Текст книги "Первичный крик"
Автор книги: Артур Янов
Жанр:
Психология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
После легкого обеда поехал на пляж. Кажется, я бывал на этом пляже сотни раз, но теперь это были я и пляж – одновременно вместе и по отдельности. Пару миль я прошел по линии прибоя, подбирая раковины и куски топляка, утопая ногами в мокром холодном песке. Дул сильный ветер. Он продувал пальто, кожу, добираясь до костей. Какое наслаждение вдыхать этот холодный влажный ветер; он обжигал мне щеки. Не могу сказать, почему, но сегодня, на пляже, я почувствовал себя живым. Такого я не чувствовал давным–давно. Я просто ощущаю себя живым.
Теперь мне уже не так плохо одному. Я нахожу, что теперь могу сидеть один довольно долго, не испытывая никакого внутреннего беспокойства, мне стало намного интереснее то, что происходит внутри моего организма, и я могу довольно долго к нему прислушиваться. Сейчас мне уже не так сильно нужны радио или книги. Но вытерпеть это положение в течение нескольких часов я все же пока не могу. Сегодня вечером я снова один. Надеюсь, что сегодня я смогу уснуть, но, с другой стороны, будет лучше, если ночь снова будет испорчена, так как это единственный способ сделать так, чтобы в будущем мне не приходилось переживать таких плохих ночей.
Мне только что пришло в голову, что когда я кричу, моя речь вырождается в непристойности, но интересно не это; мне, на самом деле интересно, что я начинаю выражаться на английском языке городских трущоб, которым я когда‑то пользовался: любопытные междометия, фрагментированные высказывания – наполовину вопросительные, наполовину утвердительные, и сленг. Такое впечатление, что я намеренно выбираю этот язык, чтобы меня поняли те, к кому я обращаюсь. Думаю также, что речь на самом деле реальна – мне нет нужды подыскивать подходящие слова; самое верное слово сейчас – это то, которое само рвется из груди.
Только что подумал о том, что может иметь какое‑то значение: когда я переживаю первичную сцену со своими старыми знакомыми, то начинаю размахивать кулаками, стараясь дотянуться до их морд; но сегодня, представив своих братьев, я не помню, чтобы пытался их ударить. Я изо всех сил лупил кушетку, но мне кажется очень значимым, что я не хотел бить их по лицу. Кроме того, я точно помню, что не обзывал их обидными словами. И вот что еще меня донимает: когда я хочу сказать что– то старику, то начинаю жестоко бить сам себя. Я себя никогда не обижал, и поэтому меня беспокоит то, что я хочу причинить себе боль – за что? Вероятно, меня мучает чувство вины; я так сильно виноват, что сегодня целый день искал оправдания своим родителям, стараясь объяснить, что они из себя представляют или представляли раньше. Арт прав, когда говорит, что они причинили мне глубокую обиду, и это, на самом деле, так. Я знаю, что стало причиной первичной боли.
27 февраля
Эта ночь прошла не так уж плохо. Я прекрасно выспался. Не знаю, правда, хорошо или плохо это для лечения. Я был один на протяжении четырех часов с лишним, и почти не испытывал при этом никакого беспокойства. Я старался воскресить в душе первичную сцену, но единственное, чего мне удалось добиться, было несколько слезинок. Сегодняшний сеанс тоже прошел спокойно. Я не проявлял никакой склонности к насилию, как это было на протяжении трех предыдущих дней. Но я все же много кричал и размахивал кулаками в воздухе. Кажется, за последние два дня я научился устанавливать кое–какие «связи». Не знаю, должно ли так быть, но я начинаю осознавать некоторые вещи и могу теперь связать их с тем, что имеет для меня существенное значение. Сегодня не было приступов судорожного плача и рыданий, и я не чувствовалжелания плакать. Когда я говорю «чувствовал», то, как мне думается, я описываю физическое побуждение, «живущее» внутри меня, и когда я даю ему овладеть мною, то оно извергается из меня как поток, который кажется мне живым в его пульсирующей непосредственности. Теперь я не стану сомневаться, не буду оспаривать тот факт, что чувствованиеэто реальное физическое событие, происходящее внутри меня, и оно может существовать и вне меня, если я позволю себе его ощутить и излить его наружу. Странная это штука: с тех пор как я много раз ощутил свои чувства, они, вроде бы, начали наконец оставлять меня в покое. Например, сегодня у меня не было плаксивости по поводу моего одиночества, хотя во все предшествующие дни оно вызывало у меня потоки слез. Сегодня я смог просто выговорить чувство. Я немного растерян, и не могу понять, что бы это значило. Это может значить (1), что я блокировал чувство, в чем я сомневаюсь, потому что Янов бы это сразу заметил; или (2) что я могу теперь сосуществовать с чувством и при этом не плакать – если во всем этом, конечно, есть вообще какой‑то смысл. Яхочу сказать этим вот что: возьмем для примера женщину, которой из‑за рака отняли грудь; она беспрерывно плачет, испытывая подлинное глубокое горе; она соглашается на операцию, ей ампутируют грудь, но может жить с ощущением потери, потому что она знает и чувствует, в чем заключается ее боль. Думаю, что в этом есть какой‑то смысл.
