Текст книги "Пашкины колокола"
Автор книги: Арсений Рутько
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
– Картошечкой, однако, не побрезгуйте, чем богаты, тем и рады!.. Что зашли нынче, в горестный день, за то великое вам спасибо! Я ведь вот о чем собирался еще, об тебе, барышня, с Андреем потолковать, да как-то не успел: уж больно срочно понадобился сынок на защиту царю и православию.
Что-то в голосе Андреича насторожило Люсик и Столярова, они переглянулись. Принимая от хозяйки вилку, Люсик вопросительно улыбнулась:
– Что же могли вы обо мне толковать, Андреевич? – Темные глаза девушки блестели любопытством.
Старый кузнец не спешил с ответом. Неторопливо свернул самокрутку, привстав, прикурил от лампы на столе и, пуская в сторону от девушки дым, отгоняя его ладонью, заговорил медленно и серьезно:
– Вот о чем, дорогая барышня! Хотя ты и не нашей рабочей косточки, но парням и девчатам на заводе вроде пришлась по душе. От многих доброе о тебе слышал. Тебя Люсей звать, что ли?
– Да. Если по-русски, то Люсей.
– Так слушай меня, Люсенька черноглазая! Не приходи ты больше к воротам Михельсона. Поняла?
Опять Люся и Столяров переглянулись. Сведя брови в одну полоску, рассеченную морщинкой, Люся отложила вилку и с обидой посмотрела на Андреича.
– Интересно! Это почему же мне не приходить к вашему заводу?
Не торопясь, затянувшись, кузнец сказал веско и строго:
– Потому, дорогая барышня, что уж больно приметная! И не одни рабочие ребята на тебя глаз кладут, а и другие-прочие. Как раз вчера мастер будто мимоходом справлялся. Видел, как вы с Андреем у ворот балакали. А уж вреднее этого хозяйского прислужника на всем Михельсоне не сыскать. Смотри, подошлют к тебе полицейского хмыря в латаном рабочем пиджачке, и придется ворон из-за тюремной решетки считать... Не попадись ты, милая, по молодости да по неопытности своей на полицейский крючок!..
Люсик и Столяров молча отодвинули тарелки с жареной картошкой понимали, что хозяйка поставила на стол приготовленное к утру.
Все в подвале молчали.
– Значит, подцепили! – буркнул Столяров, в тревоге глянув на девушку. – Следовало ожидать... Ты, Люсик, и правда, слишком приметная!
– Спасибо, Андреевич! – Люсик обеими руками крепко пожала лежавшую на столе заскорузлую руку. – По правде говоря, я и сама кое-что подмечала. – Она вопросительно посмотрела на сидевшего напротив Андрея.
– Я то же скажу, Люся! Батя прав! – ответил на ее немой вопрос Андрей. – Ко мне тоже подкатывались, интересовались: кто такая да откуда взялась? Осторожность, Люся, вам большая нужна. Уж очень вы рабочим ребятам полезны... Вроде свет от вас.
Люсик откинулась к стене и грустно рассмеялась:
– Да не от меня, Андрей! Я всего лишь крохотное зеркальце, отражающее большой свет... Хотя осторожность необходима, в этом вы и Андреевич правы!
Она помолчала, перебирая пальцами кружево на воротничке блузки.
– Но и вы, Андрей и товарищи, берегитесь там! Не дайте ни за что ни про что убить себя где-то в Галиции. Берегите жизнь для светлого будущего, оно, поверьте, не за горами!
Зябко поежившись, она отодвинулась от кирпичной стены, к которой прислонилась спиной, и с неприязнью оглянулась на нее.
– Холодная какая, б-рр! Сыро, как в погребе! – Медленным и грустным взглядом обвела жилище Андреевых.
Пятна и подтеки плесени на стенах, обвалившаяся местами штукатурка, дешевые занавесочки, на двух окнах почти у потолка, черный, но с позолоченным нимбом квадратик иконы в углу напротив скрытой пологом кровати.
– Боже мой! Как вы бедно живете, Андреевич! Вы же специалист высокого класса! И даже пол холодный, кирпичный.
Кузнец передернул плечами, как бы говоря: а что делать? И повернулся к жене:
– Мать! А ну, подкинь половичок под ноги дорогой гостье.
– Да что вы, Андреевич! – запротестовала Люсик. – Я не такая уж неженка. Я...
