Текст книги "Русская поэзия XIX века, том 1"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 33 страниц)
Русская поэзия XIX века, том 1
В. ЖУКОВСКИЙ
В. ПУШКИН
А. МЕРЗЛЯКОВ
М. МИЛОНОВ
А. ТУРГЕНЕВ
А. ВОЕЙКОВ
Д. ДАВЫДОВ
И. КРЫЛОВ
К. БАТЮШКОВ
Н. ГНЕДИЧ
Ф. ГЛИНКА
П. КАТЕНИН
К. РЫЛЕЕВ
А. БЕСТУЖЕВ
В. КЮХЕЛЬБЕКЕР
А. ОДОЕВСКИЙ
П. ВЯЗЕМСКИЙ
Е. БАРАТЫНСКИЙ
А. ДЕЛЬВИГ
Н. ЯЗЫКОВ
И. КОЗЛОВ
А. ПОЛЕЖАЕВ
Д. ВЕНЕВИТИНОВ
С. ШЕВЫРЕВ
А. ХОМЯКОВ
Н. ЦЫГАНОВ
М. СУХАНОВ
Ф. ТУМАНСКИЙ
А. РОТЧЕВ
А. ВЕЛЬТМАН
А. ПОДОЛИНЕКИЙ
С. СТРОМИЛОВ
Н. КУКОЛЬНИК
В. БЕНЕДИКТОВ
П. ЕРШОВ
К. АКСАКОВ
А. КОЛЬЦОВ
ГОРНАЯ ГРЯДА РУССКОЙ ПОЭЗИИ
Как горный ландшафт, раскинулась русская поэзия. Она содержит и высокие хребты, и небольшие горы, и холмы. В ней сильно выражено и начало хоровое, я бы сказал – «соборное», и начало личное, индивидуальное. Русская поэзия – это спор, это общий разговор. Прислушайтесь, и вы услышите стройное многоголосье.
Впереди всех русских поэтов, «как предисловие» (по выражению Гоголя), стоит Ломоносов. Идущие за ним Державин, Радищев и Карамзин – родоначальники трех главных хребтов русской поэзии, трех ее линий: философской поэзии бытия, гражданской, социальной поэзии и лирики интимной, лирики нежного сердца и тонко чувствующей души. Эти три больших поэта XVIII века обозначили то, что столь мощно развилось в дальнейшем.
Вот Державин – с глубочайшими в своей беспощадности раздумьями о смерти и с удесятеренным в своей яркости ощущением жизни, ее красок, ее радости. Он упоен бытом, но вовсе не замкнут в нем. Он прорывается в космическую жизнь, в глубины человеческого бытия. Русской поэзии стали бесконечно дороги и державинская вещность, и державинское здоровье, и неторопливое, неопрометчивое суждение обо всем земном.
Вот Радищев – со своей социальной болью, со своим воплем о младшем брате. Он беспощаден в правде, тяжел, угловат, неизящен. В нем нет поэтической легкости, быстрокрылого парения. На замечание, что в его оде «Вольность» строка «Во свет рабства тьму претвори» тяжела, он не без горького остроумия заметил, что напрасно думать, будто творить тьму в свет дело легкое. С Радищева прочно закрепляется в русской поэзии высокая и напряженная социальная тема нескончаемых страданий трудового народа.
Вот Карамзин с его «чувствительностью» и прозрачностью, изящной элегичностью, сумевший сохранить земную, дружески простую интимность в утонченно-возвышенных раздумьях.