Самое паршивое из всего, что произошло сегодня – это то, что мне пришлось справиться с тем фактом, что я лгал Янову. У меня сильно болел затылок и область челюстного сустава. Янов сказал, что так проявляются непрочувствованные мысли. Это было чертовски правильно: Мысль заключалась в знании того, что я лгал и сохранил в тайне свою ложь, и болью проявился отказ прочувствовать это чувство; короче от этого я и заболел. Я во всем признался (что провел ночь дома, а не в мотеле) и боль тотчас прошла – думаю через две или три минуты после того, как я сказал правду. Конечно, я ушел домой и тем, что я сделал, нарушил ход лечения. Я сделал это только из‑за денег – не хотел тратить лишнее – в точности как мой отец. Но, действительно, если окажется – после всех моих попыток ни в чем не походить на отца – что я похож на него многими чертами – больше, чем я думаю, то мне стоит злиться только на самого себя за то, что я довел себя до такого болезненного состояния. Действительно странное обстоятельство связано с этой первичной терапией – не можешь соврать психотерапевту; нет, конечно, соврать можно, но этим повредишь только себе самому, а потом все равно придется сказать правду. В конце концов, перестаешь врать. Это будет для меня большим благом, так как я почти всю свою жизнь был отъявленным лжецом, и хочу искренне хочу – наконец, остановиться.
Сегодня я был один с без четверти двух до половины шестого, а потом с шести до полуночи. Все было не так уж плохо; мне становится легче переносить одиночество; но, может быть, я просто не работаю над собой, так как мне кажется, что от этого мне придется болеть и страдать. Видимо, в этом и заключается моя беда; вероятно, я хочу себя за что‑то наказать.
1 марта
В субботу утром, во время занятий в группе я был резок, едок и вообще невыносим. Когда первый парень занялся первичной сиеной, я почувствовал себя физически плохо– желудок у меня скрутило в тугой узел, в горле пересохло; мне страшно захотелось расслабиться – этого требовал весь мой организм. Когда Янов сделал мне знак, то я испытал не страх, а какое‑то облегчение, оттого, что наступила моя очередь. Я сделал все, на что был способен, но не знаю, насколько хорошо у меня это получилось. Все это показалось мне каким‑то диким. Правда, мне кажется, что ни разу за всю свою жизнь, я не слышал столько жалоб и плача, стонов и крика, но самое странное, что все это нисколько меня не напугало, Я был внутри всего этого, я был соткан из этого. Один кричащий человек передает эстафету другому, а когда все, казалось бы, успокаивается, кто‑то начинает все сызнова, и опять все повторяется. Наконец, все кончилось без всякого сигнала: все подошло к своему естественномузаключению. Это тоже уникальное свойство первичной терапии. Психотерапевт нисколько не переживает по поводу каждого вскрика или всхлипа пациента. Наоборот, он побуждает пациентов кричать и плакать. Вот Янов – он осторожно ходит между распростертыми на полу телами, мягко беседует с первым пациентом, потом еще с кем‑то рядом, подает знак своей жене – а все вокруг кричат и плачут от боли. Он же сидит себе и спокойно попивает кофе среди всего этого бардака. Я и сам не понимаю, какого черта я не хохочу над всей этой нелепостью – то, что здесь происходит, слишком нереально. Но именно тогда до меня дошло, что моя жизнь – жизнь с промытыми мозгами – она и ничто больше, заставляет меня считать происходящее нереальным. Ничто не может быть более реальным, чем вот это – сильнейшее, до боли реальное человеческое страдание. Об этом говорит мое дурацкое образование и воспитание: «Нет, не может быть, люди не кричат и не плачут. Они скрывают свои чувства, как хорошие маленькие мальчики». Итак, все это реально. После сеанса я чувствовал себя очищенным, обновленным и страшно усталым. Я не пролил так много слез, как другие; правда были и такие, кто плакал меньше. Но даже это не самое важное.
