Текст книги "Знание-сила, 2003 №11 (917)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Научпоп
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
Вряд ли можно установить прямую связь между иранской ересью Маздака и ее старшими современницами на Западе – несторианством и монофизией в Восточной Римской империи. Но косвенная связь очевидна: всякое теократическое государство чревато религиозной революцией, а пример мужицкого бунта легко проникает сквозь государственные границы.
Отмерив те же два столетия от рождения Римской империи,
...мы попадаем в эпоху «солдатских императоров», но не видим там удачливых реформаторов. Вместо них – самозваные христианские проповедники: Тертуллиан, Ориген и подобные им. Они не могут и не хотят спасать державу, но стараются спасти личность гражданина этой державы и (как ни странно) достигают успеха в этом трудном деле. Правда, культурная перестройка Римской империи заняла не одно поколение, а целых три до той поры, когда община христиан устояла перед террором фанатичного Диоклетиана и заключила союз с его здравомыслящим преемником Константином.
За таким культурным триумфом следует двухвековая стагнация Западной Римской империи – до конца V века, когда на смену ей в Италии придет варварское царство христиан-готов. Напротив. Восточная Римская держава возрождается с нуля трудами имперских христиан – ромеев: они начали с Никейского собора 325 года очередной четырехвековой имперский цикл, который завершится иконоборческой революцией в начале VIII века. Середина этого цикла приходится на конец V века и отмечена неразберихой в имперской администрации и в церкви: на престол равноапостольного Константина восходит варвар-исавр, он издает указ о примирении всех ветвей христианства. Конечно, этот указ неисполним; варвара-реформатора свергают, и его место занимает Анастасий Ромей, при котором христианская империя обретает относительный порядок...
Итак, Диоклетиан Иллириец на западе Средиземноморья и Анастасий Ромей на востоке его сыграли ту же роль восстановителей спокойствия, что царь Хосров Ануширван в сасанидском Иране или император Гуан У-ди в ханьском Китае. Коллективную роль возмутителей спокойствия в Римской державе сыграли христианские исповедники и проповедники 160 – 200 годов. Первым среди них был, видимо, Юстин Философ: в 160 году он одержал победу над эллинистами в публичном диспуте. Молодой император Марк Аврелий стерпел эту вольность в интеллектуальной жизни столицы и тем самым дал добро на обновление Римской державы, которая в итоге прожила на тысячу лет дольше, чем породивший ее этнос римлян. Предугадать такой исход событий император– философ, конечно, не мог, но узнав о таком будущем своей державы, он, наверное, умер бы гораздо спокойнее духом, чем это произошло на деле.
Так по-разному звучат имперские трубы и колокола в разных концах Евразии, в разные века существования империй. Достойно удивления само существование единого ритма в звучании этих инструментов; еще большая тайна окутывает природный механизм, порождающий этот державный ритм и иные ритмы развития имперских народов. Видимо, на такой глубине моделирования классическая наука история должна перестроить свой понятийный багаж, возможно, так же, как изменила свой стиль и язык наука физика в мире квантовых явлений...
Первыми квантами новой физики на рубеже XIX – XX веков стали электроны и фотоны, частицы заряда или света, обладающие также свойствами волн. Видимо, первыми достоверными квантами исторической науки в конце XX века стали человеческие личности и их поступки, возмущаюшие либо восстанавливающие спокойное течение событий в классическом социуме. Быть может, квантовая история окажется настолько же сложнее и плодовитее своей классической предтечи, как это случилось в квантовой физике? Дорогу осилит тот. кто не устрашится ни самого пути, ни его возможного финала.
Игорь Яковенко
Мышление эпохой и семьей
Если немолодой, но активно работающий ученый находит время и силы для написания «Семейной хроники», то за этим стоят серьезные, экзистенциально важные мотивы. Тоненькая книжечка с таким названием написана известным социологом, родоначальником отечественной урбанистики 0. Яницким.
Жанр этот у нас не самый распространенный, не то что мемуары.
Там близкие автора предстают перед читателем в его – авторском – восприятии некоторым объективным условием или фоном разворачивания его личности. Перед нами же именно семейная хроника, в которой собственная судьба автора —лишь элемент истории большой семьи. Автор называет предмет своего повествования «российский семейный клан» и четко обозначает хронологические границы – 1852-2002 гг. Хроника выстраивается на основаниях семейных преданий, воспоминаний старших и большого семейного архива, в котором сотни писем, документы, записи расходов на домашнее хозяйство, семейные фотографии.