– Ты слушайся меня, старика! – строго перебил кузнец.
И когда жена принесла половичок от стоящей за пологом широкой кровати и постелила к ногам Люсик, продолжал с горечью:
– Другие и того хуже живут, Люся! Вон в "спальнях" Голутвинской и Даниловской мануфактур или, скажем, в бараках миллионщиков Брокара, Бромлея и прочих! Зайди-ка, глянь! Нары в три яруса. Внизу семейные, ситцевыми, а то и рогожными занавесками разделенные, на втором этаже детвора копошится! На верхотуре, на полатях, – на одной стороне девчата, на другой парни-холостежь спят. А посередине между нарами зыбки с титешными. Мать спать ложится – зыбку к ноге шнурком привязывает, чтобы ночью не каждый раз вскакивать. Заорет младенец, мать спросонья ногой дергает. Бывает и так: один ребеночек орет, а пятеро матерей ногами дрыгают! Во тьме-то не сразу разберешь, твой орет аль соседский... То-то и оно!
Послюнив палец, Андреич загасил окурок и спрятал в карман. И продолжал:
– Что делать, черноглазенькая, куда бежать? Возвращаться в деревню, что ли, откуда большинство не от сладкой же доли сбежали? Так в деревне-то, Люсенька, у нашей голи перекатной и крохотного клочка земли ни у кого нету! Всю ее, кормилицу, давно под себя богатеи сгребли. Только что на кладбищах по три аршина на бедняцкую душу и осталось! Ты с моей старухой потолкуй. Она расскажет, как со своей родной Брянщины сбежала! Андреич с бережной ласковостью тронул ладонью плечо сидевшей неподалеку жены. – Расскажет, как маялась тут, пока на Трехгорку подметалкой не устроилась. Ну, что делать? Снова в деревню, на кулачье батрачить? Ничем не лучше, чем на Голутвиных аль на Михельсона! Одна стать! Эх, Люсенька, Люсенька, не видела ты, должно быть, подлинной нищеты!
Люсик порывисто повернулась к кузнецу.
– Видела, Андреевич! Видела, поверьте мне! Иначе не сидела бы сейчас у вас!
Помолчав, с грустью продолжала:
– Ну, хорошо! До сих пор, пока Андрюша работал, было у вас три заработка. А теперь?
Андреич усмехнулся с какой-то горькой удалью. Поманил к себе младшего сына и, когда Пашка подошел, обнял его, с силой прижал к груди.
– Вот она, смена нашему Андрюхе! Завтра поведу в контору и, хотя идет ему тринадцатый годик, скажу: все шестнадцать! Думаете, Люся, не возьмут? Да не возьмут, а схватят! Столько взрослых с завода на фронты угнали, так нынче хозяйские надсмотрщики и ребятишкам рады! Благо платить им можно поменьше, хотя спрос с них тот же!
– Значит, Павлик на завод? – огорчилась Люсик, всматриваясь в лицо Пашки, прижавшегося к плечу отца. – Но ему учиться дальше надо! Он такой смышленый...
– Он у нас и сейчас вполне грамотный! – с гордостью сказал Андреич. – Не то там вывеску на бакалее-булочной, а и царев манифест запросто, бегом прочитать может. Верно, Павлуха? Да что манифест! Ну-ка, сынок, валяй на память из Пушкина, про Руслана храброго!
Пашка не успел ответить, хотя именно перед Люсик ему хотелось бы покрасоваться, прочитать наизусть любимые строки. Помешал громкий стук в дверь.
Все с тревогой переглянулись – полиция нагрянула, что ли? Но Андреич, нахмурясь, пояснил:
– По стуку слышу, сам владелец дома, купец второй гильдии Ершинов, снизойти изволили! То ли о квартирном долге напомнить, то ли на новобранцев полюбоваться... Однако, думаю, не след его степенству тебя у нас видеть. Мать, спрячь-ка Люсю! – Кузнец кивнул на ситцевые занавески, отгораживавшие угол между стеной и печкой, где стояли кровати Андрея и Пашки. – Иди-ка, Люся, иди, нечего зря на рожон лезть. Мы его жирное степенство быстро спровадим!
Люсик прошла за раздвинутые перед ней занавески, присела на край Пашкиной койки.
– Открой непрошеным, Павел! – приказал отец.
