355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Знание-сила, 2003 №11 (917) » Текст книги (страница 2)
Знание-сила, 2003 №11 (917)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 11:30

Текст книги "Знание-сила, 2003 №11 (917)"


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

Главная Тема

Элита и время

Кто мы и что мы теперь – в начале III тысячелетия? Кого слушают, на кого хотят походить наши соотечественники?

Кто для них авторитет – не по должности, а по заслугам? Кто духовные вожди?

Кто может от имени общества поставить власть на место, когда это необходимо, и, когда это необходимо, поддержать ее в непопулярной, но эффективной стратегии? Оглянитесь. Вам не кажется, что вокруг – пустота?

Говорят, теперь кухни – просто кухни, а не место для разговоров о смысле жизни, когда дети уснут. Не верьте. Дети по-прежнему ложатся спать раньше своих родителей, и кухня по-прежнему служит местом сборища.

На кухне можно спорить о главном, пренебрегая правилами научной доказательности и ссылками на предшественников; можно говорить свободно и открыто, не опасаясь собеседников, которые на кухне – всегда свои.

Потому редакция и решила завести собственную кухню – не с баром и официантами (такой у нас, кстати, вовсе нет), а родную, домашнюю, чтоб поговорить.

Время от времени мы будем приглашать на нее гостей, людей разного возраста и разных профессий. Мы предоставим им справочный материал по выбранной теме и мнения экспертов, чаще всего противоречивые. Мы непременно угостим их чаем и поговорим свободно и неспешно.

Сегодня на нашей кухне – известный социолог, старинный автор и друг журнала Борис Дубин и совсем не известный широкой публике тридцатилетний дизайнер, арт-директор одной из модных московских дизайнерских студий Юрий Алексеев.

Борис Дубин

Распад

Б. Дубин: Хотите заставить власти остановить войну в Чечне или сделать еще что-нибудь, что общество считает необходимым, а у власти никак «руки не доходят»? Братцы! Давайте будем поднимать голос, давайте будем формировать какие-то движения, тогда люди, которые могли бы сесть за стол со стороны Запада и со стороны Чечни, увидят, что есть какие-то другие авторитетные силы, авторитетные голоса.

Нет движений, нет авторитетных сил. Вот что значит – нет элиты. Нет оснований для моральных суждений. Нет оснований для морального счета. Нет оснований для того, чтобы выдвигать новые нормы и образцы поведения или восстанавливать какие-то старые, которые вполне работают, и нет никаких причин, чтобы их выплескивать вместе с водой.

И. Прусс: При чем здесь элита? Нет гражданского общества.

– Так это одно и то же. Если есть элиты – есть самостоятельные группы, есть публичное поле, есть соревнование. Без гражданского общества вместо элиты – одна номенклатура. Как было при советской власти. Как, собственно, и сейчас.

– При советской власти элита как раз была помимо всякой номенклатуры. Ну, пусть не при Сталине, но позже определенно была. Она заставила ЦК отказаться от безумной идеи поворачивать сибирские реки. Она создавала «самиздат», который потом давали потихоньку друг другу читать на ночь со «слепого» экземпляра на папиросной бумаге. Она ставила спектакли, на которые успевала сбегать вся Москва, прежде чем их запрещали, и создавала песни, которые за ней потом пела вся страна. И она же создавала бомбы, «на соплях» отправляла в космос спутники, а вы говорите, не было... Это, может, ее сейчас нет...

– Очень красиво и не очень справедливо, на мой взгляд. В тоталитарном обществе – а советское принято считать именно таковым – нет никаких самостоятельных источников для существования элит: ни экономических, ни культурных, ни пространственных. Тотальная власть стремится к полному контролю. (Другое дело, что она этого не добивается, возникают какие-то симбиотические уродливые формы сосуществования.)

Что могло и хотело претендовать на хотя бы относительную самостоятельность? Могла бы быть церковь, но у нас не Польша, не Испания. Правда, и не Албания, где просто выкосили все сословие. У нас все-таки его оставили, но сократили, поставили, куда надо, своих людей, сделали институт зависимым от власти и дальше использовали, когда нужна символика общенационального единения, – в войну, в периоды острого противопоставления себя Западу.

В относительно вегетарианское время были еще подписанты-диссиденты. Но, если позволите такую 1рубую метафору, в неволе не размножаются.

– Но вы же не о физическом воспроизводстве говорите. А диссидентские идеи довольно широко гуляли в определенной среде.