О.Н. Яницкий. Семейная хроника (1852-2002). Л/.: LVS, 2002
Дед автора – военный врач Федор Феодосьевич Яницкий – родился в семье украинского сельского священника. Прослужил сорок лет военным врачом, генералом медицинской службы и начальником санитарной части армий Юго-Западного фронта был уволен в 1916 году в отставку. Бабушка – Елизавета Львовна Яницкая – земский врач, одна из первых в Российской империи женщин получила диплом врача. Поколение деда взято автором за точку отсчета, их жизнь – эмоциональное и смысловое ядро хроники. Старшие в преклонном возрасте встретили 1917 год с тяжелым сердцем, приняв новую реальность как неизбежность.
Второе поколение: отец, мать, тетка – переживает Гражданскую войну и принимает сторону новой власти. Их активная жизнь разворачивалась в межвоенную эпоху, захватила Отечественную войну и первые послевоенные десятилетия. В этом поколении род Яницких пересекается с родом Шмидтов. Тетка автора, Вера Федоровна Яницкая, вышла замуж за Отто Юльевича Шмидта – будущего ученого, полярного исследователя и организатора советской науки.
Жизнь третьего поколения – поколения автора – начинается в двадцатые– тридцатые годы и разворачивается по преимуществу в Москве. Это более или менее знакомая нам среда советской интеллигенции, маркируемая понятием «шестидесятники». Сейчас растут внуки Олега Николаевича.
Историческая наука тянется к истории одного человека, рода, семьи, чтобы наполнить объективные процессы личностными смыслами. В прежние времена тому служили по преимуществу художественная литература и кинематограф. Однако читатель хочет не только удивляться, радоваться, переживать, но и верить реконструкциям, основанным, как у Яницкого, на подлинных документах, свидетельствах, воспоминаниях.
Все мы – участники последних актов драмы распада традиционной большой семьи. Начавшись где-то в середине XIX века, она завершилась уже в коренной России, а сейчас перемалывает народы Северного Кавказа, Сибири, Дальнего Востока. Такова неотвратимая логика модернизации. Бессмысленно спрашивать, хорошо это или плохо, смешно пытаться что-то реставрировать. Проблема в другом – в новом механизме трансляции экзистенциального и личностного культурного опыта от поколения к поколению.
Человек, живущий в эпоху модернизации, попадает в такую коллизию: мир, в который пришел я, разительно отличается от мира, в который пришли мои внуки. Это отличия системные и настолько значительные, что без специальных усилий, без образного художественного слова, без апелляций к живому человеческому чувству я не смогу объяснить, показать важные для меня фрагменты опыта и собственного мировидения. Без серьезного личностного напряжения ни я сам, ни логика моей жизни, ни мое поколение, ни страна, в которой я прожил свою жизнь, не постижимы для моих внуков. И поскольку я не писатель и не кинорежиссер, большая часть моего внутреннего опыта уйдет вместе со мною.
Но ключевые фрагменты опыта человек стремится передать своим потомкам.
Никто не знает, как обойдутся потомки с тем самым главным, что собирались мы сказать своим детям: положат в дальний угол книжного шкафа, отнесут на чердак, снесут в утиль. Это уже не наша ответственность. Нет, отчасти и наша. Отношение к идейному и человеческому наследию родителей задается их человеческим и интеллектуальным масштабом, той мерой усилий, которые они отдали духовным контактам с детьми. Тем не менее мы не властны в этом выборе наших детей и внуков. Но предоставить им возможность такого выбора – в наших руках. Наивно ожидать, что они станут петь песни нашего поколения. Достаточно будет того, чтобы они узнавали их и слушали, не морщась брезгливо. Что бы от того, над чем мы смеялись и плакали, к ним протягивалась ниточка живого человеческого чувства. Как мне представляется, исходный импульс к написанию «Семейной хроники» Олега Яницкого лежит именно здесь.
Постепенно читатель входит в ткань утраченного сегодня родового. Это заботы, заботы и еще раз заботы о ближних, которые только и делают человека человеком. Старших заботят проблемы детей, племянников, внуков, их рост и человеческое становление. Существенно – заботы не исчерпываются здоровьем или достатком. С близкими обсуждаются культурные проблемы и духовные горизонты. Из писем открывается одна истина: старшие наделены безусловным нравственным авторитетом. Их не только любят или боятся, но уважают.