Я провел некоторое время на пляже, и мне захотелось чем– нибудь себя побаловать, и я купил несколько раковин и гребешков. Когда я все это покупал, парень–продавец болтал без умолку со скоростью пулемета, и никак не мог замолчать. Казалось, что его болтовня продлится вечность, хотя на самом деле прошло всего несколько минут. Но, как бы то ни было, я ощутил страшную нервозность и начал терять терпение. Я чувствовал себя совершенно беспомощным, в горле у меня пересохло, заболел живот. Мне захотелось послать этого парня куда подальше, и снова уйти на пляж, чтобы бродить по песку и наслаждаться волнами, лижущими ботинки. Мне захотелось уйти, оставив его на полуслове с неоплаченной покупкой на прилавке. Но я не сделал этого. Я хотел – действительно хотел – побаловать себя и жену Сьюзен, внести в нашу жизнь какое‑то приятной разнообразие. После обеда я ушел в номер и провел там несколько часов. За это время не случилось ничего существенного. Правда, я чувствовал себя спокойным и расслабленным. Смотрел «Земляничная поляна» и плакал. Я не был к этому годов, на меня как будто, что‑то нашло. Думаю, что меня задели отношения героя с отцом (врачом), и сам этот врач, лишенный способности чувствовать и задушивший эту способность в своем сыне, и это растревожило мои собственные чувства. Лег спать в два часа, а до этого просидел один в гостиной.
3 марта
Начало второй недели индивидуальной терапии. Последние пять ночей (за исключением пятницы) я спал очень спокойно. Есть, однако, одно существенное отличие. До того, как я начал лечиться, в течение очень долгого периода (думаю, много лет) я спал, как под снотворными, Я не только спал как бревно, меня и разбудить было также трудно, как бревно. Думается, я использовал сон, чтобы избавиться от боли и проблем. В частности, в последние полгода сон был для меня чем‑то вроде убежища. Но теперь я сплю спокойно и безмятежно, и, к тому же, могу очень быстро проснуться и встать без всяких мучений.
ВОПРОС: Если я проживу, скажем, еще тридцать лет и буду продолжать курить в прежнем режиме (полторы пачки в день), то потрачу на это около 6 тысяч долларов. При том, что терапия обойдется мне в две —две с половиной тысячи, я сэкономлю деньги и сохраню здоровье, так как лечение поможет мне отказаться от курения. На самом деле, я уже бросил курить. В этом случае, я, возможно, проживу больше, чем тридцать лет.
Сегодняшний сеанс прошел на удивление хорошо. Чуть было не написал «радостно», но на самом деле я хочу сказать, что, наконец, начал понимать, что делаю что‑то стоящее для того, чтобы улучшить состояние моего душевного здоровья.