Эти три линии в русской поэзии живут сопряженно, переплетаясь и споря. Они одушевлены вниманием к человеку, который для наших поэтов всегда был венцом природы, мерой всех вещей. Мечта об идеальном, гармоническом человеке составила содержание поэтических раздумий не только первостепенных, но и третьестепенных талантов. Всем русским поэтам была
необычайно близка внутренняя независимость человека от уродующей официальной государственности старого строя. Денис Давыдов находил эту независимость в бесшабашной удали, в молодецком упоении боем и гусарскими пирушками, в лихом патриотизме партизанской души. Языков обретал ее в студенческом разгуле, в неистребимой жажде вольности. А совсем уже полузабытый Мерзляков вместе с Дельвигом – в щемящей тоске русских песен, создавая проникнутые тихой грустью чувствительные романсы. Родившийся для высокого орлиного полета, для радостного земного труда, герой Кольцова томится думой по простому и бесхитростному человеческому счастью. И рядом с ними об утонченной идеальности человека, об его индивидуальном – интеллектуальном и чувственном – могуществе пишут Вяземский и Козлов, один – воскрешая изощренную рационалистичность «сияющих умов» французского Просвещения, другой – опьяняя роскошью звуковой гаммы, передавая богатство психологических оттенков.
Мечта о совершенном человеке в русской поэзии – отличительная примета ее безусловного духовного максимализма. Безмерны не только требования для человека, но и требования к человеку, который мыслится центром всего мироздания. Тяжелой поступью движется стиховая речь Шевырева, возложившего на человека трудную задачу познания «мирового разума», торжественная философичность наполняет стихотворения Хомякова, проникнутые пафосом слияния человека с природой и космосом. Баратынский, один из самых глубоких и горьких мыслителей в русской поэзии, испытывал недовольство веком, презирал «толпу», погрязшую в мелочных заботах, в погоне за наживой. Но, может быть, нигде с такой полнотой не отразилось единство гуманистических и социальных устремлений русской поэзии, как в гражданской ее линии.
Русская поэзия неотделима от истории общественно-политической мысли XIX столетия. И на примере одной только темы «поэта и гражданина» явственно обнаруживается святая миссия русской музы, осознавшей себя народной заступницей, истекающей кровью, но отчаянно жертвующей собой ради блага породившей ее матери-родины, осознающей себя голосом народа, гневным и страстным в обличении «свинцовых мерзостей», чутким и нежным к страждущим. Звание Поэта для нас всегда оказывалось званием самым почетным, самым великим из всех человеческих званий, но как часто русские поэты предпочитали ему звание Гражданина. И вовсе не потому, что дела поэтические ниже дел гражданских,– само служение поэзии – дело в высшей степени гражданское,– а только потому, что гражданственность была для русской жизни первоочередной, затмевающей все другие доблести человеческой задачей. Любовь к России заставила Рылеева произнести слова: «Я не Поэт, а Гражданин», а Некрасова поправить эту исполненную суровой односторонности формулу: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан». В эти раздумья, начало которым положил Радищев, вливаются голоса и Федора Глинки, и Вильгельма Кюхельбекера. В стихотворении «В защиту поэта» Ф. Глинка говорит: «…два я боролися во мне». Он становится на сторону одного из них – гражданина. Ему вторит Кюхельбекер блестящим публицистическим стихотворением «Участь русских поэтов».
Тема «поэта и гражданина» прошла через всю гражданскую поэзию 40-60-х годов как одна из самых актуальных тем века, завершившись в жертвенном подвиге поэтов-народовольцев, в революционных призывных гимнах. Она приобрела такую обобщенность и глубину, такую классическую определенность, что навсегда вошла в самое существо наших суждений об искусстве и его отношении к действительности, о поэте и его жизненной позиции.
О поэте и гражданине судили по наивысшим вершинам творчества. Имена Пушкина, Лермонтова, Некрасова в этом смысле стали чуть ли не нарицательными. И дело здесь не в отвлеченном выборе или в противопоставлении тех или иных творческих принципов, а в поисках решения глубоких противоречий народной жизни.