Нам, живущим в мире сплошной телефонизации и Интернета, остается читать письма людей, живших в эпоху письма Читать, постигая прелесть этого ушедшего жанра письменной культуры. Персонажи «Семейной хроники» мыслят письмами, владеют формой, чувствуют особую эстетику письма. За выдержками встают культура диалога и вкус к диалогу. Перед нами зафиксированные на бумаге размышления вслух, обращенные к близкому человеку. Это не статьи, не публицистика, не проповедь с их усредненностью и риторическими приемами. Это письма к близким. «Твои взгляды, высказанные в письме на войну и мир, я одобряю, они исходят от чисто детской души и не могут быть иными! Этих святых чувств я не могу не уважать, как и вес вообще мужчины. Но когда ты больше немного поживешь, созреешь больше умственно и душевно и будешь смотреть на великие исторические события в связи с прошлым каждого народа и его историческими задачами на будущее... если все это примешь в соображение, углубишься, вдумаешься, тогда и поймешь, что войны между народами неизбежны, не предотвратимы, ибо «мир во зле лежит» – как сказано в священном писании...»
Нам открываются семейные праздники, семейные радости, утраченные сегодня модели жизни, присущие большой семье. Хроника показывает: существовала непростая проблема постоянной интеграции большой семьи. Улаживались внутрисемейные конфликты, решался вопрос – кого с кем можно сводить за одним столом, с кем сажать рядом, как снимать возникшее напряжение. Мы видим, что помимо очевидной для нас роли старшего мужчины существовала не менее значимая и не менее сложная роль – старшей в роде женшины. Она держала целостность рода в поле своего внимания, помнила обо всех и напоминала каждому о целом. В бессчетных письмах близким создавала семейную летопись. Собирала, сглаживала шероховатости, помогала, кому могла, призывала тех, кто был ближе, подключиться к заботам родного человека.
Хроника раскрывает простую истину: принадлежность к большой семье налагает на человека массу забот и безусловных нравственных обязанностей. Среди них – выхаживание стариков, больных и беспомощных. Помощь одиноким, обездоленным, тем, кому явно труднее, чем тебе. Большая семья – это большой труд и постоянное подвижничество. Но зато член традиционной семьи несет в себе неведомый современному горожанину покой, поскольку он – часть превышающего его индивидуальность родового целого, с отблеском восходящего едва ли не к неолиту родового быта. Это целое онтологизирует человека. Любые невзгоды и превратности личной судьбы растворяются в массиве большой семьи. Не дай бог, случись любое несчастье – твои дети будут воспитаны, получат профессию, создадут свою семью.
Каждый из нас – я говорю о тех, кому пора уже задуматься о закате жизни и довелось застать другие нравы, – в той или иной мере осознает, что добрые чувства наших близких – материя тонкая и деликатная. Ее не следует подвергать чересчур сильным испытаниям. Немощь, тяжелая и неизлечимая болезнь создают неразрешимый конфликт. Нет, скорее всего нас не отвезут тотчас в богадельню, но усталость и раздражение очень скоро похоронят прошлые привязанности, и наш конец станет для близких избавлением. Сегодня помощь немощным старикам – тягостная обязанность, которую пока еще берут на себя сохраняющие традиционные этические рефлексы зрелые женщины. Что будет через десяток лет, когда традиция эта пресечется, я не знаю. Вернее, мне не хочется об этом думать.
Яницкий пишет семейную хронику российской интеллигенции – внутренне противоречивое, а потому неустойчивое явление, срок жизни которого ограничен.
Большая семья в чистом виде– феномен доличностной культуры. В традиционном обществе, в дописьменной культуре нет личности и нет семейной памяти в том смысле, который присущ интеллигентскому сознанию. Здесь горизонт семейного прошлого не глубже деда и бабки, а общеисторический фиксирует мифологизированные рубежи типа – «турецкая война», «германская», «гражданская». Ощущение исторического времени отсутствует; его замешает магическое переживание вечного круговращения в цепи рождений и смертей. Интеллигент же принадлежит миру автономной личности и пребывает в пространстве линейно развернутого исторического сознания. Интеллигент – не только продукт модернизации, но и фермент модернизационных процессов. Наращивание личностного начала с необходимостью ведет к распаду традиционной семьи.
Но на начальном этапе формирования интеллигенции есть период гармонического равновесия традиции и личностного начала, момент неустойчивого единства: два, максимум три поколения, его и фиксирует Олег Николаевич.
Близкие сюжеты занимали Юрия Трифонова. Он видел мир через историю большой семьи. Судьбы и эпохи принципиально совпадают. Различаются жанры. Трифонов создает талантливую прозу. Яницкий – личностное высказывание, в котором объективирующее научное и субъективное человеческое переплетаются.
Очевидно, мое детство было похоже на описанное Яницким: детали вызывали знакомые образы, те тянули за собой новые детали. Я ловил себя на том. что чтение «Семейной хроники» включало услышанные мною в детстве рецепты бабушкиных куличей (куличи бывали двух видов – на пятидесяти желтках и на ста желтках), разговоры теток о домашних спектаклях и шарадах. Перечисляя обязательные элементы «обстановки» большой семьи из писем Елизаветы Львовны, автор упоминает развешиваемые по стенам портреты – Гоголь, Короленко, Шевченко, Достоевский... Два портрета из этого списка – Шевченко и Гоголя – я хорошо помню, с ними прошли детство и юность. Они сгинули в бесчисленных переездах последних десятилетий.
Еше одна «зарубка» – библиотека как основной элемент обстановки. Я вспоминаю комнату в коммуналке моего детства. Бельэтаж, два огромных окна, случайные разностильные предметы, по большей части модерн. Огромный обеденный стол, какая-то ширма, которой отгораживали мою кровать, и смысловой центр комнаты – книжные шкафы: южаковская энциклопедия, книжки Academia, мемуары. Книги – это среда, в которой растет ребенок. Как это транслировалось, откуда пришло убеждение в том, что книжный шкаф – главное место в доме, я по сей день не знаю.
Узнаваемое, соотносимое с собственными семейными преданиями позволяет говорить о типическом. Автор пишет о родне со стороны бабушки – народовольцах Раисе Львовне и Александре Васильевиче Прибылевых, осужденных по «процессу 17-ти» в 1883 году, и племяннике бабушки Владимире Осиповиче Лихтеншадте, уже эсере-максималисте, осужденном в 1906 году за участие в подготовке теракта. Террористы и ниспровергатели существующего порядка были и в моей семье, но шли на одно поколение раньше. Мой дед также разрешал своим детям общаться с соседскими мальчишками сомнительной репутации. Со слов близких: спустя десятилетия соседский мальчишка, превратившийся в сотрудника грозного ведомства, пересекся с нашей семьей, причем сохранил некую привязанность к моему дяде – единственному ребенку из «чистой» семьи, который играл с ним в том, сгинувшем навсегда прошлом.
Иногда читателя поражают яркие детали. Вот строчки из письма, написанного в августе 1914-го: «Россия должна победить, чего бы это не стоило. Даже Шлиссельбургские заключенные просятся в бой, просят послать их на передовые позиции, в разведку, на смерть». Вспоминается, что Первая мировая была встречена патриотическими манифестациями «публики», а в Петербурге толпа манифестантов на радостях сожгла германское посольство. А вот еще: шестнадцатилетняя девушка Вера Яницкая потрясена казнью террориста Ивана Каляева (1905 г.), называет его «честным борцом за идею» и добавляет: «Когда-нибудь мы отомстим и за тебя и за всех погибших... Скоро придет возмездие!» Относительно возмездия Вера не ошиблась. Сталкиваясь с такими свидетельствами, снова и снова убеждаешься в неизбежности исторических судеб России.
Сегодня происходит нечто большее, чем очередная смена поколений. В прошлое уходит интеллигентская традиция. Крестьянская семья кончилась в 70– 80-е годах XX века. Писатели-деревенщики величественно и возвышенно пропели ей «Вечную память». Российская интеллигенция (в тех социокультурных характеристиках, которые задавали этот феномен) на наших глазах завершает свою историю. Шестидесятники прошлого века – последнее «чистое», беспримесное поколение интеллигенции. На смену ей приходит нечто иное, чему еще не даны имена. Обращаясь к старомодной фразеологии, новых людей можно назвать «буржуазными интеллектуалами».