Странные чувства и испытываю по отношению к моим родственникам: оно меняется от ненависти и печали до жалости, а потом снова появляется ненависть, ярость, презрение, стремление защититься, и снова ненависть и т. д. Это сбивало и сбивает меня с толка. Теперь я знаю, кто они есть и какими они были в действительности. В мире не существует ничего, что могло бы это изменить. Ничто на свете не может изменить обиду и боль, которые они мне причинили. Но в моем отношении появилось и нечто новое: я тоже причинил им боль, может быть, правда, не такую сильную, не такую калечащую, но я ее причинил. Причиненная мною боль была средством защиты, которая потом превратилась в нападение. Они первыми породили боль, обиду, грубость, отпор, одиночество. И вот, что из этого, в конце концов, вышло: грусть, ощущение большой потери, трагедия. Теперь я ощущаю невыносимую печаль, я осознаю глубокую человеческую трагедию людей, живущих вместе с тесных квартирах и наносящих друг другу незаживающие душевные раны. Теперь только чувствую я, насколько это печально. Именно это чувство заставляет меня плакать, тяжкими, но не горькими слезами, слезами истинной печали. Я не оплакиваю потерянную юность, не плачу о том, что могло или должно было быть, как делал это всю прошлую неделю. Теперь я плачу только оттого, что ощущаю страшную трагедию человеческих потерь, утрат и обид.
Сегодня позвонил родителям. Сначала, когда отец взял трубку, я не мог произнести ни слова, у меня пропал голос. Наконец, я обрел дар речи, и сам удивился тому, как легко дался мне разговор со стариком. С матерью все оказалось по–другому. По ходу разговора я сказал ей, что у меня произошел нервный срыв. Она не слышала меня – то есть, она научилась меня не слышать, и на этот раз она тоже не захотела меня услышать. Я не могу понять, что с ней; видимо, она уверена, что с ее «маленьким мальчиком» не может произойти никакого нервного срыва. Он не может заболеть. После этого я отчетливо и ясно рассказал ей, что не шучу, что у меня действительно душевное и физическое расстройство. В ответ она проявила то, что я мог бы назвать озабоченностью или интересом, но в ее голосе я не уловил тревоги. Она ответила доморощенными избитыми фразами типа: «Значит, тебе нельзя нагружать себя больше, чем позволяет организм», «Я всегда говорила, что чему быть, того не миновать», «Тебе надо подумать о своем здоровье». Все это было очень неутешительно.
Во второй половине дня я позволил себе расслабиться. С утра Сьюзен неважно себя чувствовала, и я решил сам приготовить ужин. Я приготовил рис, салат и вареных моллюсков. Моллюски были просто великолепны. Я начал их варить как раз в тот момент, когда вернулась Сьюзен, и мы вместе смотрели, как в пару раскрываются створки раковин. Меня буквально распирало от глупой легкомысленной радости; я смеялся, говорил, что эти страшные и безобразные раковины открываются так, как будто они живые. Я смеялся и хихикал от души, чего не делал уже много лет. Я чувствовал себя беззаботным и глупо–счастливым. Остаток вечера я провел один.
4 марта
На сегодняшнем сеансе я пришел в немалое замешательство, начав разбираться в том, как я в действительности отношусь к моим родителям. Я испытываю боль от обиды, боль от боли и боль от печали. Теперь я способен почувствовать насколько болезненно печальна – на самом деле печальна – человеческая трагедия, трагедия потерь и утрат. Думаю, что вчера мне хотелось, чтобы мама ответила мне с большей заботой, сердечностью и участием. Я знаю, что если бы мне позвонил мой сын и сказал, что у него нервный срыв и душевное расстройство, то я немедленно предложил бы ему помощь, я бы сделал для него все, что в моих силах, если бы он попросил меня об этом. Впервые я испытал какое‑то чувство по отношению к матери, и это чувство сказало мне, что она не знает, что такое чувство и не знает, как реагировать на мои слова. Отчасти я обвинял и себя, говоря, что сам обычно отвергал ее заботу, ее любовь и советы, которые, по большей части, казались мне просто смешными, и которые ничего для меня не значили. Я был в полной растерянности, не зная, ни что говорить, ни о чем говорить, и, самое главное, кому обо всем этом говорить.
Но сейчас от всей этой путаницы остается только трагическое чувство глубочайшей печали.