Пашка неохотно пошел к двери, а Андрей, подмигнув ребятам, повернулся спиной к двери, откинулся спиной к стене и запел:
Наверх вы, товарищи, все по местам,
Последний парад наступает...
Другие новобранцы и Алеша Столяров подхватили:
Врагу не сдается наш гордый "Варяг",
Пощады никто не желает...
В просвет между занавесками Люсик наблюдала, как следом за посторонившимся Пашкой, грузно переваливаясь, вошел Ершинов в новой поддевке и высоком картузе. За ним важно вышагивал городовой при неизменной "селедке". Шествие замыкал солдат на костылях и с Георгием на груди.
Не обращая внимания на вошедших, молодежь продолжала петь:
Пощады никто не желает...
Подозрительно, но и с одобрением покосившись на них, Ершинов прошел к столу и торжественно поставил на край большую бутыль водки – бережно нес ее, держа ладонью под донышко. Поставив, снял картуз и, найдя глазами икону в переднем углу, широко перекрестился.
– Хлеб и соль, господа любезные! Как, значит, истинные патриоты расейские, мы с Фрол Никитичем Обмойкиным и его геройским сыном, прослышав о проводах некрутов в армию, решили поздравить уходящих на святое служение. И, значит, преподнести!.. С пожеланием геройства и победы!
Ершинов погладил блестевшие от масла волосы и раза три щелкнул ногтем по бутылке.
– Просим, стало быть, Андрей Андреев, совместно с друзьями, как вы теперь есть бравые солдатушки, принять наш привет и возгласить с нами здравицу за царя-батюшку, за Русь православную и за будущее ваше геройство!
Перестав петь, Андрей встал. Глаза у него играли злым, озорным огоньком. Тряхнув своими латунными кудряшками, он с показной, деланной приветливостью поклонился.
– Ваше степенство! Уж не знаю, как благодарить вас за столь великую честь к нам, жителям вашего подвала?! Просто и слов не могу найти. Но ведь ваше благостное подношение, как бы это сказать... Мы, конечно, сердечно вам благодарны, но напоминаю: в начале войны царев указ был, чтобы до победы над заклятым врагом ни один патриот ни капельки зелья сего не потреблял, ни-ни! Стало быть, вы не только сами царский наказ нарушить желаете, а и нас, воинов его величества, на злостное нарушение толкаете.
С некоторым смущением Ершинов развел руками.
– Так ведь, Андрей Андреев, случай-то какой! На святую службу идешь. И уж ежели я угощаю, значит, я и в ответе.
Андрей язвительно расхохотался:
– Выходит, вам можно указы царские нарушать, а простому человеку, другим-прочим, никак, да? Ну-ка, дайте, я на нее гляну.
Подмигнув отцу, Андрей потянулся через стол, хотел ухватить бутылку за горлышко, но, словно не удержав равновесия, оступился. Рука скользнула по бутылке, она опрокинулась и полетела на пол. Зазвенело стекло, брызнули во все стороны осколки.
Ершинов поспешно отступил, с подозрением всматриваясь в Андрея.
– Эх ты, руки-крюки! – Он с осуждением покачал головой. – Я же к вам с чистой душой шел, поздравить и проводить. И о геройстве слово сказать мне было желательно...
Стоявший позади Ершинова Николай Обмойкин стукнул костылем о кирпичи пола, шагнул вперед.
– Дозвольте мне, уважаемый Семен Семеныч, как я к этому делу, к геройству то есть, прямое отношение имею... Конечно, это не на пасхальный праздничек, не к любезной теще на блины ехать. Там не одно геройство, а может, и сама смертушка ждет!
– Ну-ну, валяй, герой! – усмехнулся Андрей.
– Тут, Андрей Андреев, смешки вовсе даже и не к месту! нравоучительно продолжал молодой Обмойкин. – Скажу так: о геройстве любому охламону какое-никакое понятие иметь надобно. Война и геройство это тебе, Андрей Андреев, не прогулка с дамочкой по Тверской-Ямской или там по бульвару. Это – навстречу смертельной опасности шагать, как вот я шагал! И ежели ты, Андрей Андреев, с фронта с Георгием на груди воротишься, мы с папаней тебе навстречу не бутыль, тобой разбитую, а цельную бочку выкатим. Потому как геройство ценить и уважать положено! Понял?.. А сейчас, полагаю, Семен Семеныч и папаша, ввиду прискорбного случая с разбитием, требуется возместить, чем ваша щедрость позволит!