Интеллигенция была неотделима от традиционного общества, переживающего модернизацию. Она вырастала из нищающего дворянства и средних слоев города, вбирала в себя жителя черты оседлости, прибалта, поляка, русского немца. Это был внутренне противоречивый феномен: личностный и одновременно глубоко традиционный. Склонный к ниспровержению, но бережно сохранявший традицию. Приобщенный к индивидуалистической культуре Запала, но ценностно ориентированный на доиндивидуальный традиционный космос простого народа. Чуждый барственности, что отличало ее от худших представителей дворянства.
Эго не общетеоретические построения, а скорее наблюдения. Я говорю об истории моей семьи, которая когда-то тоже была большой семьей. О круге близких людей, родителей которых лет 70 назад называли «бывшими». Олег Яницкий рожден в этой традиции. Он не может не сознавать ее исчерпания. Но некогда эта традиция оформляла мир, давала силу жить, несла смысл человеческого существования. Книга Яницкого – об этом.
ПОРТРЕТ НОМЕРА
Галина Бельская
Музыка. Остальное – мелочи
Только что зал шелестел разговорами, программками и вдруг взорвался восторженными аплодисментами – великий маэстро шел к оркестру. Весь в черном, предельно собран, он поклонился публике и повернулся к музыкантам. Неуловимый жест, особый взгляд, и воцарилась абсолютная тишина. Нет, не мертвая – так природа замирает перед грозой в ожидании ливня-жизни, в ожидании напряженном и властном. Дирижер держит его, это ожидание, на кончиках пальцев, держит ровно столько, чтобы не нарушить гармонии, чтобы капля все нараставшего живого волнения не сорвалась раньше времени. И наконец, точный взмах? удар? И оркестр, подчиненный его воле, взгляду, жесту, словно выдыхает мощно и едино тот чудный, ожидаемый звук Начала.
И начинается работа. Дирижера, музыкантов, актеров и людей многих других профессий, создающих спектакль, оперу. Но меня интересует дирижер. Геннадий Рождественский.
У него совершенно пленительная улыбка. Доброжелательная, естественная, открытая, полностью обезоруживающая. А глаза при этом – начеку, внимательные, цепкие, не упускающие ни малейшей малости – внимательнейшие глаза к разнообразностям жизни. В плен попадаешь туг же!
Что он за человек, Геннадий Рождественский?
Один из лучших дирижеров современности, звезда мирового класса, удостоенный всех возможных наград и почестей. И конечно, часто – удручающей брани критиков и чиновников. Ну, да нам до этого дела нет – «собака лает, караван идет»! В его репертуаре более 2000 сочинений, из которых более 300 – мировые премьеры, а около 500 – российские. Невозможно представить себе объем знаний и памяти этого человека!
Я попыталась.
В издательстве «Слово» вышла потрясающая книга (она была названа книгой года на Книжной ярмарке).
Называется «Треугольники», автор – Геннадий Николаевич Рождественский. Он назвал ее автобиографией, хотя скорее это то, что он счел возможным или нужным так назвать. Потому что его цель была не строить внешний событийный ряд своей жизни, как предполагает автобиографический жанр, а представить подробнейшую летопись жизни внутренней, той, которая в его интерпретации сводится к бесчисленным встречам с живописью и музыкой, а в конечном счете – с цветом и звуком. И встречи эти оказываются для него столь значительными и необходимыми, что, рассказав о них, он, быть может, нс подозревая, создал свой удивительный, уникальный образ.
Книга поразительна не только содержанием, но и построением, что тоже многое говорит об авторе – той архитектоникой, стилем, теми «башенками и колоннами», которые в жизни бывают так некстати, здесь же поразительно кстати. Каждая мелочь, тщательно продуманная и созданная автором, поставлена на свое место. В ней 825 иллюстраций – вот опять неохватный объем! – фотографии, картины, рисунки.
Их оригиналы – те действующие лица, которые дороги автору, про которые он знает каждую мелочь и которые составляют плоть и кровь его жизни. В ней – шесть компакт-дисков – 200 музыкальных примеров с записями лучших оркестров под управлением прославленного дирижера.
Стоп. Здесь я сделала для себя важное открытие. Правда, тут же оказалось, что это что-то вроде секрета Полишинеля – о нем знают все. Но это меня только порадовало – значит, не ошиблась.
В чем открытие?
Для него, великого дирижера, звук и цвет переплетены, связаны. Показывая партитуру, он говорит мне: «Я слышу ее, сидя за столом, в красках». Значит, для него звук имеет цвет? «Так?» – спрашиваю. Он подтверждает: «Конечно, а как же иначе? Об этом и книга».
Я никак не понимала, как можно знать столько партитур, столько нот «в лицо», теперь хотя бы частично понятен гигантский объем его памяти – ноты имеют цветовые «привязки», в своем сочетании они создают определенный цветовой узор, который видит дирижер внутренним зрением и, видя, воспроизводит в звуке.
Детям, чтобы лучше запоминались буквы и слова, рисуют предметы. Зрительный образ, усиливая слуховой, как бы материализуя его, неизмеримо увеличивает возможность запоминания. Но это, если говорить об объеме памяти. Речь же идет о дирижере и, естественно, о его особенностях дирижирования.
Свойство Рождественского видеть звуковой ряд в цвете необычайно редко. Из дирижеров он называет одного – Бернстайна, «видяшего» звук. Может быть, поэтому звучание оркестра под управлением Рождественского так отличается от других? Одна из причин, наверное, именно в этом – «дотянуть» звук до нужной, оптимально окрашенной кондиции, и группу звуков, и целое произведение. Только один пример. Говорит Рождественский: «Хорошо известна необычайная трудность Скерцо из сюиты Чайковского. Оно почти всегда либо вовсе не выходит, либо выходит «на одну треть» и в лучшем случае «наполовину». Зная, насколько великолепен Чикагский симфонический оркестр, я специально поставил в программу Третью сюиту Чайковского, рассуждая таким образом: «Если в Чикагском оркестре Скерцо не выйдет, значит, оно вообще неисполнимо». Вышло! И даже, пожалуй, «вдвойне вышло». И вот почему.
Обычно это дьявольское Скерцо дирижируется «на 2» такта. Я же в Чикаго решил дирижировать «на 1», что в других оркестрах только усложнило бы исполнение, здесь, в Чикаго, упростило его!
Появилась необходимая «невесомость», некая полетная пульсация... При метре шесть восьмых все шесть нот в каждом такте игрались Чикагским оркестром «на один удар» абсолютно идентичным штрихом во всех группах при математически точной длительности каждой ноты».
Не наука ли – точно «сработанное» искусство? И не о чистоте ли звучания, точной и яркой краске звука говорит дирижер?
Известна ведь единая – волновая – природа звука и цвета, это параллельные искусства. В его же возможностях – их слить, соединить, многократно усилив.
Рождественский, дирижируя лучшими оркестрами мира, Чикагский выделяет особо. Он восторгается им и пишет в своей книге: «Господа, репетицию, которую мы провели с вами сегодня утром, никак нельзя назвать работой. Это огромное удовольствие, я от всего сердца благодарен вам. – Рихард Штраус. И я тоже – Геннадий Рождественский».
Регламент репетиций в Чикагском оркестре, как впрочем, и в других оркестрах Америки, очень строг. Обычно администрация требует сообщить ей время проведения репетиций за полгода до начала работы. Этот порядок остается незыблемым, чтобы не случилось.
Не правда ли, в этом есть что-то очень важное, что способно рождать ответный порыв подобной же серьезности и силы? Здесь нет места разгильдяйству, приблизительности – на глазок и на авось. И в ответ – абсолютная точность и профессионализм исполнителей. Иначе невозможно. Слово Рождественскому: «За четыре минуты до начала концерта (четыре; не три и не пять!) мистер Уильямс («телохранитель сцены») деликатно стучит в дверь и своим проникновенным голосом сообщает: «Four minutes, maestro, four...» («четыре минуты, маэстро, четыре...»). Эти слова всегда следуют именно в такой последовательности многие годы и десятилетия: «Four minutes, maestro, four...»
И ровно через четыре минуты, ни секундой раньше или позже, мистер Уильямс является за вами, а еще через минуту вы выходите на залитую светом сцену Оркестра-холл, а еще через минуту вы становитесь участником божественной игры – вы музицируете с Чикагским оркестром.
После концерта возбужденный, разгоряченный и еще мало что понимающий, сделав первый шаг со сцены за кулисы, вы мгновенно попадаете под опеку мистера Уильямса, протягивающего вам стакан ледяной воды и полотенце и доверительно произносящего свое знаменитое «Beautiful!» (Прекрасно!)».
