сумерек донесли этих младенцев.
Зато в августе зачинают майских детей, рожденных под созвездием Тельца, солнечных, полных сил диктаторов, плотоядных и осиянных.
О, август знает свое дело. Август знает свою пышную, неутомимую силу, шекспировскую, чайковскую, набоковскую. Любитесь и ласкайтесь в августе, обретая друг друга по-звериному, в ароматах боренья и страсти. Ваша земля и ваши народы будут вам благодарны спустя девять месяцев.
И чуть позже, и много позже, и во всякий август августейший.
Аркадий Ипполитов
Милый Августин
Разговоры богов
В одной французской поэме четырнадцатого века жизнь человеческая уподоблена течению года и подразделена на двенадцать частей, соответствующих двенадцати месяцам. Каждому месяцу дано шесть лет, и на август падает возраст человека от сорока двух до сорока восьми лет. Про этот месяц сказано:
«В августе время жать и собирать урожай. Человек, ничего не добившийся в сорок восемь, уже ни на что не может рассчитывать. Август– жаркая пора, время, когда созревают плоды в садах и наливаются колосья. Этим месяцем заканчивается лето и человеческая зрелость, и тот, кто жил достойно, в августе готовится к подсчету».
Эта поэма вошла в различные сборники пятнадцатого-шестнадцатого веков и была хорошо известна образованным людям. Двенадцать месяцев – одна из самых популярных тем в иконографии западноевропейского искусства, хотя сравнение двенадцати месяцев с двенадцатью стадиями человеческой жизни встречается довольно редко. Тем не менее в средневековых соборах Фландрии и северной Франции можно увидеть витражи, в которые вставлены медальоны с изображениями, уподобляющими год жизненному пути человека. Август на них предстает в виде благообразного крепкого мужчины, наблюдающего, как в амбар складывают мешки с зерном. Вдали – желтеющие поля, жнецы и косцы, а по кругу, обрамляя всю сцену, идет надпись: «В сорок восемь человек подсчитывает то, что нажил».
Одна поздняя голландская гравюра анонимного автора семнадцатого века – очень редкая, чуть ли не единственный ее экземпляр хранится в гравюрном кабинете Риксмузеума в Амстердаме – называется «Лестница человеческой жизни». Каждый из месяцев уподоблен художником определенной ступени. Начинается все с января и с младенца, лежащего в колыбели. Затем идет восхождение, достигающее апогея в июле, в возрасте тридцати шести – сорока двух. Июль изображен на самой верхней ступени, гордый, разодетый, в красном кафтане и синем плаще, в усах и в шляпе с пышным пером, при шпаге. Он, единственный, гордо и прямо смотрит на зрителя, увенчивая собой всю композицию. Потом же начинается нисхождение, и август – первый, кто делает шаг к концу. Хотя выглядит он еще очень прилично, даже пока не сутулится, бородатое лицо августа довольно грустно. Во всей его фигуре чувствуется робкая неустойчивость: одна нога зависла в воздухе, готовая переместиться на следующую ступень, с которой начинается осень. Сентябрь же уже обряжен в темные длинные одежды, оброс длинной бородой, октябрь согнулся и надел очки, ноябрь впал в маразм, обрядившись в какой-то нелепый чепчик и распашонку, а декабрь, в возрасте от шестидесяти шести до семидесяти двух, тихо упокоился в белом саване. Все кончилось.
Сейчас эта раскрашенная гравюра из Амстердама считается уникумом, но, судя по несколько примитивной манере исполнения и яркой грубоватой расцветке, она относилась к так называемым народным листкам, лубкам, продаваемым на рынках, и предназначалась не для изысканных коллекционеров, а для покупателей с не особо взыскательным вкусом. Такие гравюры висели в домах среднего класса, ими оклеивали походные сундуки, они украшали залы трактиров и постоялых дворов, они были многочисленны и не особенно ценимы. Подобные листы печатались сотнями, а может быть, и тысячами, стоили гроши, но из-за того, что никто их не коллекционировал и не хранил бережно, они стали редкостью большей, чем листы Рембрандта. Однако именно благодаря таким расхожим изображениям в коллективном подсознании европейцев сложился определенный образ августа. И от него никуда не деться.
Питер Брейгель Старший написал лучший август в мире. Считается, что его картина «Жатва» из музея Метрополитен в Нью-Йорке относится к серии, посвященной изображениям месяцев. Иконография Брейгеля восходит к древней традиции представления смены времен года как череды различных сельскохозяйственных работ, ко времени ранней античности, времени поэмы Гесиода «Труды и дни», написанной до появления на свет римских месяцев. На стенках древних саркофагов, на рельефах готических соборов и на страницах молитвенников крестьяне и крестьянки косят, жнут и собирают плоды, обозначая лето, конец его, месяц август. У Брейгеля все то же, но желтизна доведена до предела: невыносимый желтый жар, поднимающийся от поля, заставляет застыть в знойном мареве деревья и деревни; и люди, и небо, и дали – все и вся от желтизны изнемогает; сквозь плотные стены желтых колосьев бредет на полусогнутых крестьянин с кувшином, согнулись косцы и вязальщицы снопов, и желтое, как солнечный удар, настигло здоровяка, растянувшегося под деревом в тяжелом забытьи и в тщетной попытке найти тень и отдых. Желтизна, жнецы, жара, жратва и жатва. Август, желтый месяц, последний, месяц напряжения и изнеможения.
В русском языке это время обозначается отличным словом – страда. На него падает сенокос, жатва и посев озимых, время самых тяжелых работ. И все в августе тяжелое. Тяжелый воздух от жары, тяжелый гул слепней, тяжелеющие колосья и яблоки на ветвях, тяжелеют овцы, кобылы и коровы, и природа неповоротливая, потная и беременная. Солнце находится в созвездии Льва, зверя желтого, жестокого, царственного и ленивого. Имя месяц получил под стать своей львиной сущности – Август, что по-латыни значит «величественный», «священный». Под стать месяцу и император, давший ему имя: с виду он был красив и в любом возрасте сохранял привлекательность. Лицо его было спокойным и ясным, глаза светлые и блестящие, чудилась в них божественная сила, и он бывал доволен, когда под его взглядом собеседник опускал глаза, как от сияния солнца. Зубы у него были редкие, мелкие, неровные, волосы – рыжеватые и вьющиеся, брови – сросшиеся, уши – небольшие, нос – с горбинкой и заостренный, цвет кожи – между смуглым и белым. Росту он был невысокого.
Еще он был удачлив, рассудителен и тщеславен. Говорят, что он устраивал пиршества, прозванные в народе «пирами двенадцати богов», участники которых возлежали за столом, одетые богами и богинями; сам он изображал Аполлона. В младенчестве нянька оставила его в колыбели, но наутро его там не было. Только после долгих поисков его обнаружили на высокой башне: он лежал на спине, обратив лицо к солнцу. Здоровья он был слабого, был изнежен и в молодости следил за своей внешностью очень тщательно; поговаривают, будто он прижигал себе икры скорлупою ореха, чтобы мягче был волос. Он жил с чужими женами, но не из похоти, а по расчету, – об этом сообщают его друзья, его оправдывая. При нем Рим стал империей, процветал и благоденствовал, и август, месяц, который он осенил своим божественным именем, стал символом имперской полновесности и благосклонности. До того же этот месяц, бывший в римском календаре шестым по счету, так как год начинался с марта, носил плебейское имя – секстилий.
На август падает два величественных христианских праздника: шестого августа по старому стилю – Преображение Господне и пятнадцатого – Вознесение Богоматери. Эти святые дни напоены сиянием и светом и равно почитаемы и католиками, и православными. В православии, правда, Ассунта более известна как Успение. Центр на иконах Успения занимает спеленатая безжизненная фигура Марии, покоящаяся на смертном ложе, часто обряженная в черный траурный саван. Над ней – Иисус, держащий на руках крошечную фигурку своей Матери и готовый вознестись с нею вверх, к сверкающим огненным небесам. От этих икон исходит ощущение печали, в отличие от католических Ассунт, на которых Дева Мария, прекрасная, молодая и энергичная, ввинчивается в золото райского блаженства в сопровождении сонма трепещущих крыльями ангелов и ангелочков, очень хорошеньких и зачастую совершенно голых, как изображает их Тициан в своей картине из венецианской церкви Санта Мария Глориоза деи Фрари.
Еще август христиан осенен фигурой Блаженного Августина, автора одного из величайших произведений мировой литературы, «Исповеди». Он празднует свой день двадцать восьмого, когда солнце от пылкого Льва уже перешло к более спокойной и холодной Деве, и имя его, означающее «избранный авгурами, достопочтенный», является христианской поправкой к языческому Августу.
Изображают Августина или величественным старцем в митре, в пышном епископском облачении, с посохом, украшенном каменьями, в перчатках с надетыми поверх них тяжелыми перстнями, или просветленным философом в келье, заваленной рукописями и фолиантами. Считается, что человек, носящий имя Августин, – личность спокойная и немного грустная. Он уверен и осторожен, но временами ленив; внешне спокоен, очень дипломатичен, но очень горд, тщеславен и злопамятен. Августин прощается с летом и устремлен к осени: видите ли, в андерсеновском «Свинопасе» гордый принц ушел к себе в королевство, крепко захлопнув за собой дверь, а бедной принцессе только что и оставалось, что стоять под дождем да петь:
Ах, мой милый Августин,
Все прошло, прошло, прошло!
Чудная августовская песенка. Плут Лямшин из «Бесов» Достоевского выдумал презабавную штучку «Франко-прусская война». Смешав грозный героизм «Марсельезы», – Qu? un sang impur abreuve nos sillons! – «Пусть нечистая кровь оросит наши нивы!» – с пошлостью Mein lieber Augustin, он изобразил, как напыщенная французская велеречивость, не замечающая сначала гаденького Augustin? а, оказывается постепенно принуждена петь с ним в такт, и смириться, и припасть к нему на грудь, и плакать, и просить, а Augustin свирепеет, ревет и торжествует. Август 1914-го, конница рвется к убийце – победе, прусские уланы, гарцуя, входят в Брюссель и Варшаву, и заканчивается старое доброе время, прекрасная эпоха:
Auch, mein lieber Augustin,
Augustin, Augustin,
Alles ist hin hin.
Жаркий, нервный месяц август. Быть может, именно из-за того, что август слишком напряжен, цивилизованный мир именно его назначил главным месяцем отпусков, и в больших городах Европы и Америки август стал своего рода мертвым сезоном. Да и у нас август – время каникул, и с детства в нас сидят воспоминания о деревенском августе – и действительно, что может быть лучше русской деревни. Природа удивительная. С высокого берега видна быстрая речка, шумящая и день и ночь, и в сумерки ее журчание превращается в неразличимый лепет, как будто о чем-то спорят, не умолкая, нежные русалочьи голоса. Притихшие от дневной жары дома, за домами – сады и огороды, и в ложбинах, около тихих заводей, заросли кудрявого кустарника, вечером от тумана кажущиеся немножко матовыми, точно поседевшими. Вокруг раскинулись печальные и спокойные луга, окаймленные загадочно темнеющими лесами, и над всем распростерлось огромное всепрощающее небо, исполненное полутонов и оттенков, никогда не впадающее в утомительную одинаковую синеву, с солнцем не бесстыдно ярким и раздражающим, но с блеском приглушенным, ласковым и всепонимающим. Перед домами – тяжелые и глупые георгины, с большими мохнатыми мордами, утром покрытые каплями росы. Своей кремовой красотой они напоминают милого Августина – такие же тщеславные, гордые и немного грустные. Кажется, что они напевают:
Ах, мой милый Августин,
Все прошло, прошло, прошло!
Потому что лето кончается, скоро будет сентябрь, закончится чудное безделье, снег пойдет, будет темно и холодно. Чудное древнее славянское имя у августа – Серпень. Оно напоминает о жнецах и жатве, о том, что месяц этот связан с двумя римскими богинями, Церерой и Помоной, представляющими его в языческом пантеоне. Церера, богиня злаков, не просто хлопотливая колхозница, заботящаяся об урожае, но и богиня подземного мира, насылающая на людей смерть и безумие. Серп в ее руке – безжалостное орудие убийства, и Церера в белых длинных одеждах, с лицом строгим и печальным, – теща Плутона, то есть – сама смерть. Помона же, богиня плодов, странна и неуловима: из-за ее пристрастия к фруктам христианская иконография связала ее с Евой, а через нее – и с Лилит, прослывшей вавилонскою блудницей и овладевавшей мужчинами против их воли. На самом-то деле у Помоны мужчин было не так уж и много, какой-то Пик, от которого она родила веселого Фавна, да Вертумн, бог всяческих изменений, ветреный и лживый, соблазнявший Помону в различных обличиях: то в виде маленькой девочки, то морщинистой старухи, то прекрасного юноши.
В русской поэзии Церера предстает рослой дебелой старухой с тщательно уложенными волосами, в белом платье и шали, с профилем, напоминающим Екатерину Великую. Помона же – богемная босоножка среднего возраста в бесформенной дерюжной рясе, вся седая. Она выходит и начинает частить, немного истерично: август – астры, август – звезды, август – грозди винограда и рябины ржавой – август!
В ответ на это Церера, окинув ее с головы до ног надменным взглядом, своим жирным голосом прерывает: он и праведный, и лукавый, и всех месяцев он страшней: в каждом августе, Боже правый, столько праздников и смертей. Тут к ним присоединяется вертлявый и лысый Вертумн, начинающий скороговоркой щеголять своими превращениями: уж в августе темнее ночи, а под деревьями еще темнее. Я в сад не заходил нарочно, попутчика нашел себе случайно… Он был высокий, в серой кепке, в потертом несколько, но модном платье.
А из– под земли рокочет голос Плутона: вы шли толпою, врозь и парами, вдруг кто-то вспомнил, что сегодня шестое августа по старому, Преображение Господне.
Обыкновенно свет без пламени исходит в этот день с Фавора, и осень, ясная, как знаменье, к себе приковывает взоры. И вы прошли сквозь мелкий, нищенский, нагой, трепещущий ольшаник в имбирно-красный лес кладбищенский, горевший, как печатный пряник.
Все боги равно правы и равно велики.
Александр Русанов
Дача, Жанна, драка с дураком
91-й: плоды и дни
У всякого месяца свои плоды. Плоды августа – арбузы и дыни. Ведь это месяц самой тугой, заключительной беременности, радости родов, горделивого материнства. Но в августе содержатся и тайны несчастий, боль отчаяния. Словно бы солдаты Ирода ищут младенца не под вифлеемской звездой, а под этим самодовольным звездопадом, и завтра детская кровь омоет толстое лезвие… Арбузы и дыни, астраханские, узбекские, подвозили в наш подмосковный поселок. И звезды в этот месяц кто-то подвозил неимоверно близко. Арбузы и дыни в небе, сочные, без кожи, когда северное небо вдруг делается африканским.
«Ав, ав, ав», – густо бранились под звездами псы, сбившись в бродячий отряд. Метались, сталкивались, пыль дороги посверкивала, а в траве трещало. Одна псина, вспыхнув глазами, скакнула в сторону и завизжала. Она испугалась каменного удара яблока за чьим-то забором. Наш забор. На калитке мерцала стальная табличка со злой собакой. Собаки за забором не существовало. Стоял темный дом, и в нем я спал.
Целый день до этого я читал «Войну и мир». Валялся после завтрака на диване и грыз карамель. Оставление Москвы, поджоги, тяжелое движение обозов, бледный юнец, который зачем-то начал благословлять Наполеона, сцена расправы над бледным юнцом. Наташа над умирающим Андреем. Карамель кончилась. За открытым окном просторно горел день. С затрепанным томом я пошел на кухню, набил карманы джинсов грецкими орехами и отправился в сад, в солнце, на деревянную горячую скамейку. Я переворачивал страницу и раскалывал по ореху. Пьер Безухов в захваченной Москве, Наполеон как Антихрист, ожидание французской пули, знакомство с Платоном Каратаевым. Некоторые я с тигриной силой раскалывал в руках, а особо неподатливые орехи клал под зад, надавливал и с хрустом раскраивал. Грецкий орех, взломанный ягодицей, и Лев Толстой, в которого ты, наконец, вчитался. Читая, выедая ореховую мякоть из осколков, я постепенно вошел в такой нежный транс, в причудливое очарование такое, что неожиданно почувствовал себя другим. Ослепительное прояснение, спровоцированное ясной погодой, открыло толстовский контекст, который не даст никакой литературовед. В этом простецки-изящном, солнечно-затуманенном толстовском контексте я поехал на велосипеде за арбузом.
Я ехал по страницам Толстого. Август, торжественно окружавший, навязчивая оса вокруг головы, огрубевшая за лето зелень, дорога, которая ойкала в моем сердце каждой выбоиной, треньканье звонка на ухабах, и шипение шокированной шины, когда я затормозил резко, чтобы не столкнуться с девочкой, выскочившей наперерез из другого земляного переулка… Это все был Толстой! Целый мир был им. И висевший на руле белый пакет, назначенный для зеленого мяча с красными внутренностями, – так все и задумал он. Он сочинил август, наделил сегодняшний день ярким солнцем, но если бы стало сыро и мерзко, как пару дней назад, все равно было бы здоровски, потому что Толстой пребывал везде.
Девочка мне нравилась. Я ее, желтоволосую, видел и раньше, на велосипеде. Высокая, костлявая. Всегда у ее колеса бежала собака породы мастиф, путаясь в слюнях. А сейчас девочка выехала мне наперерез без собаки. Мы чуть не столкнулись и спешились. Вряд ли мы заговорили бы когда-нибудь, если бы не дорожный эксцесс.
– Ух ты, – сказала она, ступив двумя босоножками на землю, но крепко держась за руль. – Извиняюсь.
Я, небрежно отставив велосипед за левый бок и придерживая его одной рукой, растянул губы нервно:
– А где твоя собака?
– Собака? У бабушки в Москве. А откуда ты ее знаешь?
– Видел вас.
– И я тебя видела.
Это были смущенные реплики, которые колебало счастье спасения, – чуть-чуть – и мы бы столкнулись, и погребли друг дружку под велосипедами. У Жанны (так она назвалась, мы уже гарцевали на велосипедах, то есть медленно катили) была короткая стрижка, розовые шорты и черная футболка с диснеевским утенком. Светлые глаза. Ей было двенадцать, на год старше меня и выше на полголовы, но одета она была в сладкие тряпочки, уместные для девятилетней.
– Я за арбузом, а ты?
– На станцию. Папу встречать.
– По дороге, – сказал я, улыбаясь снова.
– Че ты подмигиваешь?
– Погода хорошая.
– Ага. Дожди так долго шли. Нас собака достала, вся грязная. Кусок грязи. Из бочки ее поливали, она еще хуже стала. Мама ее в Москву отправила – хоть отмоется нормально. Классно, что все высохло, скажи? Скоро моя Тина вернется, моя лапочка!… Она у нас добренькая, мышку не обидит. Даже не гавкает. Она мое золото! Больше всех ее люблю! А чем ты на даче занимаешься?
– Книжку читаю. «Война и мир». Дождь был, я все отсюда рвался. У радио сидел, переживал. Такие события! Праздник, да? Коммунистов победили. Ты знаешь?
– Ну да, – она поскучнела. – Папа говорит: теперь плохо будет.
– Я даже флаг из простыни сделал. Акварелью покрасил. И на магазине нацепил.
– Так это ты?
– Я!
– Это папа мой сорвал. Говорит, я бы руки поотрывал тому, кто… – она ликовала за отца. – У нас же флаг красный!
– Неа! Бело-сине-красный!
– Правда?
– А я думал, это дождь. А это твой папа? Он что, коммунист?
– Почему коммунист?
– Где работает?
– Много будешь знать – скоро состаришься! В райкоме он работает.
– Значит, коммунист.
Она отвернулась и крутанула педали, обгоняя меня, и вильнула обиженно. Мы выехали на асфальтовую улицу.
– У вас яблок много? – крикнул я в черную спину и желтый затылок.
Навстречу пробежала стая собак, пять бездомных, увлеченных призрачной целью, и равнодушных к нам. Одна собака, угольная, бежала, прихрамывая, я оглянулся – и она оглянулась, репей на тревожном ухе. Невидимый Лев Толстой почесал бороду.
– Яблок в этом году много, – заявила Жанна по-взрослому, мы опять поравнялись. – Арбузик хочешь? А я дыню люблю. Она сладкая. В арбузе – одна вода!
– Посторожишь мой велик?
– На станцию не опоздаю? Пять минут осталось.
– Щас, мигом…
Внутри магазина было безлюдно. Несколько старух. Прилавки под стеклом поблескивали стальными проплешинами пустот. За прилавком громоздились футбольные мячи арбузов и регбийные дынь, но про регби я еще ничего не знал. Взял плод, важно постучал по теплой кожуре, повертел сухой хвостик. Дома мне выдали денег только на арбуз, иначе джентльменски я бы забрал и дыню – желтой девочке.
В магазин вошел враг.
Его звали Сире. Полудурок, необычно вечно бледный. Лет тринадцати, бескровная ухмылка, прищуренный глаз. Говорят, однажды в грозу он упал на землю и заблеял: «Сире-е-е!», с этих пор и приклеилось к нему прозвище. Он яблоками недавно через забор в меня кидался, подгнившими. Материл сквозь щели забора. По-настоящему мы с ним еще не сталкивались. Вот с моим приятелем дачным Алешкой они уже столкнулись. Весной. Сире чистил талый лед, а Алеша мимо шел, и Сире его долбанул лопатой по лицу. Приветливо. Не острием, тыльной стороной.
Заплатив, я быстро пошел к выходу с арбузом у живота.
– Постой, пельмень.
– Я не пельмень.
– Чего ты сказал?
Мы уже стояли на улице, трое.
– Я не пельмень.
– Дай прокатиться, – он безошибочно выбрал мой велосипед, встряхнул со звоном, пока я пытался втиснуть арбуз в пакет.
– Отпусти! Не твое! – сказал я, ненавидя его, себя и девочку-свидетельницу, и этот оскорбительный август, моментально скисший и затошнивший. – Ты что, дурак? – добавил я, дразня, и выронил пакет. – Сире…
– … твою мать, ты как меня назвал? – враг отшвырнул велосипед и свирепо пнул колесо.
– Прекратите! – закричала Жанна. – Мне на станцию надо.
– Арбуз дай попробую, – ласково пропел он, наступая, темный глазок был пытливо узок. – Дай, кусочек отрежу, – он вытащил из кармана черных треников синюю пластмассовую рыбку, тотчас выплюнувшую лезвие. – Отрежу кусочек и отпущу. Дай, ну дай! – он клянчил, приближаясь быстрее, чем я отходил. – А ты, правда, карате знаешь? Твоя мать моей хвастала. Покажи прием!
Лезвие ножа спряталось, но это не обрадовало, потому что в ту же секунду белое лицо врага, вялое, собралось, сжалось, губа брезгливо задралась.
– Ты че мне хамил, а?
– Отойди, – я толкнул его в грудь, отрицая толстовство.
– Ты так со мной, пельмень?
– Хватит! – закричала Жанна, но уже как-то возбужденно, кокетливо, будто сие есть поединок в ее честь.
Я отступил на шаг, прикрываясь арбузом, и со всей силы швырнул его под ноги. Гол! Шар взорвался. Плеснул мокрым жаром. Хороший я выбрал, спелый.
Мы все смотрели на арбуз.
– Гад, ты же мне штанину изгадил! – первым очнулся враг, и взмахнул ногой.
Я поставил блок рукой, а левой стукнул ему в скулу. Он навалился, вцепившись в горло, и мы упали. Удалось его перевернуть, вырваться, но он поставил подножку, я грохнулся, он навалился снова, долбанул в ухо. Мы катались, он был крепче. Вернулись, катаясь, к разгромленному арбузу, скользкие полушария лопнули на несколько ломтей под нами, Жанна ворвалась в слепую кашу, беспорядочно царапаясь, потемнело, боль, удар, еще… Взмолился Льву. Николаевичу Льву. Не буквально Льву Николаевичу. Но, погруженный всем этим августом в толстовский контекст, я обморочно взмолился об избавлении, и адресатом мольбы не мог быть никто, кроме Толстого.
Врага отдернуло.
– Удавлю! – рокотал голос свыше, подобный пролетающему самолету.
Я вскочил.
Сире с искривленным мокрым лицом болтался в объятиях мужика. Враг мой хрустел из чугунного зажима. Мужик качался в сером костюме, однако измятом, заляпанном, как будто сам недавно дрался. Не разжимая объятий, он шатался вместе с моим врагом. Оглушительно пахло выпивкой. Жанна вертелась, вереща задорным голоском примерницы:
– Папочка, он на нас напал! Этот козел…
Враг полетел в сторону, в траву, мы шли. Замедленно, как подводники. Мы с Жанной вели свои велосипеды. Я запрокидывал голову (нос расквашен) и прихрамывал. Мужик шатался, потный, жилистый, похожий на индейца, бормотал и напевал.
– Видишь, какой он у меня сильный! Настоящий герой! – шепнула девочка, и, заискивая, спросила: – Как там в Москве, папуль? Как Тиночка наша?
Мужик ступал, трудно, важно, темноволосый, в нем гуляло море вина.
– Все, Жанночка, нет больше у твоего папы работы… – он остановился, мы заглянули ему в лицо. Взгляд его косо и страшно разбежался, сосредоточился в углах глаз. Этим диковинным взглядом он уткнулся в зелень по краям дороги, словно обдумывал сразу две каких-то далеких, трудных, боковых мыслишки, пытаясь слепить из них одну главную.
Выдохнул. Пошел дальше, наборматывая, петляя мутным взглядом, иногда опираясь на дочку. Серые брюки его были выпачканы едко зеленой травой, а серый пиджак покрашен желтоватым куриным пометом. Коммунист августа 91-го года. Жребий опрощения…
– Пап, ты настоящий герой!
– Простой, как Лев Толстой… – прогудел мужик неожиданно благодарным голосом и хохотнул.
А я в который раз ужаснулся тому, что все слова и мысли на свете связаны.
Дома ругали и жалели. Бодро я объявил, что упал с велосипеда, от этого ушибы, ну а арбуз разбит. Не поверили, что упал, но Сире я не сдал, зубы сжав. Промывшись из ведерка и поежившись под мазками материнского йода, забрался на диван. Жрал яблоки смачно и безжалостно, как личных врагов. Когда Платона Каратаева убили – заплакал…
Ночью приснилась дорога возле забора. Пыльная, ночная, чья пыль заметна из-за близости звезд. Снился странный сон, все спали в одном нашем доме, комнаты были бесконечны, и я узнавал многих знакомых в темных комнатах по очертаниям: Жанна спала, спал папа ее, спал Сире, жалобно всхлипывая, я его за все простил, потому что во сне был спокоен ко всем. А на пыльной дороге метался отряд собак. Упало яблоко в нашем саду, собака отпрыгнула от стаи, яблоко лежало в стрекочущей траве, белое и влажное, звезды бодрствовали, милосердные, палаческие. Августовские.
Потом я узнаю: в августе не стало Блока, Цветаевой, Гумилева, Волошина и Георгия Иванова. Потом прочитаю «Распад атома» Иванова. Потом я буду жить, ходя по августу опасливо, как слепой по метро в час пик, задыхаясь, стиснутый, гримасничая, слыша гомон, гул и грохот. А представьте-ка целого и невредимого слепца в метро, только что случился теракт, и он шарит палочкой среди стенаний и крови, горелое удушье, горячо, липко, толкают, и не выбраться никогда. Иногда я чувствую себя таким слепым – при очередной большой катастрофе августа.