Я забыл упомянуть о том, что сразу после того, как поговорил вчера с матерью, позвонил брату Теду. Разговор с ним в течение одной—двух минут был каким‑то ненормальным. Я рассказал Теду, что собираюсь лечиться, и вообще рассказал ему все, и он очень удивился. В частности, он спросил: почему я это делаю? Я рассказал ему о своих несчастьях, о том, что стал ненавидеть все вокруг. Но он не увидел в моем состоянии ничего особенного. Тогда я попросил его вспомнить, как я, когда мы жили в Бруклине, бил его, постоянно изводил и его и другого брата Билла, третировал их самым жестоким, низким и подлым образом. Его ответ поразил меня: «Так поступают все братья. Это часть роста и взросления». Он не смог ухватить более общую идею. Он не понял, что значит жить со всей этой неощущаемой болью, что она делает с организмом, и что она делает с головой. Я сказал ему об этом. На это он ответил, что всякий раз, когда на него находит паршивое настроение, он утешается тем, что все могло быть и намного хуже. Представляю, что поступая так, он думает, что от этого исчезают его проблемы, но я очень сильно в этом сомневаюсь. Он просто проглатывает свою боль, как делают очень многие, и продолжает жить, не ощущая ее. Он продолжал настаивать на своем, убеждая меня, что ему, мне и всей нашей семье просто повезло, что дела наши не пошли еще хуже; он сказал нам, что нам повезло, так как мы не лишились своих родителей, что они не сгорели в пожаре и не погибли в автомобильной катастрофе. Был даже такой момент, когда он почти убедил меня, что я просто жалею себя. Но потом все снова стало на свое место: то, что реально, то реально, и боль от обиды тоже реальна, и процесс психологической защиты и отгораживания от боли, потеря чувствительности к ней – это тоже реально. И это есть достоверная реальность того, с чем я борюсь. Поэтому мне нет никакой пользы считать себя счастливым, сравнивая мои несчастья с какими– то теоретическими и абстрактными несчастьями. Это не приводит к умению чувствовать. Это дает только умственный, продумываемый, но не прочувствованный опыт. Это же мысль, а не чувство – понимание того, что все могло быть намного хуже.
Поэтому то, чем мой братец занимается на деле, или говорит, что занимается – это делает себя бесчувственным к боли, придумывая нечто, чем можно занять свои мысли. Конечно, это было бы фантастически хорошо, если бы все, у кого есть боль, могли вообразить себе, что все могло быть намного хуже, и этим облегчить боль и страдание, но на самом деле это не работает и не помогает. Надо прочувствовать и пережить эту боль, чтобы окончательно изгнать ее из тела и души.
Как бы то ни было, на сеансе я рассказал Янову об этом разговоре с братом. Именно здесь, в этом пункте я испытываю наибольшую растерянность. У меня появилась та самая боль, которую я испытывал раньше тысячи раз. Это пульсирующая, беспокоящая, тупая боль. Такая боль появляется у меня, когда я нахожусь в раздражении, в злобе или в нерешительности. Другими словами, эта боль появляется тогда, когда меня что‑то точит, когда от меня ждут решения или действия, а я не знаю, что нужно сделать. Тогда у меня появляется боль в голове. Но не боль, а сознание того, что я сам довел себя до этой боли, приводит меня в смятение. Я возбуждаюсь до такой степени, что начинаю кричать, стараюсь силой настоять на своем, бросаю вещи и т. д. Обычно я избавляюсь от боли тем, что взрываюсь, а потом расслабляюсь и отхожу. Вот и теперь – от растерянности после разговора, у меня появилась эта боль, я задергался, у меня появился какой‑то зуд, раздражительность, я трясся в каком‑то спазме. У меня было такое чувство, что меня затащили в эластичный кокон, и я изо всех сил старался высвободить из этого кокона руки, кулаки, все тело. Мне страшно хотелось разрешить боль, придти к какому‑то определенному выводу от этого недоразумения с родителями. Я пришел в еще большее возбуждение, и Янов попросил меня высказать мое чувство. Я назвал его «нервностью». Этим словом я думал (или чувствовал) наилучшим образом высказать сварливость, раздражение, панику, фрустрацию, обиду и боль. Он назвал это «пыткой». Да, черт возьми, это было то самое верное слово, каким можно обозначить мое состояние. Я сам подвергал себя пытке – своими мыслями, чувствами и болью. Через минуту—другую боль окончательно оставила мою голову.