– Вы имеете в виду интеллигенцию? Но самоопределение тех, кто не ушел в диссиденты и не уехал на Запад, поневоле было двойственным. Они занимали какие-то позиции в структурах, обслуживающих власть, у них были деньги, какие-то возможности ездить за границу и так далее. А культурный символизм, моральный кодекс, взятые из идей диссидентства и еще дореволюционной интеллигенции, тянули в другую сторону. Это порождало серьезный внутренний конфликт, лишало уверенности в себе, свободы, авторитетности для тех, кто пришел в жизнь во второй половине 90-х.

«Это все не наше, нам не интересное, мы живем в другом мире, у нас другие горизонты, другие ресурсы, другие связи между собой, другие заботы, другое отношение к Западу, другое отношение к себе, мы более свободные, более отвязные, какие угодно, и вы нам свои проблемы не подкидывайте». Отцы и дети просто отвернулись друг от друга. Одни признали, что они – не элита, другие сказали: а нам и не надо, обойдемся без нее.

Но что значит: обойдемся без нее? Почти уже десять лет идет война в Чечне. Кто может сказать, что происходит? Кто может сказать: хватит! Кому они поверят? Это деморализует людей, заставляет их опять привыкать к двойному, тройному счету: ну да, конечно, убивают, но, с другой стороны, строят, смотрите, как Москва расстроилась, смотрите, какие у нас отношения с Западом. Или еще что-нибудь в области балета у нас опять неплохое. Но тут же спохватимся: ах, нас опять обидели за спорт, нас опять обидели за пятое, за десятое, опять с нами не хотят садиться за один стол, потому что мы, видите ли, в Чечне воюем...

– Может, современному обществу совсем не нужна элита?

– Конечно, в постмодерном, постиндустриальном современном обществе положение элиты не столь универсально и не столь сильно, как в обществе модерном, буржуазном: центры власти очень многочисленны, национальное единство стало лишь одной из форм, объединяющих общество и элиты. Есть международные сообщества, как бы пересекающие структуру национального общества, – экономические, финансовые, культурные, информационные.

– Научные.

– Да, и научные. У них есть универсальные языки, универсальные средства обмена, универсальное время и тл. Но я не думаю, что от этого элита общества исчезает, скорее, просто переходит на другие этажи, меняет свою национальную рамку, свои функции, силу.

– И у нас?

– А где у нас современное общество? Мы выходим на улицу и видим: вот слой, даже не слой, а полосочка современной массовой культуры. Вокруг нее – нищая среда, скорее напоминающая третий мир. Над этим власть, скорее напоминающая то, что у нас было 30 лет назад. И так далее, и так далее. Это общество, составленное, как старая подмосковная дача: фундамент один, постройка над ним другая, пристроечки к ней третьи. В каких-то элементах ситуация как бы постмодерная: в релятивизме ценностей, в массовой культуре; в других – раннебуржуазная: мы опять в XVII веке в проблеме прав, демократии, представительства, как перед английской революцией и задолго до французской. Но это только элементы. А структура в целом создана и по-прежнему создается разрушающимся, осыпающимся советским порядком и советским типом режима.

Ситуация, например, в образовании или в медицине, или в книгоиздательском деле: только возникает возможность для индивидуальной или групповой инициативы, тут же немедленно государство вмешивается и начинает продавать эти самые свободы, хотя, казалось бы, они группе и принадлежат, других заявок на эту площадь не было. Нет! Надо немедленно наложить на нее лапу. Можно от имени государства. Можно от имени себя. Можно от имени нескольких людей, которые сплотились в какую-то протономенклатурную цепочку.

– Что вы имеете в виду?

– Вся система образования сегодня пронизана коммерческими отношениями. При этом люди платят не за сверхзнания, не за особое качество образования, а за доступ к нему. То же самое с отсрочкой от службы. То же самое с медициной. То же самое с милицией, ГИБДД, которые все больше и больше заставляют нас выкупать островки нашей относительной свободы за ту цену, которую они нам назначат. Между тем как бы и не владея этой территорией. Поскольку у нас нет самостоятельных связей, у нас нет самостоятельного статуса – что нам делать? Атомизированно, не соединяясь, не сплачиваясь в защите своих требований, каждый решает эту проблему для себя и своей семьи, платит эти самые деньги, которых у него как бы и нет, то есть раздобывая, беря в долг, ссуду и так далее, и так далее.