Ершинов долго и молча в упор смотрел на Андрея, потом достал из кармана поддевки толстый засаленный бумажник и, послюнив палец, отсчитал несколько рублевок. Отвернулся от Андрея и протянул деньги Андреичу. Но тот, возмущенно выпятив седеющую бороду, отступил к стене.
– А уж это, Семен Семеныч, как бы и лишнее! Даже обидно! Мы к подаяниям не привычны, не на паперти стоим. Нас пока вот эти, – он рывком выбросил вперед туго сжатые кулаки, – кормят! Так что извините, милостыню не принимаем!
Из темного закутка Люсик с любопытством наблюдала за происходящим.
Ершинов стоял неподвижно, протянув Андреичу пятерню с кредитками, и смотрел на старого кузнеца сначала с недоумением, словно не понимая сказанного. Лицо его медленно багровело.
– Какая же милостыня, Андреич?! От полной, сказать, доброй души!
– Погоди, батя, – вмешался в разговор Андрей. – Дай мне сказать. Он снова будто бы и приветливо улыбнулся Ершинову. – Ваше степенство! Но ведь эти рублевочки-то полагаются, когда я, на вашу радость, без ноги, аль без глаз с фронта вернусь! Да? Вот тогда?.. Если мне, вон как Коле Помойкину... то бишь Обмойкину, крест на грудь его императорское величество собственной золотой ручкой, самолично... Тогда и награда!..
Андрей смотрел на домохозяина с такой напряженной ненавистью, что Ершинов не выдержал. Скрипнул сапогами, переступил с ноги на ногу, отвел взгляд.
– А вдруг, глядишь, я аванса-то не оправдаю, ваше степенство? продолжал Андрей. – Мы ведь михельсонами как приучены? Отковал, скажем, ваше степенство, какую-никакую военную железяку, которой жизнь немецкому или австрийскому кузнецу изуродовать можно, – за нее и получи кровные или, вернее сказать, кровавые пятаки... А?!
Мать с беспокойством переводила глаза с отца на сына, но оба и не замечали ее.
– Стало быть, не желаете? – насупясь, спросил Ершинов, опустив руку с зажатыми в ней кредитками. – Ну, как говорится, была бы честь...
Неторопливо достал бумажник и аккуратно сложил деньги туда.
– Па-а-нятно, господа любезные!.. В таком разе вот чего... – Он на мгновение обернулся к стоявшим позади Обмойкиным и снова, решительно выпрямившись, повернулся к квартирантам. – Ну-к что ж, ладно! Пущай по-вашему... Вот бог, а вот и порог? Этак? Однако за тобой, Андреев, должок немалый по квартире значится, а? Ежели завтра не принесешь сполна, я в присутствии Фрола Никитича, как он есть власть...
Кузнец перебил, широко разведя руками:
– Так ведь, Семен Семеныч! Выселить мою семью вы нынче по цареву указу никакого права не имеете! Как у меня сын в действующей, защищает и царя-батюшку, и вас тоже от немца-антихриста! Вышел, говорят, такой царский указ, а? Может, сынок-то мой, этот самый Андрюха, даже не одного Георгия на убитых немецких кузнецах да слесарях заработает и в офицерских погонах с фронта воротится? Тогда как?! А?
С непривычно бьющимся сердцем Пашка переводил взгляд с отца на старшего брата, на багрового от ярости Ершинова. Ему, Пашке, хотелось броситься на шею и отцу, и брату: эх, здорово, вот как надо!
Застегнув поддевку, низко напялив на лоб картуз, Ершинов повернулся уходить.
По тут вперед шагнул, побрякивая о сапог неизменной "селедкой", старший Обмойкин. Подошел вплотную к столу и, злобно глядя в пронзительно блестевшие глаза Андрея, грозно рявкнул:
– Эй, ты, голь перекатная! Как ты посмел мою заслуженную геройскую фамилию позорно калечить? Какой я тебе Помойкин, а? Да ты знаешь, гнида, что я с тобой...