Вечером я встретился с Тедом. Он остался без работы, чувствует себя пропащим. Он сильно растерян. Это все, что я могу о нем сказать. Я очень люблю его, но сейчас я вряд ли что‑то могу для него сделать, чем‑то ему помочь. Он может рассчитывать только на субсидию для своей семьи. Ноя не могу платить ему эту субсидию. Я просто сидел и слушал, говорил, по большей части, он. Он выглядит очень подавленным, не знает, что делать. Занят тем, что ищет работу на бензоколонке. «Это все, что умею делать». Я хочу сказать, что не понимаю, что с ним происходит такого, что он не может оторвать взгляд от земли. Он что, действительно, не хочет от жизни ничего большего? Догадываюсь, что он совершенно разбит и уничтожен. Я не могу чувствовать ничего, кроме сожаления.
В этот вечер я думал о своих мыслях о том, почему я не смог лучше устроить свою жизнь. Теперь я не кричал и не впадал в безумную ярость, и мне не казалось, что дело в том, что я был недостаточно поворотлив. Янов снова сказал мне, что это болезнь – болезненная идея о том, что во всем надо быть первым, что всегда надо превзойти остальных, чем бы я ни занимался. Но что, черт меня побери, я хочу доказать этим?
5 марта
Сегодня все было очень ужасно и мучительно. Все началось с разговора о гомосексуальных фантазиях и моем вчерашнем визите к брату. Что, черт возьми, со мной происходит? Я ему не отец, и не мое дело поступать, как положено отцу. Это болезнь. Как бы то ни было, я ввязался в эту гомосексуальную историю, потому что подозревал (знал, чувствовал), что я – жертва того же рода сумасшествия, что и многие другие мужчины в этой стране. Я просто хотел раз и навсегда набраться мужества и честно решить этот вопрос. Это же всего лишь интеллектуальная игра в пустые слова, когда говорят о том, что мужчина, так как он рожден мужчиной и женщиной, конечно, имеет и некоторые женственные черты, унаследованные им от матери. Это «конечно», не более чем словесная шелуха, потому что не помогает достичь того, ради чего это слово произносят.
Я был в ужасе. Действительно, в ужасе. Если бы меня спросили, как я чувствовал себя в первый день первичной терапии, я бы сказал, что испытывал ужас. Но теперь я скажу по–другому: в тот первый день я был всего лишь испуган, ибо только сегодня я увидел и ощутил подлинный ужас. Ладно, меня завела эта тема, я пришел в страшно возбужденное состояние, и когда Янов сказал: «Выскажи это чувство», я ответил: «Оно говорит, что это страх». Правда, это не я произнес слово страх. Его произнес СТРАХ. Звучит, как бред сумасшедшего? Нет, это не бред. В первичной терапии, кажется, реальные чувства говорят сами за себя. Единственное, что тебе надо сделать, это правильно сложить губы и предоставить слову самому выйти из твоего нутра через голосовые связки и рот. Чувство говорит само, это именно то, что я хочу сказать. Слово, которое и есть чувство, само рвется изнутри (если ты позволяешь ему) и говорит само за себя. Это реально. Другими словами, в первичной терапии не можешь лгать и не сознавать этого. Нет, конечно, ты можешь врать, если хочешь, но ты обязательно почувствуешь, что фальшивишь и не сможешь этого скрыть. Вчера я испытал точно такое же чувство со словом–вещью–болью «ненависть». НЕНАВИСТЬ сама сорвалась с моих губ.
Ну, ладно, короче, мы продолжали дальше. Через некоторое время я сказал: «Страх, что я гомосексуалист». Это было невероятно, потому что это ведь всего лишь слова, но я и сам не был уверен в том, что сказал. Это могло быть: (1) Страх? Я гомосексуалист – как будто я обращался к самому страху. Или это могло быть: [Я испытываю страх], что я гомосексуалист. В этой последней фразе я малодушно опустил все, относящееся лично к моему «я».