– А как в принципе рождаются те самые социальные движения, которые выносят наверх людей независимых?

– Ответ только один: исторически. Должны возникнуть такие люди, такие слои, такие группы. Школа и потом вуз долго приучали нас к тому, что общество состоит из классов с классовой борьбой и т.д. Не было здесь никаких самостоятельных классов, которые бы боролись за свои права, отстаивали их, добивались отношений согласования. Да, вы – хозяева, мы – наемные рабочие, извольте же соблюдать такие и такие правила, а иначе.

– Значит, не было ситуации общественного договора?

– Да всего движения, которое в конце концов венчается таким договором. Через массу малоприятных эпизодов истории таких движений современные общества пришли к таким формам сосуществования, когда права заявлены, есть представительство интересов, есть возможность в конечном счете все-таки влиять на распределение сил и ресурсов в обществе, направление его развития хотя бы в какой-то мере.

У нас же распалось и то, что связывало людей в советские времена. Осталось вечное недовольство властью, вечное брюзжание; но это же не стимул для объединения, это способ защиты от участия, а не демократия участия. Наша демократия, как правильно Левада написал, зрительская, у нас демократию по телевизору смотрят. О, смотрите, вот рожа! А еще во власть лезет. А потом идет и за эту рожу голосует.

Сколько раз вчерашние диссиденты и правозащитники пытались как-то организовать заявление каких-то гражданских прав – ничего, кроме брюзжания, не получается. Не тот состав социальной материи. Распалось «мы».

С другой стороны, нет идей и лидеров. Небольшой запас идей, накопленный за годы подполья и правозащитного движения и состоявший из смеси демократии с либерализмом и антикоммунизмом, уже к концу 80-х был растиражирован, и в начале 90-х социологи и журналисты заметили: уже устали. Надоело.

Лидеры... Ну, вы посмотрите: нету никого. За вторую половину 90-х годов, после сворачивания перестройки и постепенного вымывания всех людей, которые так или иначе поднялись на рубеже 80 – 90-х годов, ничего не возникло. Возникли пиаровцы, возникли люди, обслуживающие механизмы власти, они иногда даже мелькают на телеэкранах, но разве это лидеры? Там нет ни лидерского потенциала, ни идеи, ни кругозора, ни поддержки.

Конец 90-х и есть эпоха людей, которые сами себя назначили. Или возвращение прежней номенклатуры под видом советников, инструментальных деятелей, которые должны вот здесь наладить ситуацию, встать от имени президента, сесть от имени еще кого-то и навести здесь порядок. Или это самоназначившиеся люди, про которых никто не знает не только, кто они, но и что они, собственно, делают, в чем состоит их власть, в чем состоит механизм их воздействия на принятие решений. Во всяком случае, они не заключают с властью соглашение об условной поддержке, как когда-то Сахаров заключил с Горбачевым: пока он то-то и то-то, я буду его поддерживать, если он изменит этой линии – не буду. Эти новые люди в такие отношения с властью не вступают. Они или уже во власти, или ее обслуживают, или готовы это делать, как только им это позволят.

Все держат друг друга за руки и уговаривают: только без резких движений. Но так нельзя двигаться вперед. Не очень даже понятно, где перед.

– И все это затормаживает развитие?

– Делает его почти невозможным. Все не хотят перемен. Почему? Все добились какого-то статус-кво. Одни приспособились. Другие умудрились не потерять. Третьи сумели приумножить. И все держат друг друга за руки и уговаривают: только без резких движений. Иначе перестреляем все друг друга к чертовой матери. Или хотя бы покачнем ситуацию. Этого и не хотят. Но держа друг друга за руки, нельзя двигаться вперед. Не очень даже понятно, где перед, как говорил поэт Вознесенский: никто не знал, где зад, где перед. Из того положения, в котором сидим, таким образом не выйдем.

– Какие особые идеи нужны для объединения, если наших детей убивают ? Если власть рушит только складывающиеся частные промышленные комплексы, в которых хозяева не только платят приличную зарплату без всяких задержек, но и содержат «социалку» так, как никакой советской власти не снилось? Какие еще нужны поводы?