В ответ Андрей расхохотался и издевательски протянул:
– С получением этой повесточки, ваше селедочное благородие, твоя полицейская власть надо мной кончилась! – Он достал из кармана повестку и помахал ею перед носом городового. – Теперь и доносы твои, и рапорты по начальству – грош для меня ломаный! С нынешнего дня я есть не обормот штатский, а воин его императорского величества! Не укусишь, твое помойное благородие!.. Поэтому просил бы вас, господин будочник, оставить на последний вечер меня, царева воина, в покое! Дать мне пролить слезу горючую на родном плече папушки да мамушки. – И вдруг лицо Андрея исказило бешенство. – Во-он! Вон сию же минуту, холуй царский! А не то пришибу по рекрутскому делу и отвечать за твою битую морду не стану! Кому сказано: во-он?!
Обмойкин отшатнулся от стола, через который перегнулся побледневший Андрей.
– Да ты что? Очумел, парень? – испуганно бормотал городовой. Попятился и, поскользнувшись в луже разлитой на полу водки, чуть не упал.
Злобно оглядывая Андреевых, Ершинов подхватил Обмойкина под руку, повел к двери.
– Пойдем отсюда, Фрол Никитич! Разве они люди, разве могут благородное обхождение понимать?! К ним с открытой душой, а они вон чего вытворяют! О благородстве человеческом, поди-ка, и не слыхали никогда. Одно слово: тьфу! Пойдем, сердешный ты мой человек! И давай-ка вперед нашего дорогого героя пропустим, за всех нас пострадавшего... Идите, Николай Фролыч, честь вам и первое место всегда! Этим-то голодранцам кишки бы на фронте на колючую проволоку намотать! От таких вся смута!
Никогда Пашке не забыть, до самой его смерти, последнего взгляда молодого Обмойкина – столько в нем было ненависти! Жестокой, ничего не прощающей, страшной.
6. ПРАВДА О ВОЙНЕ
Дождавшись, когда за непрошеными гостями захлопнулась дверь, старый кузнец устало сел, приказал сынишке:
– А ну, накинь крюк, Пашка! И возьми-ка одеяла, завесь построже окошки. По их подлой повадке они непременно подглядывать-подслушивать сунутся! – И, обернувшись в сторону занавески, за которой пряталась Люсик, крикнул: – Потерпи еще чуть, черноглазая!
Через минуту оба окна в полуподвал были плотно завешены – при всем желании с улицы ничего не увидеть.
– Теперь выходи, Люся!
Придерживая пенсне, Люсик выбралась из темного уголка.
– Ну и молодец же вы, Андрюша! – сказала она, смеясь. – Вот уж не предполагала в вас таких артистических талантов! Славно вы с незваными гостями и их водкой расправились! Пять с плюсом!
– Молодец! – похвалил сына и старый Андреев. – Не пристало нам купецкие да полицейские подношения принимать! Садись, Люся.
Люсик снова села рядом с Андреичем, изучающе, будто увидела впервые, вглядывалась в лица парней. И все молча смотрели на нее, ожидая.
– Так вот... – нерешительно заговорила Люсик, теребя кружевной воротничок блузки. – Я хотела сказать...
Она повернулась к старику Андрееву, словно спрашивая разрешения. Он кивнул:
– Валяй, Люсенька, все, что из души просится!
Люсик продолжала:
– Я хотела сказать... Ведь я довольно близко соприкасалась с теми страданиями, которые несет народу эта неправедная и преступная война. Знаете, у себя на родине, в Тифлисе, окончив гимназию и школу народных учительниц, я поступила на курсы сестер милосердия и около года работала в госпиталях. Да, да, не удивляйтесь, Андреевич! Нет, меня никто не заставлял, я сама... Просто хотелось вплотную соприкоснуться, увидеть своими глазами, услышать рассказы о войне рядовых солдат... И вот тогда я и поняла по-настоящему, что такое война...
Внимательным взглядом девушка обвела грустные лица женщин, девушек и парней. И, смущенная всеобщим вниманием, сняла и долго протирала пенсне. И опять глаза ее, не защищенные стеклами, показались Пашке удивительно добрыми и беспомощными. "Такие только у мамки и есть", – подумал он.
– В госпитале я многое-многое и перечувствовала, и передумала. Раненые поступали в тифлисские госпитали с Закавказского фронта – там шли жестокие бои с турками. Но среди раненых были не только кавказцы армяне, грузины, курды. Привозили и русских, и украинцев. Искалеченные, голодные, страшные... Многие без рук, без ног, с признаками гангрены... ампутированные наспех, прямо на передовой...
Внезапно мать Игната Кузовлева всхлипнула и, бормоча что-то, обхватила руками шею сына. Тот растерянно поглаживал ладонью дрожащую голову матери.
Глядя на корявые, измученные работой руки женщины, Люсик подумала, что она, наверно, говорит то, чего этим несчастным не стоило бы говорить.
– Нет, нет! – Она встала. – Я вовсе не хотела вас пугать, дорогие! Я просто хочу предостеречь ребят, предупредить, чтобы не лезли напрасно под пули и снаряды. Поверьте, у всех, кто переживет нынешнюю войну, впереди совершенно другая, не похожая на сегодняшнюю жизнь. Потому что Россия вступает в полосу величайших потрясений, потому что близка революция! Революция с большой буквы! – Люсик обвела расстроенные, заплаканные лица женщин внимательным взглядом. – Простите, если я причинила вам боль!
– Да нет, Шиповничек! Все верно говоришь, все в порядке! – кивнул Андрей.
Но разговор дальше не складывался, не налаживался, и вскоре гости один за другим разошлись. Люсик и Столяров не спешили, было похоже, что им хочется поговорить с Андреем наедине.
Когда Пашка запер дверь за очередным ушедшим, Люсик просительно тронула ладонью плечо старого кузнеца.
– Мы побудем еще немножко, Андреевич, а? Нам нужно с Андреем...
Кузнец перехватил тоненькую руку девушки, подержал бережно и нежно так держат в ладонях подобранного на улице, выпавшего из гнезда птенца.
– Ты, Люсенька, можешь при мне и моей хозяйке все без опаски говорить. Мы с ней и жизнь понимаем, и молчать умеем.
Вдруг Андреич нахмурился, на лицо, и без того темное, набежала тень.
– Однако, извини... Если твоего доверия к нам нет...
– Да что вы, что вы! – горячо перебила Люсик. – Уж от вас-то, Андреевич, у нас с Алешей, – она кивнула на Столярова, – не может быть секретов! Поверьте моему честному слову, я не привыкла говорить неправду!
– Э, миленькая ты моя черноглазка! – Старик смотрел на девушку с пристальной нежностью. – Вот тут ты и привираешь чуток! Ну, верно, мне ты не соврешь, не согрешишь против совести! Это да! Но ежели перед ними-то, перед супостатами, ведь скажешь неправду? Ложь-то бывает и святой, во спасение. Ага, молчишь? Вот то-то оно и есть.
– Вы угадали, Андреевич! – согласилась Люсик.
И вероятно, ей вспомнилось что-то свое, очень печальное. Отгоняя воспоминания, покачала головой.
– Давайте не будем об этом, Андреевич! Верю: и выживем, и победим! Она повернулась к Андрею. – Вы извините, Андрюша! Я не могла подробно говорить при ваших гостях, я не всех знаю...
Андрей кивнул:
– Правильно, Шиповничек! И я не с каждым, кто сейчас здесь сидел, успел пуд соли съесть! Кое с кем меня только нынешний рекрутский жребий и свел.
– Осторожность твоя законная, Люсенька, – поддержал сына Андреич. Нынче полицейские ищейки во всякой рабочей одежонке за вашим братом охотятся! Принюхиваются, выискивают, где бы побольнее укусить!
Люсик с облегчением вздохнула.
– Ах, как я рада, что вы меня правильно понимаете, Андреевич! благодарно ответила она. – Я боялась...
Кузнец жестом остановил девушку и встал, тяжело опираясь ладонями о край стола.
– Все-таки мне по стариковскому делу на покой пора. Завтра чуть свет загудит Михельсон, потребует к наковальне на двенадцать часов... Так что извиняй, Люсенька, пойду завалюсь в свою берлогу, все кости с устатка ломит!.. Да и ты, хозяйка, приберешь посуду и ложись, не мешай им! Поутру-то Андрюхе мало-мало еды собрать требуется. Как же! Подавай им, кроме сына, "харч на двое суток"! Будь здорова, Люся! И ты, Алеша!
Дело у Люсик и Столярова оказалось простым, но опасным. В подпольных кружках Замоскворечья, узнав о новой мобилизации, напечатали – да и сейчас продолжают печатать! – на шапирографах и стеклографах антивоенные листовки. Их нужно каким-то образом раздать отправляющимся на фронт. Желательно доставить их и дальше, тем, кто мается и голодает в окопах, слушая посвист пуль.