«Золотой век» русской поэзии весь вдохновлен гражданской, публицистической страстностью, гуманным представлением о человеке и верой в его великое предназначение. Поэт в России бил во все вечевые колокола, чтобы видеть человека умным, добрым, активным, а его душу открытой всем впечатлениям бытия, всем радостям родного ему земного мира. Эти общие стремления – конечно, с разной степенью полноты, с разной мерой таланта – открывались русскими поэтами. Каждый из них тяготел к той или иной линии русской поэзии, означенной именами Державина, Карамзина и Радищева. Но все эти три линии пересекались в гениальном творчестве Пушкина, затем, обогащенные и обновленные его животворным талантом, снова разошлись, чтобы явить миру необозримые просторы духа, интеллектуального и гражданского героизма, нравственной честности и пылкого благородства русского человека в сочинениях поэтов «серебряного века», в детски наивных и удивительно простодушных стихотворениях А. Майкова, в психологически тонких фантазиях А. Фета, в «поэзии намеков» Ф. Тютчева, в суровых социальных прозрениях Некрасова, в язвительных сатирах, широком раздолье песен и завораживающей музыке романсов А. Толстого, в мягкой и сдержанной лиричности Я. Полонского, в жреческом служении красоте Н. Щербины, в бытовых зарисовках И. Никитина. К Пушкину сходятся и от него расходятся все линии русской поэзии. Все вошло в него: не только Державин, Карамзин и Радищев, но и Жуковский с его «пленительной сладостью», и Д. Давыдов с его «гусарским» стихом, и Батюшков с его «домашностью» и классической ясностью, и Крылов с его меткой, афористической речью, народной мудростью. Пушкин поставил все вопросы. Русская поэзия – это большой и неумолкающий разговор с Пушкиным.
Пушкин дал русской поэзии начало всех начал. Пушкин – это тот фон, на котором рассматриваются все культурные явления России.
Русская поэзия после Пушкина не только развивает пушкинские идеи и поэтические принципы, но и вступает в спор с Пушкиным. Если Пушкин – это мера, гармония, то Лермонтов – безмерность, диссонанс. Если Демон пытается только смущать Пушкина, то у Лермонтова «дух отрицанья» – ведущая, господствующая сила. Если Пророк Пушкина готов глаголом жечь сердца людей», если он мощен и одухотворен, то лермонтовский пророк, побитый камнями, «торопливо пробирается» через «шумный град». Пророк – символ веры, Демон – символ неверия. Лермонтов полемизировал с Пушкиным, со своим учителем,– на каждый тезис Пушкина он находил антитезис. Пушкин ввел очарование, Лермонтов – разочарование.
От Пушкина через Лермонтова поэзия устремилась к психологическому анализу сложного внутреннего мира человека. Здесь видны уже трагический пафос Ф. Тютчева, меланхолические резиньяции Н. Огарева, надрыв А. Григорьева, холодноватая романтичность К. Павловой, скорбная рефлексия К. Случевского, элегическая музыкальность А. Апухтина. От Пушкина через Некрасова идет в русской поэзии реалистическая лирика с точным и детальным изображением народного быта (И. Никитин, И. Суриков, С. Дрожжин). От Лермонтова и Некрасова развивается гражданская тема с ее беспощадной критикой современности и со всей внутренней безнадежностью, тяжелой усталостью, звучащей в строках С. Надсона, в неторопливых суховатых размышлениях А. Жемчужникова или прорывающаяся порой в призывных интонациях П. Якубовича, В. Фигнер, Л. Радина.
Русская поэзия XIX века богата первостепенными талантами – Жуковский, Батюшков, Крылов, Баратынский, Тютчев, Фет, А. К. Толстой… Каждый из них в отдельности образует большой самостоятельный и органичный мир. Их поэтические индивидуальности настолько велики, что каждый из них не меркнет на фоне Пушкина, Лермонтова, Некрасова. А за ними – иные горные пики, иные хребты: Бунин, Блок, Маяковский, Есенин, Пастернак, Заболоцкий, Твардовский…
Русская поэзия как бы не ощущает границ, она вся – устремленность в пространство. Сергей Есенин писал, что недаром на крыше каждой русской избы – деревянный крашеный конек. Россия вся в движении, вся в становлении, вся в походе. Бесконечны ее просторы, дали. Недаром у Гоголя единственным положительным героем его поэзии была мчащаяся тройка.
У каждого русского поэта просторы, дали составляют философскую перспективу в его стихотворениях. У таких разных поэтов, как Некрасов и Тютчев, Блок, Маяковский и Есенин, есть общее: их роднит максимализм, максимальность требований, предъявленных к жизни.
Да и сам русский язык, который, по гоголевскому выражению, «уже сам по себе поэт», весь в движении, в становлении. Бесконечны возможности рифм, бесконечны, как в шахматах, возможности инверсий, еще впереди неисчерпаемые возможности белого и свободного стиха.
Но в поэзии необходим не только тяжкий могучий молот нового, но и устойчивая, крепкая, сопротивляющаяся наковальня старого. Ведь традиция – это то немногое из прошлого, что осталось для нас живым. И только то, что живо сейчас, станет традицией, то есть будет живым и для наших потомков.
ЕВГЕНИЙ ВИНОКУРОВ
В. ЖУКОВСКИЙ
СЕЛЬСКОЕ КЛАДБИЩЕ
Элегия
Уже бледнеет день, скрываясь за горою;
Шумящие стада толпятся над рекой;
Усталый селянин медлительной стопою
Идет, задумавшись, в шалаш спокойный свой.
В туманном сумраке окрестность исчезает…
Повсюду тишина; повсюду мертвый сон;
Лишь изредка, жужжа, вечерний жук мелькает,
Лишь слышится вдали рогов унылый звон.
Лишь дикая сова, таясь под древним сводом
Той башни, сетует, внимаема луной,
На возмутившего полуночным приходом
Ее безмолвного владычества покой.
Под кровом черных сосн и вязов наклоненных,
Которые окрест, развесившись, стоят,
Здесь праотцы села, в гробах уединенных
Навеки затворясь, сном непробудным спят.
Денницы тихий глас, дня юного дыханье,
Ни крики петуха, ни звучный гул рогов,
Ни ранней ласточки на кровле щебетанье –
Ничто не вызовет почивших из гробов.
На дымном очаге трескучий огнь, сверкая,
Их в зимни вечера не будет веселить,
И дети резвые, встречать их выбегая,
Не будут с жадностью лобзаний их ловить.
Как часто их серпы златую ниву жали
И плуг их побеждал упорные поля!
Как часто их секир дубравы трепетали
И потом их лица кропилася земля!
Пускай рабы сует их жребий унижают,
Смеяся в слепоте полезным их трудам,
Пускай с холодностью презрения внимают
Таящимся во тьме убогого делам;
Н а всех ярится смерть – царя, любимца славы,
Всех ищет, грозная… и некогда найдет;
Всемощныя судьбы незыблемы уставы:
И путь величия ко гробу нас ведет.
А вы, наперсники фортуны ослепленны,
Напрасно спящих здесь спешите презирать
За то, что гробы их не пышны и забвенны,
Что лесть им алтарей не мыслит воздвигать.
Вотще над мертвыми, истлевшими костями
Трофеи зиждутся, надгробия блестят;
Вотще глас почестей гремит перед гробами –
Угасший пепел наш они не воспалят.
Ужель смягчится смерть сплетаемой хвалою
И невозвратную добычу возвратит?
Не слаще мертвых сон под мраморной доскою;
Надменный мавзолей лишь персть их бременит.
Ах! может быть, под сей могилою таится
Прах сердца нежного, умевшего любить,
И гробожитель-червь в сухой главе гнездится,
Рожденной быть в венце иль мыслями парить!
Но просвещенья храм, воздвигнутый веками,
Угрюмою судьбой для них был затворен,
Их рок обременил убожества цепями,
Их гений строгою нуждою умерщвлен.
Как часто редкий перл, волнами сокровенной,
В бездонной пропасти сияет красотой;
Как часто лилия цветет уединенно,
В пустынном воздухе теряя запах свой.
Быть может, пылью сей покрыт Гампден надменный,
Защитник сограждан, тиранства смелый враг;
Иль кровию граждан Кромвель не обагренный,
Или Мильтон немой, без славы скрытый в прах.
Отечество хранить державною рукою,
Сражаться с бурей бед, фортуну презирать,
Дары обилия на смертных лить рекою,
В слезах признательных дела свои читать -
Того им не дал рок; но вместе преступленьям
Он с доблестями их круг тесный положил;
Бежать стезей убийств ко славе, наслажденьям
И быть жестокими к страдальцам запретил;
Таить в душе своей глас совести и чести,
Румянец робкия стыдливости терять
И, раболепствуя, на жертвенниках лести
Дары небесных муз гордыне посвящать.
Скрываясь от мирских погибельных смятений,
Без страха и надежд, в долине жизни сей,
Не зная горести, не зная наслаждений,
Они беспечно шли тропинкою своей.
И здесь спокойно спят под сенью гробовою -
И скромный памятник, в приюте сосн густых,
С непышной надписью и резьбою простою,
Прохожего зовет вздохнуть над прахом их.
Любовь на камне сем их память сохранила,
Их лёта, имена потщившись начертать;
Окрест библейскую мораль изобразила,
По коей мы должны учиться умирать.
И кто с сей жизнию без горя расставался?
Кто прах свой по себе забвенью предавал?
Кто в час последний свой сим миром не пленялся
И взора томного назад не обращал?
Ах! нежная душа, природу покидая,
Надеется друзьям оставить пламень свой;
И взоры тусклые, навеки угасая,
Еще стремятся к ним с последнею слезой;
Их сердце милый глас в могиле нашей слышит;
Наш камень гробовой для них одушевлен;
Для них наш мертвый прах в холодной урне дышит,
Еще огнем любви для них воспламенен.
А ты, почивших друг, певец уединенный,
И твой ударит час, последний, роковой;
И к гробу твоему, мечтой сопровожденный,
Чувствительный придет услышать жребий твой.
Быть может, селянин с почтенной сединою
Так будет о тебе пришельцу говорить;
«Он часто по утрам встречался здесь со мною,
Когда спешил на холм зарю предупредить.
Там в полдень он сидел под дремлющею ивой,
Поднявшей из земли косматый корень свой;
Там часто, в горести беспечной, молчаливой,
Лежит, задумавшись, над светлою рекой;
Нередко ввечеру, скитаясь меж кустами,-
Когда мы с поля шли и в роще соловей
Свистал вечерню песнь,– он томными очами
Уныло следовал за тихою зарей.
Прискорбный, сумрачный, с главою наклоненной,
Он часто уходил в дубраву слезы лить,
Как странник, родины, друзей, всего лишенной.
Которому ничем души не усладить.
Взошла заря – но он с зарею не являлся,
Ни к иве, ни на холм, ни в лес не приходил;
Опять заря взошла – нигде он не встречался;
Мой взор его искал – искал – не находил.
Наутро пение мы слышим гробовое…
Несчастного несут в могилу положить.
Приблизься, прочитай надгробие простое,
Чтоб память доброго слезой благословить».
Здесь пепел юноши безвременно сокрыли;
Что слава, счастие, не знал он в мире сем.
Но музы от него лица не отвратили,
И меланхолии печать была на нем.
Он кротон сердцем был, чувствителен душою –
Чувствительным творец награду положил.
Дарил несчастных он – чем только мог,– слезою;
В награду от творца он друга получил.
Прохожий, помолись над этою могилой;
Он в ней нашел приют от всех земных тревог;
Здесь все оставил он, что в нем греховно было,
С надеждою, что жив его спаситель – бог.
<1802>
ДРУЖБА
Скатившись с горной высоты,
Лежал на прахе дуб, перунами разбитый;
А с ним и гибкий плющ, кругом его обвитый…
О Дружба, это ты!
<1805>
ВЕЧЕР
Элегия
Ручей, виющийся по светлому песку,
Как тихая твоя гармония приятна!
С каким сверканием катишься ты в реку!
Приди, о Муза благодатна,
В венке из юных роз, с цевницею златой;
Склонись задумчиво на пенистые воды
И, звуки оживив, туманный вечер пой
На лоне дремлющей природы.
Как солнца за горой пленителен закат,-
Когда поля в тени, а рощи отдаленны
И в зеркале воды колеблющийся град
Багряным блеском озаренны;
Когда с холмов златых стада бегут к реке
И рева гул гремит звучнее над водами;
И, сети склав, рыбак на легком челноке
Плывет у брега меж кустами;
Когда пловцы шумят, скликаясь по стругам,
И веслами струи согласно рассекают;
И, плуги обратив, по глыбистым браздам
С полей оратаи съезжают…
Уж вечер… облаков померкнули края,
Последний луч зари на башнях умирает;
Последняя в реке блестящая струя
С потухшим небом угасает.
Все тихо: рощи спят; в окрестности покой;
Простершись на траве под ивой наклоненной,
Внимаю, как журчит, сливаяся с рекой,
Поток, кустами осененной.
Как слит с прохладою растений фимиам!
Как сладко в тишине у брега струй плесканье!
Как тихо веянье зефира по водам
И гибкой ивы трепетанье!
Чуть слышно над ручьем колышется тростник;
Глас петела вдали уснувши будит селы;
В траве коростеля я слышу дикий крик,
В лесу стенанье филомелы…
Но что?… Какой вдали мелькнул волшебный луч?
Восточных облаков хребты воспламенились;
Осыпан искрами во тьме журчащий ключ;
В реке дубравы отразились.
Луны ущербный лик встает из-за холмов…
О тихое небес задумчивых светило,
Как зыблется твой блеск на сумраке лесов!
Как бледно брег ты озлатило!
Сижу, задумавшись; в душе моей мечты;
К протекшим временам лечу воспоминаньем…
О дней моих весна, как быстро скрылась ты
С твоим блаженством и страданьем!
Где вы, мои друзья, вы, спутники мои?
Ужели никогда не зреть соединенья?
Ужель иссякнули всех радостей струи?
О вы, погибши наслажденья!
О братья! о друзья! где наш священный круг?
Где песни пламенны и музам и свободе?
Где Вакховы пиры при шуме зимних вьюг?
Где клятвы, данные природе,
Хранить с огнем души нетленность братских уз?
И где же вы, друзья?… Иль всяк своей тропою,
Лишенный спутников, влача сомнений груз,
Разочарованный душою,
Тащиться осужден до бездны гробовой?…
Один – минутный цвет – почил, и непробудно,
И гроб безвременный любовь кропит слезой.
Другой… о, небо правосудно!…
А мы… ужель дерзнем друг другу чужды быть?
Ужель красавиц взор, иль почестей исканье,
Иль суетная честь приятным в свете слыть
Загладят в сердце вспоминанье
О радостях души, о счастье юных дней,
И дружбе, и любви, и музам посвященных?
Нет, нет! пусть всяк идет вослед судьбе своей,
Но в сердце любит незабвенных…
Мне рок судил брести неведомой стезей,
Быть другом мирных сел, любить красы природы,
Дышать над сумраком дубравной тишиной
И, взор склонив на пенны воды,
Творца, друзей, любовь и счастье воспевать.
О, песни, чистый плод невинности сердечной!
Блажен, кому дано цевницей оживлять
Часы сей жизни скоротечной!
Кто, в тихий утра час, когда туманный дым
Ложится по полям и холмы облачает
И солнце, восходя, по рощам голубым
Спокойно блеск свой разливает,
Спешит, восторженный, оставя сельский кров,
В дубраве упредить пернатых пробужденье
И, лиру соглася с свирелью пастухов,
Поет светила возрожденье!
Так, петь есть мой удел… но долго ль?…
Как узнать?… Ах! скоро, может быть, с Минваною унылой
Придет сюда Альпин в час вечера мечтать
Над тихой юноши могилой!
1806