– Мне кажется, в нормальном обществе, хоть сколько-нибудь развитом, не бывает такой ситуации, которая затрагивала бы всех. Тем более этого не бывает в распадающемся обществе, а наше общество – распадающееся. И с огромным количеством неудовлетворенных элементарных потребностей. Люди, которые из поколения в поколение не видели ничего, кроме очень низкого уровня. В принципе, это социальный материал, мало приспособленный для социального строительства, оформления каких-то движений. Я кручусь, устраиваюсь, пытаюсь выжить, адаптироваться. Власть советская, планомерно уничтожая элиту, делала основным человека адаптивного.

– Молодые, они не такие.

– Не такие. И конечно, никому не хочется, чтобы их убивали, но вопрос решается в индивидуальном порядке. Меня папа отмажет. Я сам отмажусь. Я сбегу. И примерно то же самое с рабочими, чьих хозяев сегодня «ломают», не полезут за них воевать. Для этого надо не просто увидеть свет в конце тоннеля, не просто получать зарплату в конце каждого месяца – надо увидеть связь между тем, как ты работаешь, как у тебя что-то получается, с зарплатой, увидеть перспективы для своих детей. Все-таки речь идет о людях, натри четверти социально пораженных, с большим опытом социального поражения: могут не дать, что могут отнять. И этот страх сидит в глубине. Это уже не страх, что в лагеря посадят, но это страх, что ты не полноправно владеешь тем, чем ты владеешь. Это не то, что тобой реально заработано. Ты не можешь спокойно и достойно быть уверенным, что ты все сделал правильно.

Пока все идеи, которые заставляют людей сплачиваться, – негативные. Это: не дать, чтобы тебя затоптали. Сопротивляться самим придуманному образу врага.

Основы для позитивной консолидации я пока не вижу.

Вот просто факты: 2003 год – ну, нету движений, партий нету. Независимых кандидатов нет. Нет таких движений даже в культуре: нет школ, нет течений. Вроде обычно в культуре бывают движения, направления, полемика между ними – нет ничего. Может, время больших движений действительно закончилось – хорошо, пусть групповые, пусть школки какие-то – ничего этого нет. Есть только тусовки. Тусовки противопоставляют себя только нетусовке, у нее нет своей аудитории вне ее границ. И такая же ситуация в политике.

– А может действенная солидарность, в которой рождаются лидеры и элита, появиться вообще не в отношениях с властью?Я имею в виду простую вещь: матери детей-инвалидов, не сдавшие своих детей в интернат, объединяются.

– Ну, пока они не объединяются.

Одни признали, что они – не элита, другие сказали: а нам и не надо! Мы обойдемся...

Почти десять лет идет война в Чечне. Кто может сказать: «Хватит!», чтобы услышали?

– Почему?

– Конечно, есть самые разные принципы объединения. В Америке и прочих развитых странах, например, есть объединение больных диабетом. Или другими характерными болезнями, требующими, например, пересадки органов, они работают как структуры взаимовыручки, страхующие структуры. Там и формальные структуры такого рода довольно развиты, но появляются и такие для дополнительной страховки.

Но это в странах, где общество воюет с властью веками, отвоевывая свое общественное пространство. Где оно, общество, будет решать свои проблемы и в некоторых случаях привлекать к этому власть, тем самым давая ей опору в обществе.

Но посмотрите по нашим данным: 0,6 процента, 1,5 процента так или иначе вовлечены в работу всякого рода добровольных объединений. Никто не хочет. Не видят в них ни силы, ни власти, боятся, что обманут, начнут деньги брать. Сама способность к ассоциации, к объединению с себе подобными, а тем более к взаимодействию с другими очень сильно поражена. Уже забыли, что родственники зарыты где-то на Колыме, но осталось недоверие к другому, нежелание с ним соединяться. Все-таки школа позитивной социальности почти не пройдена Может быть, мы только в начале, может, наши дети...

Нет идей. Нет лидеров. Идеи кончились к началу, лидеры исчезли к середине девяностых. Теперь есть только самоназначенные, про которых никто не знает, чем они занимаются и какое имеют влияние.

– Все же есть прекрасные профессора в университетах, есть авторы замечательных книг и статей. все они так или иначе воспроизводятся в своих студентах, читателях...

– А вы поговорите с этими профессорами и авторами, узнайте, как они живут и как себя чувствуют. Это не самочувствие элиты, вот что я хочу вам сказать. Элита не может жить в таком состоянии: ах! Пришел новый начальник! Что-то теперь будет?!