Правда, еще со времен тифлисских госпиталей Люсик запомнила горьковато-усмешливую солдатскую присказку: "Нет, браток, та, что свистнула, она тебе уже не страшна, не убьет. Свистнула, считай пощадила, пролетела мимо! А ту, которая скосит да в братскую могилу уложит, ее свиста ты, друг, не услышишь, не успеешь!"
Молча выслушав Люсик, Андрей на минуту задумался.
– Вы не посчитайте, Шиповничек, что я чего-то боюсь. Нет! Не в том суть! Но тут вот какая, понимаете, загвоздка. Если, скажем, нам завтра листовки с собой взять, так ведь с нас в казармах перво-наперво гражданскую одежонку-то снимут, на шинели да гимнастерки поменяют. И пока мы нагишом, простите за слово, перед ними стоять будем, они все наше тряпье, все сумки переберут, перещупают. Верно? Значит, листовки вы нам попозже должны передать, когда царскими солдатиками оденемся. Так ли?
Люсик согласно склонила голову, а Андрей, помолчав, продолжал:
– И все же интересно прочитать, что большевики солдатушкам, бравым ребятушкам пишут!
– Что ж, это можно, – ответила, чуть помедлив, Люсик.
Пока она, отвернувшись, доставала из-за корсажа платья глубоко запрятанную листовку, Андрей приметил Пашку, примостившегося возле дальнего угла стола.
– А ты чего здесь уши растопырил, Арбузище?! – Он встал. – Брысь сей же час под одеяло, не твоего ума тут дело! Ну, кому сказано?!
Несмотря на просящий взгляд брата, Андрей силой затолкал его в спальный закуток, задернул занавеску.
– Чтобы немедля спать! А то провожать завтра не возьму! Понял?!
Пашка обиженно шмыгал носом.
– Так ведь и так и эдак не выходит! Батя же сказал: на завод завтра!
– Денек-другой обойдутся михельсоны без твоих рук! Сам батьке скажу. Один пойдешь провожать за всю семью... Сейчас ложись, спи!
Но было Пашке, конечно, не до сна. Переложив подушку от стены к занавеске, прилег, напряженно прислушиваясь.
Вернувшись к столу, Андрей подвинул лампу к себе, взял из рук Люсик серый, шершавый листочек.
– Лучше бумаги не могли найти! – словно извиняясь, шепнула девушка. – Да и напечатано не особенно четко. Стеклографы и шапирографы примитивные, самодельные, да и краска – третий сорт. И потом, вот что хочу добавить, Андрей! Мы это сочиняли не сами, а перепечатали выдержки из питерских листовок, они написаны очень сильно и убедительно.
– Какая разница – кто сочинял? – пожал плечами Андрей. – Была бы правда, чтобы до печенок доставала!
Он бережно разгладил помятый листок в падавшем от лампы круге желтоватого света, склонил над ним голову.
– Вы, Андрюша, вслух, – через минуту попросила Люсик. – Тихонько, чтобы не помешать вашим... – Она показала глазами на дальний угол, где стояла за пологом кровать стариков. – Еще раз хочется послушать, как звучит. И читайте, пожалуйста, с самого начала, Андрей.
Пашка вплотную прильнул к занавеске. Так ему было слышно любое, даже произнесенное шепотом слово.
Покосившись на полог в углу, глухо кашлянув, словно в горле застрял комок, Андрей начал:
– "Товарищи солдаты и матросы! Уже третий год длится мировая война, и все не видно ей конца. Миллионы людей убиты и искалечены на полях сражений, сотни городов, сел и деревень обращены в развалины, цветущие страны превратились в пустыни. Третий год народы Европы, одетые в солдатские шинели и скованные цепями военной дисциплины, посылают в так называемого врага губительный ураган свинца и стали, душат друг друга газами и употребляют десятки других способов взаимного истребления. И все новые и новые массы людей вливаются на место убитых и раненых, выбывших из строя, принося свою жизнь на окровавленный "алтарь отечества"..."
Уличные шумы за окнами давно стихли – ни людского говора, ни грохота ошинованных железом колес ломовиков. И в подвале совершенно тихо, только тиканье ходиков да глухой взволнованный голос Андрея, наливающийся силой от фразы к фразе. Андрей сам этого не замечал, как не замечали ни Люсик, ни Алеша Столяров, сидевшие рядом с ним.
Пашка встал и, держась руками за края занавески, слушал, затаив дыхание. Не сводя глаз, смотрел на склоненные над столом головы. На каштановые, отливающие латунью кудряшки брата, на иссиня-черную, рассеченную пробором голову Люсик.
Андрей читал дальше:
– "...В то же время в далеком тылу солдатские семьи испытывают не сравнимые ни с чем тяготы нужды, истощают последние силы в борьбе за убогое, нищее существование. Но их усилия тщетны! Голод приближается семимильными шагами, и нечем и некому его остановить. Обнищание и вырождение – вот что несет народу продолжение преступной войны..."
Пашка невольно сделал шаг к столу. Его не видели, не замечали.
– "...Таково положение повсюду, во всех воюющих странах, но у нас оно хуже чем где бы то ни было! С самого начала войны царское самодержавие ведет ожесточенную необъявленную войну против собственного народа. Прикрываясь военным положением, продажные лакеи царской власти принялись за беспощадный разгром тех немногих завоеваний, которые сохранились у трудящихся после революции девятьсот пятого года. Напомним, что около двенадцати лет назад рабочие заплатили за эти завоевания Кровавым воскресеньем и еще тысячами и тысячами жизней по приговорам палачей типа Ренненкампфа и Меллер-Закомельского!"
Андрей глубоко вздохнул, вытер ладонью испарину, проступившую на лбу. И продолжал:
– "...В некоторых губерниях снова введено крепостное право в буквальном смысле этого слова. Под страхом штрафов, порки и тюрьмы крестьяне, как и в старину, обязаны обрабатывать помещичьи поля: хлеб, дескать, необходим для армии, для победы! Попробуй откажись! Поборы и притеснения все увеличиваются; растут налоги и подати, последнюю копейку у тружеников выколачивают плетьми стражники и урядники. На фабриках, заводах и рудниках рабство, прикрытое словами о патриотизме, фактически введено давно, с самого начала войны! И если голодные рабочие пытаются бороться за улучшение своей каторжной жизни, тогда вас, солдаты, заставляют быть их палачами! Вспомните: когда народные избранники, депутаты Четвертой Государственной думы, социал-демократы, смело подняли свой голос и заявили, что война преступна, что народу она не нужна, их объявили изменниками родины и немецкими шпионами и, несмотря на так называемую депутатскую неприкосновенность, отправили гнить в Сибирь!"
Андрей тяжело дышал. Люсик осторожно тронула его руку.
– Передохните, Андрей...
Но он не слышал. Продолжал читать все громче и громче, позабыв о Пашке, о стариках родителях...
– "...Да, товарищи солдаты, ваши жертвы на фронте бессмысленны и ничем не помогут народу. Вас убивают и калечат не за народное счастье и свободу, а лишь потому, что царь, фабриканты и помещики посылают вас, как своих рабов, на мировую войну. И за ваши жертвы, за ваши раны и смерть вам не будет ни памятников, ни награды! Правда, продажные писаки громогласно называют вас "героями" и "дорогими защитниками отечества", а наемные болтуны-фарисеи произносят перед вами льстивые речи. Но все это ложь, пустые обманчивые слова! А на деле? На деле в армии процветает мордобой и порка за малейшую провинность и командирская плеть полосует кровавыми рубцами ваши беззащитные спины..."
Пашка слушал, притиснув к груди сжатые кулаки. Каждое слово ударяло в уши, как удар набатного колокола. Чуть не до крови закусив нижнюю губу, Пашка все ближе подходил к столу. Набатные слова громом били и били в уши:
– "... Вас, солдат, во многих городах не пускают в трамвай, словно вы не люди, а собаки. Тысячи ваших товарищей засечены до смерти, расстреляны перед строем или томятся в каторжных тюрьмах за малейшее недовольство или ослушание, за протест против произвола самодуров-офицеров. Жестокой железной дисциплиной стремятся выбить из вас все человеческие чувства, превратить в бездушные машины для убоя таких же, как вы, рабочих, только говорящих на других языках. И каждая капля пролитой вами и ими крови золотой монетой падает в бездонные карманы самозваных властителей мира..."