Потом Янов заставил меня говорить моему папочке, что я – гомосексуалист. Но к этому времени я вообще потерял нить. Держу пари, что я испытывал такой страх, такой ужас, что был готов бежать без оглядки от всего, что искренне собирался сделать. Следующие полчаса превратились в жуткое самоистязание. Меня корчило от боли и плача, и, честно слово, и то и другое было вполне реальным. Но вот, что удивило меня больше всего: каждый раз, заканчивая сеанс первичной терапии я чувствовал, что остался какой‑то довесок, какое‑то липнувшее к
закоулкам сознания впечатление (знание, чувство), что то, что я сделал, есть не то, что я должен был сделать. Это была какая– то фантастика. Мое внутреннее «я» говорило мне, что это не настоящая первичная сцена, что то, с чем я должен столкнуться лицом к лицу– еще впереди. Один раз, правда, я очень близко подошел к истине, так близко, что меня едва не вырвало. Я прошел через три ненастоящие, но очень правдоподобные первичные сцены, прежде чем мой организм ясно и недвусмысленно дал мне понять, что все это пока шуточки, что я еще не подобрался и даже не подошел близко к той вещи, с которой и началась моя болезнь, к вещи, из‑за которой все и произошло. В этом месте я испытал очень сильный страх. Я подумал, и, во всяком случае, сказал, что, наверное, схожу с ума. Но теперь– то мне ясно, почему я это сказал: это произошло потому, что я не мог сопротивляться своему «я», которое не уставало повторять, что меня ждет еще кое‑что. Короче говоря, я не мог уклониться от того, что говорило мне мое «я», и из‑за этого началось мое сильное возбуждение. Янова все время говорил: «Прекрати бороться». Мне кажется, он подразумевал, что я должен оставить борьбу против того, с чем, как ты понимаешь, ты должен позволить себе столкнуться лицом к лицу. Но я не хотел или не мог прекратить борьбу. Нет, реально, я был по–настоящему устрашен.
Что меня больше всего ужасало – это еще самое мягкое слово, какое я могу употребить для обозначения охватившего меня чувства, это мерцавшая во мраке моя собственная персона, гомосексуальная фигура. Перед моим мысленным взором возникал я сам, и отец держал меня на руках. Мне очень нравилось быть у него на руках, но когда я поднял глаза, то увидел лицо незнакомого мужчины, и почувствовал непередаваемое отвращение. С губ моих едва не сорвались слова «стыд», «отвращение», «омерзение». Не могу сказать, что именно так сильно выбило меня из колеи. Наверное то, что я испытывал удовольствие от мужского объятия; кажется, мне действительно это нравилось. Внутри меня неудержимо поднималось ощущение приближающейся эякуляции, всем своим членом я чувствовал, что у меня вот–вот потечете конца. Янов говорит, что я не могу, так как это все равно выплеснуть свои чувства с мочой. Я верю этому парню, и удержал эякуляцию, но зато пришел в страшное волнение и возбуждение. Должно быть, это было чувство – или начало такового – что я был беспомощной женщиной, объектом сексуального действия. Похоже мне нравилось быть женщиной в сексуальном смысле, но, одновременно, мне было ненавистно это чувство, из‑за стыда, ненависти и отвращения, которые возникли от того, что меня используют подобным образом. Я снова прочитал последнее предложение, так как печатая его, я испытывал отвращение, из‑за которого не смог даже вспомнить, что именно я только что напечатал. Теперь же я вижу, что был очень возбужден, когда печатал.
Ну что ж, зато я знаю, с чем мне придется столкнуться. Именно туда мы и идем, говорит Янов. Мы идем к подлинному неподдельному страху, к настоящему ужасу.
Но все же в этом есть нечто фантастическое. Сегодня, в ка– кой‑то момент, когда меня мучили сильная тревога или страх или боязнь или еще что‑то в этом же роде, я начал явственно ощущать внутреннюю работу своего организма – в особенности в области сердца и в животе. Реально, это просто фантастика. Я чувствую, как секретируются пищеварительные соки в кишках; я чувствую биение какой‑то машины; я почувствовал, как еще что‑то мерно движется вверх и вниз; я ощущал ритм, движение и покой. Но что было самым уникальным во всех этих вещах, так это то, что все они работали как будто в разных плоскостях, на разных уровнях внутри моего тела. Я сказал Янову о «слоях», но теперь понимаю, что чувствовал работу какого‑то аппарата, расположенного над другими, которые тоже работали. Я не могу назвать органы, которые я чувствовал, но я определен но чувствовал движение и ритм и какую‑то гармонию этих движений. Плоскости или слои, о которых я говорю, можно грубо представить себе так: скажем, один слой расположен параллельно спине и находится ближе всего к ней; второй параллелен первому и находится где‑то посередине, в центре моего тела; третий же параллелен первым двум и расположен впереди под кожей, то есть, по сути является первым слоем. Фантастика.
Еше можно сказать, что сегодня я действительно был не в форме, я все время кричал, что превратился в девочку, точнее в жеманную девицу. Потом я почувствовал сонливость и заторможенность; вся моя недавняя борьба словно куда‑то испарилась.
6 марта
Прошедшую ночь я провел без сна. Я ставил будильник каждые полчаса, чтобы, в случае, если засну, проспал бы не более получаса. Должно быть, была половина седьмого или около того, когда я, наконец, упал и уснул. Мне снилось, что я флиртую с женщиной, с редкостной шлюхой или проституткой, с которой я занимаюсь любовными делами. У девки была здоровенная дыра, которую я мял и тискал обеими руками. Было такое впечатление, что я лапаю огромную губку. Потом я насадил ее на конец члена и принялся тереться о девку всем телом. В этот момент я проснулся, или проснулся только наполовину, и у меня произошла эякуляция – прямо в штаны. Как всегда, я чувствовал себя отвратительно.
Сегодня я рассказал Янову об этом сновидении, и он спросил меня, не отношусь ли я к женщинам, как к скопищу грязных шлюх. Я ответил, что нет, но немного позже, в разговоре, несколько раз обозвал мать глупой п…, а потом вспомнил, что это излюбленное мной прозвище матери и Сьюзен, и что только вчера я записал эти слова в моем дневнике. Все это, конечно, имеет определенное значение. Сегодняшний сеанс оказался вовсе не таким страшным, каким я его себе представлял. Сегодня я не мог ни во что глубоко погрузиться, не мог ничего выплакать. Так, всего несколько нехотя выдавленных слез. Это сильно обеспокоило меня, так как я подумал, что топчусь на месте. Я сказал Янову, что не курю; и, на самом деле, даже не чувствую такой потребности (за исключением редких случаев, да и то тяга очень слабая); у меня исчезло бурление и боль в животе, которые всегда появлялись раньше, если жена раздражала или расстраивала меня; я больше не испытываю неудержимого желания встревать в пустяковые споры со Сьюзен; наши отношения видятся мне теперь в совершенно ином свете; теперь я могу спокойно общаться со своими родственниками, слушать их, не ощущая нетерпения, которое делало отношения с ними невыносимыми; в самом деле, мне теперь не хочется ссориться и драться с кем бы то ни было; у меня теперь не сжимаются кулаки по любому поводу, и я не прихожу из‑за ерунды в воинственное, драчливое настроение. Конечно, было бы смешно говорить, что в моем состоянии и самочувствии не произошло никаких улучшений. Вот он я – прекративший делать вещи, которые я делал на протяжении многих лет всего лишь после девяти сеансов лечения. Плюс к этому есть и другие, более мелкие улучшения, переоценка некоторых ценностей и начальные изменения во многих сторонах жизни и поведения. Так что надо быть сумасшедшим, чтобы сомневаться в улучшении моего здоровья. Это приводит меня к мысли о том, что «больной» человек, даже когда он начинает продвигаться по пути к тому, чтобы стать «реальным» и «здоровым», не желает верить в это, но хочет по–прежнему думать о себе, как о больном.