За элитой стоят довольно мощные механизмы, которые позволяют хотя бы такого рода изменения: один начальник, другой – не относится слишком серьезно. На этом стоит и система в конечном счете. А здесь любое изменение, заболевание начальника – все становится фактором, ухудшающим ситуацию, причем быстро и неотвратимо. Системы так работают только в условиях распада.

Я думаю, это главная характеристика происходящего: распад – и стремление уцепиться за эти кусочки социальной ткани. Зацепились за какой-то крючок – тут же попытаться его обжить. Окружиться своими, создать какой-то режим возможного благоприятствования. И тут – бум! – опять провалились на этаж ниже, ну что это такое!.. Но кто-то все-таки остался. Нащупали друг друга, опять попытались что-то такое воссоздать. И мы видим, как эти проседающие и опадающие структуры через какое-то время опять находят себя, что-то такое воссоздают. Но это – выживание, а не рождение движений или новой элиты...

Какие-то ветерки, сквознячки, указывающие, что что-то может появиться.

– Хорошо, но любому человеку нужно на что-то ориентироваться.

– Так они и ориентируются.

Атомизированное общество не способно ни думать, ни работать на длительную перспективу. Длительная перспектива – характеристика сплоченных обществ или сплоченных движений.

– На что?

– Уф! Каждый себе слепляет, что может. Кто-то лепит из того, что увидел на Запале, увидел в журнале, поглядел, нюхнул, успел за эти 10 – 15 лет окружить себя кем-то – вот из этого что-то и возникло. Они же могут выступать объектом ориентации для тех, кто подальше от Москвы, но с большими поправками, потому что там нет таких ресурсов и время упущено, то, что называется «снижение образца», его упрощение, уплощение и превращение во что-то инструментальное, не моральное, а инструментальное: добиться, схватить, получить для продвижения, уцепиться за эту связь. Опять же все время включаются адаптивные механизмы. Они глушат силы автономии и силы развития. Все время адаптация как бы съедает социальное движение. Климат борьбы сил адаптации с силами развития очень вялый.

Юрий Алексеев

Немного ремесла и успеха

И. Прусс: В вашей картине мира есть ли место для элиты? И если есть„ то кем оно занято?

Ю. Алексеев: Да, конечно, есть. Для меня такого, какой я сегодня, это прежде всего профессиональная элита. Например, какой-нибудь арг-директор – прекрасный дизайнер, такой гуру-учитель для других сотрудников и который при этом не просто что-то делает хорошо, красиво, он вообще удивительно гармонично устроен в жизни. Он делает хорошо, и это хорошо продается, он абсолютно удачлив в своей профессиональной самореализации, что для меня важно.

– То есть одно из условий, чтобы вы отнесли человека к элите, – этот человек должен уметь устраивать мир вокруг себя?

– Так, как ему нравится. Ему не надо идти на работу с утра. У него столько денег, сколько ему нужно. Он делает то, что ему нравится, и это продается. Я не говорю сейчас о таланте или гениальности, я думаю, с этим как раз сложно: Шекспир – элита? Его книги сразу включают слой, пласт смыслов, которые уводят в другую плоскость.

Так что элита для меня – это прежде всего хорошо реализовавшие себя профессионалы.

– Задающие некие новые формы, нормы, смыслы и так далее?

– Да, задающие некие новые направления.

– Но вы бы не отнесли человека к элите, если он не умеет себя защищать, окружать удобным и приятным миром, а, например, служит какой-то идее?

– Мне кажется, лет десять – пятнадцать назад непременно отнес бы. Венедикт Ерофеев – элита? Да, конечно. Даже не надо доказывать. Но при этом видно, что человек абсолютно не защищенный. Сейчас это для меня уже не так. И не потому, что теперь такого быть не может, вероятнее всего, может. Но я что-то не знаю таких людей.

– Почему именно Венедикт Ерофеев? То, что он хороший писатель, еще не делает его элитой, верно?

–Да, конечно. Не знаю даже, почему именно он пришел мне в голову. Ну, например, он – элита потому, что он – ориентир.

– В чем?

– В Советском Союзе в 60 -70-е годы он делал нечто не очень модное, мягко говоря.

– То есть рисковал?

– Нет, не это важно, каскадер тоже рискует. Он показал, что так тоже можно. Можно писать что-то глубоко советское, это мы знали. Можно писать что-то глубоко антисоветское. И это есть в его романе, но не это самое важное.