Стакан ледяной воды и полотенце. И все понятно. Он шагает, плохо понимая, он еще в той стихии, вызванной им самим к жизни и в нем еще не унявшейся. Музыка еще гремит. Нужно выпить воду, обтереться полотенцем – нужно вернуться. Работа, волшебство, чародейство, гипноз – все закончилось, теперь ты просто – человек. Совсем скоро будешь улыбаться, принимать цветы и поздравления. Совсем скоро разбушевавшийся, гремевший океан стихнет и войдет в свои берега – станет покорным и спокойным.
Меня интересует, как он догадался, что в нем живет этот океан, подвластный его воле? Он рассказывает: «Я учился в музыкальном училище по классу фортепьяно. Как-то шел после занятий по коридору и услышал звуки струнного секстета Чайковского «Воспоминание о Флоренции». Ученики репетировали, и у них что– то не клеилось. Я вошел к ним и стал дирижировать. Мне стало ясно, что попытки стали приобретать какую-то форму, и форма исходила от меня. Способность к созданию этой формы. Зайдя в класс, я почувствовал возможность руководить, создавать эту материю».
«Создавать эту материю». Спросите – какую?
Я, помню, прочла в автобиографии Вольфганга Мессинга такой пассаж. Он, мальчишкой, ехал в общем вагоне без билета и страшно боялся контролера. На всякий случай залез под лавку, и как «в воду глядел» – контролер не заставил себя ждать. Проверив у всех билеты, он вытащил беднягу за ногу и грозно, уверенный, что билета у него нет, стал кричать о безобразиях и безбилетниках, на что мальчик протянул бумажку, найденную под лавкой, – фантик от конфеты. Протянул и сказал: «Вы ошибаетесь, вот мой билет». Контролер покрутил бумажку и миролюбиво заявил: «А под лавкой что делали, если билет на руках?» Так мальчик впервые понял, что он способен создавать «эту материю». Лучше не скажешь, слова – внушать, гипнотизировать, навязывать свою волю – все правильные, но отражают лишь часть того явления, с которым сталкиваются в себе очень редкие люди, и мы, наблюдатели со стороны, иногда – соучастники.
Оказавшись в театре «Геликон» и слушая оперу, которой дирижировал Рождественский, я, безусловно, была погружена в ту стихию, которую создавал его талант, помноженный на высочайший профессионализм. Но и на дар «шаманства», колдовства или чародейства.
С того момента, как он довел до края наше чувство ожидания (ожидания, казалось, чего-то чрезвычайно важного, необходимого) и до последнего звука оркестра зал находился под властью «этой материи» – необычайной способности человека доходить до предела в каждой своей возможности показать – услышать звук, группу звуков и наконец – музыку.
Музыка сама по себе обладает способностью возбуждать или, наоборот, успокаивать, действуя часто как психотропное средство. Музыка же, исполненная таким образом, многократно увеличивает свое воздействие. В это время есть только музыка, остальное – мелочи, остального просто нет.
Рождественский рассказывает: «В классе фортепиано я проучился три года. А дальше служил в Большом театре, я поступил туда по конкурсу в 19 лет (тогда он впервые встал за пульт). Сначала стажером, потом ассистентом дирижера. Нагрузка была большая, и я нс смог продолжать учебу. Мой дипломный спектакль был балет Прокофьева «Золушка», он был зачтен государственным экзаменом». Таким было начато.
Интересно, что немало проучившись по классу фортепиано, он не задумываясь. оставляет его. «Когда появилось, – спрашиваю, – это желание – быть дирижером?» «Лет в 14-15. Живя в потоке музыки, мне хотелось се создавать, сосоздавать». В «потоке» потому, что вырос он в музыкальной семье. Мать – Наталья Петровна – известная певица. Ее музыкальная образованность, по словам самого Рождественского, была «неслыханно высокого уровня». Ко дню его рождения она подарила сыну партитуру баллады Б. Мартину «Вилла на море», составленную ею по оркестровым голосам! Отец – Николай Павлович Аносов – дирижер и эрудит, каких не бывало до него в советском дирижировании. И если уже в утробе матери слушаете Брамса, Гайдна и все лучшее, что создаю человечество в музыке, трудно оказаться вне потока, трудно где-то в иной сфере ощущать себя так же естественно и быть «в своей тарелке». Его жена – известная пианистка Виктория Постникова, сын Саша – скрипач, то есть поток не иссякает. Дирижирование же, не считая композиторства, более всего позволяет чувствовать себя творцом, создателем, демиургом, отвечая внутренним потребностям и возможностям Рождественского. Оно ему сродни, как дыхание и сама жизнь.