– Вы имеете в виду: он показал, что можно говорить о важном на другом языке? Интересно, что именно он пришел вам в голову, не Синявский, не Сахаров, не Бродский даже.

– На самом деле, было бы правильнее называть их, конечно, это все-таки в значительной степени взгляд из «сейчас» в то время. Году в 85-86-м я назвал бы культурной элитой авангардных художников, продвинутых музыкантов, режиссеров: Соловьев, конечно, Сокуров, Курехин.

– А политиков назвали бы хоть одного?

– Да, наверное, в силу собственных преференций: Сахаров, как же без него? И Новодворская, конечно же. И Солженицын.

– Следовательно, для вас тогда элитой были люди, которые меняли мир.

– И которые делали то, что мне нравилось. Но в то же время политические, комсомольские деятели, черные «волги», особняки за заборами – тоже элита. По-моему, само слово позже пришло в активный словарь, тогда мы в таких терминах не говорили и не думали, так что мы впихиваем впечатления тех лет в сегодняшний язык, что должно порождать неточности.

– До перестройки вы воспринимали как элиту политических диссидентов? Или они вас слегка раздражали?

– Поскольку я жил в среде если не прямо диссидентствуюшей, то по крайней мере сочувствующей, примыкающей – нет, они меня не раздражали никогда и были для меня ориентиром. Да вот: Сева Новгородцев для множества моих сверстников, несомненно, принадлежал к элите. Он вообще-то был диссидентом: был вынужден уехать из своей страны; а по тому, что он делал, он был свой если не для миллионов, то для тысяч, это уж точно! Он показывал направление: вот есть такая еще группа, слушайте ее. Такой из мрака, из глушилок появляющийся голос, который говорил о действительно новом и действительно важном для нас.

– Вам хотелось на кого-нибудь из названных быть похожим?

– Да, безусловно. Не на Сахарова, не на Новодворскую, но, несомненно, хотелось походить на Сергея Бугаева– Африку, который вообще непонятно, что делает: просто такой тусовочный деятель, выразитель определенного настроения жизни. Или еще был такой тусовочный модник, он и сейчас есть, но сейчас уже смешно на них равняться.толи Бартеньев,толи Барсеньев, модельер, который делал такие странные костюмы из картона. Казалось, что эти люди выстраивали вокруг себя какой-то мир. Вот если взять Бугаева из «Ассы», там, кроме гротеска, много деталей правдивых (я и до сих пор считаю, что фильм очень хороший). Быт, в котором живет герой Бугаева, – настоящий «совок», хорошо знакомый: тяжкий, мрачный угасающий «совок». И в нем не то в коммуналке, не то в какой-то занюханной квартирке мальчик живет совсем другой жизнью. Он играет в своей группе, он наполняет свою комнату странными предметами, у него на полках стоят какие-то странные штуки, а на стене висят какие-то странные коллажи. Он живет в мире, который создал сам, об этом, собственно, и фильм.

Митьки – то же самое. То есть люди, на которых я тогда хотел бы походить, были не просто другие, не просто показывающие какое-то новое направление или высказывающие новую идею, а которые сами и конструируют то самое место, куда зовут. Скажем, политические диссиденты, по моим тогдашним представлениям, звали в место, которого нет: давайте сделаем, чтобы у нас было свободно; давайте сделаем, чтобы у нас было не плохо, а хорошо. А Гребенщиков, который, несомненно, тоже был диссидентом, не столько говорил «Долой царя!», сколько создавал какой-то совсем другой мир, в котором он вроде бы инженер, получающий сто рублей, и в то же время – человек с Сартром в кармане, странный, совсем в других отношениях с миром и с людьми. Или безумный Курехин.

– Помните его «Ленин – это гриб» ?

– Да, да. Или Комар и Меламид. Короче, люди, создающие вокруг себя мир, который мне нравится. Который мне – свой, и мне хотелось бы там пожить.

– Позже у вас изменилось отношение к элите?

– Ну, тогда я бы называл художников, теперь я прежде всего называю ремесленников. Потому что сам ремесленник. потому что сам обуржуазился, очевидно, что бы ни значил этот термин. И мне сейчас, как бы это ни дико звучало, интересен не столько художник-фотограф, сколько фотограф коммерческий, который торгует своими произведениями. Десять – пятнадцать лет назад можно было сидеть на кухне в дырявых штанах и чувствовать себя царем мира, а сейчас почему-то нельзя.

– Не хочется или нельзя? Тогда нельзя было совсем другое.

– Да, не хочется. Потому что хочется сидеть на кухне в дырявых штанах, когда можешь себе это позволить. Прибавилось несколько компонентов. Один из важнейших – успех. Успех, конечно, понятие широкое; если человека знает вся страна и, как доктора Гааза, будет хоронить вся страна, – это тоже успех. Виктора Цоя, несомненно, хоронила вся страна, и он был элитой...

– А почему, как вы думаете, произошел этот сдвиг... к прагматизму; что ли?

– Пожалуй, потому что раньше все это было в подполье, была сила, которая их туда загоняла. Все разворачивалось в пределах одной области общественного пространства, в андеграунде. Если нет давления – нет и подполья. Сейчас – пожалуйста, общество поделено на множество групп, направлений, делай, что хочешь; но четкость границы – «черное – белое», «красное – белое» – исчезла, и включаются новые критерии вроде коммерческого успеха. Раньше он просто был невозможен для того, что мы все-таки ценили.

– Вы ощущаете элитой не просто профессионалов, но профессионалов в своей области?

– В своей и в смежных, там, где я сам могу оценить и где мне это интересно.

– Еще кто сегодня для вас теперь элита?

– Ну, мы до сих пор говорили только об оппозиционерах, но есть и всякие маститые. Ну, Никита Михалков.

Политические диссиденты звали в мир, которого нет и, наверное, быть не может. А Гребенщиков пел об инженере со ста рублями зарплаты, с Сартром в кармане, который выстраивал вокруг себя иной мир прямо здесь, в «совке». Была сила, которая все, что мне нравится, загоняла в подполье. Теперь делай, что хочешь; и стал важен успех.

– Он, несомненно, профессионал, но есть режиссеры получше.

– Он элита потому, что располагает большим влиянием. Может влиять на принятие серьезных решений.

– То есть власть имущие интересны в этом отношении, только если могут влиять на принятие решений?

– Ну да. По этому критерию близости к власти Церетели – тоже элита.

– И Жириновский?

– Да, и он.

– Жириновский, кроме собственного успеха, не создал абсолютно ничего. Он инструмент в руках власти, это всем известно, и его личное действие состоит только в том, что он умудрился стать таким инструментом. Не будем же мы серьезно обсуждать бредовые идеи насчет мытья сапог в Индийском океане.

– Нет, погодите: он создал некий новый формат, и в этом смысле он уникален. Депутаты причастны к принятию важных решений, и хотя они совеем не вызывают у меня (да и у всех, я думаю) желания им подражать, они все же элита. Это, конечно, чрезмерно широкое и не слишком аппетитное толкование, но куда ж деваться – да, и вся властная верхушка тоже элита. Получается, можно говорить о двух элитах...

– О трех. Творческая, возносимая обществом «по должности», назначаемая государством. И еще люди, которые кладут весь свой творческий потенциал на достижение какого-то положения, статуса. Чем этот их потенциал и оказывается полностью исчерпан.

– Примеров того, что вы называете элитой общественной, я сейчас просто не найду. Возможно, понятие это лично для меня съежилось теперь в границах моей группы или людей, с которыми я лично знаком.

– Элиты стали более локальными?

– Наверняка.

– Американцы, кажется, первыми придумали продавать мыло или вьетнамскую войну, используя популярность какой-нибудь поп-дивы, секс-символа. А есть такие люди, которые могли бы вам «впарить» чеченскую войну?

Во времена перестройки для меня элитой были люди, которые меняли мир, и делали это так, как мне нравится.

Сева Новгородцев – такой из мрака, из глушилок появляющийся голос, который говорил о действительно новом и действительно важном для нас.

– Нет, конечно. Скорее, я изменю к ним отношение.

– А есть люди, профессиональные достоинства которых вы вынуждены по некомпетентности принимать на веру, в теоретической физике, например, или еще в чем-нибудь, но которых вы будете слушать, если они выскажутся о чеченской войне или еще о чем-то, и вам будет интересно и важно то, что они говорят?

– Таких людей заведомо стало меньше.

– Помните, Афанасьев с трибуны съезда сказал про агрессивно послушное большинство, и в эту самую минуту он был, несомненно, элитой. Или Собчак, когда он с той же трибуны рассказывал, что было на самом деле в Тбилиси 9 anpejin, когда демонстрантов избивали саперными лопатками. А теперь нет такой трибуны?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю