Текст книги "Пашкины колокола"
Автор книги: Арсений Рутько
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
– Мне сегодня мадам пятерку по поведению выставила! – похвалялась Танька. – Уж больно понравился ей полушалок, что вы на прошлые экзамены подарили...
17. САМАЯ ДОЛГАЯ ПАШКИНА ЗИМА
Наступила зима, метельная, вьюжная. Она не сулила Пашке никаких перемен.
Будя рабочее Замоскворечье, так же ревели по утрам неумолимые заводские гудки, так же бухали, сотрясая землю, паровые молоты, так же ярилось пламя в топках заводских печей и кузнечных горнах. И так же вертелись, сверкая сталью, колеса бесчисленных "зингерок" на мамкиной Голутвинке.
А жизнь становилась день ото дня труднее и голоднее.
Пашка посерьезнел, перестал по-ребячьи кичиться своим званием и ремеслом: привычное дело! Шуровал у горна, наловчился не хуже других. Андреич поглядывал на сына и с нескрываемой гордостью и с похвалой: "Молодец, Павлуха, так и держи!"
Огорчало одно. Письма от Андрея приходили все реже и реже, а потом их и вовсе не стало. Пашка с жалостью наблюдал, как хиреет и чахнет мать. Возвращаясь с фабрики, она торопилась из последних сил и, еще не захлопнув дверь, кидала на Пашку спрашивающий взгляд. Когда в ответ на ее немой вопрос он беспомощно пожимал плечами, мать сразу сникала, будто внутри у нее убирали какие-то подпорки.
Пашка утешал мамку, как умел, как мог. Дескать, дело совсем не в Андрюхе, он по-прежнему любит и помнит нас, а, наверно, почта из-за военной разрухи работает все хуже и хуже.
Когда Пашке стало невмоготу смотреть в горестные, тоскующие мамкины глаза, ему пришло в голову: а если самому сочинить письмо, подделать Андрюхин почерк? Глядишь, мать и обрадуется, воспрянет духом.
Но без одобрения старших Пашка на такой обман не отважился и долго обдумывал: с кем посоветоваться? Разве с Шиповником, с кем же еще? Вечером он отправился в студенческую столовку. На его счастье, Люсик сидела в "красной", выписывала что-то в тетрадку из кучи книг.
Выслушав, задумалась. Глаза стали темнее и печальнее.
Пашка молча ждал.
Люсик с видимым усилием провела ладонью по лбу, отгоняя раздумья, грустно улыбнулась.
– Извини, Павлик! Мне вдруг вспомнилась моя учительница Елена Дмитриевна. Сейчас она в Сибири, в ссылке, я говорила тебе. Так вот. Я и спрашиваю себя: что бы ответила тебе она? Елена Дмитриевна человек правдивый, честный и сильной души. Мне даже почудилось сейчас, что я слышу ее голос – Люсик чуть помолчала. – Да, ложь всегда отвратительна, Павлик, но она особенно непростительна, если лжешь близкому, дорогому человеку. Сказать неправду во имя дела можно, да! Иногда даже необходимо солгать врагу, дать ложные показания на следствии, на допросе, ради спасения товарищей... Но сказать неправду майрик... – Люсик покачала головой. – Нет! Нет и нет!
Помолчав, пошмыгав носом, Пашка добавил:
– Вдруг она, Шиповник-джан, помрет с тоски, а? Уж как устает на фабрике! Ей бы спать, а она ворочается и ворочается. Когда батя спит, она тихонько выскользнет из-за полога – и на колени в углу перед иконами. Поклоны бьет. И плачет, плачет без удержу...
– Ну, если до такой крайности дошло, Павлик, – решила Люсик, действительно, надо вмешаться. Но писать письмо от Андрея... Нет, в этом было бы что-то чрезвычайно нехорошее!.. Как ты думаешь, Павлик, если я приду к вам, поговорю с ней? Успокоит это ее хоть немного?
Павлик ответил не сразу.
– Все может быть, – согласился наконец он. – Очень она вас, Люсик-джан, уважает. Мне и самому не хочется мамке врать. А что придумать, не знаю.
– Тогда договоримся так, Павлик. Я сегодня же к вам приду. Хорошо?
– Спасибо, Люсик-джан. Вы добрая, Люсик-джан...
Непонятно отчего Пашке захотелось заплакать, как на проводах брата. Чтобы спрятать заслезившиеся глаза, торопливо натянул кепчонку.
– Погоди, Павлик, – остановила его Люсик. – Я тебя давно хотела попросить об одном деле.
– Все, что велите, Люсик-джан!
Девушка встала, подошла к двери в большой зал столовой. Там никого не было, кроме тети Даши. Мурлыча песенку, стряпуха протирала полотенцем клеенки на столах.
Пашка терпеливо ждал. Давно поверил: если Шиповник что делает, значит, так надо!
Девушка вернулась, села не напротив Пашки, а рядом, касаясь коленом его колена. Спросила негромко:
– Ты завтра, в воскресенье, свободен?
– Да. Пока в малолетках по табели значусь, дают отдых!
– Вот и славно! – Словно оценивая, Люсик осмотрела Пашку.
– Ну? – не вытерпел он.
– Ты не побоишься пойти в тюрьму?
– За что? – вскинулся Пашка. – Я украл, что ли, чего?
– Да не за что, милый, а зачем! – засмеялась Люсик. – Ведь в тюрьме не только воры и жулики, а и те, кого за политику... Понимаешь?
– Само собой!
– Сейчас в Бутырках сидит один студент из нашего, Коммерческого. В воскресенье там свидания и принимают арестантам передачи. Но из институтских никто пойти не может, нельзя. Потом объясню тебе, почему... Пойдешь?
– А пустят меня?
– Должны пустить, Павлик. Ты скажешь: племянник Константина Островитянова, принес передачу. И свидания требуй тоже! Обычно в комнате свиданий много людей...
– А как я его узнаю? – удивился Пашка.
– Очень просто! Он высокий, красивый, на нем студенческий мундирчик, как на Алеше. И еще... у него пенсне, вот такое же... Ты увидишь его среди арестантов, подойдешь и скажешь: "Шиповник". И он поймет, кто тебя послал. Понимаешь?
– Ага.
– Передачу я приготовила! Надзиратели в тюрьме ее посмотрят, проверят. В ней ничего запрещенного нет, не бойся.
– Да вы что, Люсик-джан! – обиделся Пашка. – Да разве я...
– Не сердись, Павлик! – перебила девушка. – Я просто хочу, чтобы ты все понял!
– Я и так понимаю! Не юродивый с паперти!
– Знаю, знаю, милый! Когда будешь разговаривать с Костей, шепни ему тихонько: "Страница двадцать шесть и дальше!" Двадцать шесть. Запомнишь?
– Ну!
– Передашь, что дядя все еще болеет, но доктора обещают скоро вылечить. И еще: письмо родственникам удалось отправить...
– Про дядю и про письмо запомнил! Тут памяти не больно-то много надо!
– Вот и славно! Так завтра за передачей зайди пораньше, и не сюда, а ко мне домой. Знаешь где?
– На Большой Дворянской?
– Да, там. Снимаем комнату с подружкой. Договорились? Но язык держи за зубами. Никому ни слова. Вечером я к вам зайду, поговорю с майрик.
– Спасибо, Люсик-джан!
Свое слово Люсик сдержала.
Никого посторонних у Андреевых в тот вечер не было, одна Люсик. По-семейному сидели за самоваром, пили чай с принесенными девушкой конфетами и печеньем, говорили о жизни.
Люсик рассказывала о своем детстве, о сестрах, о матери, об учительнице Елене Дмитриевне, о разных смешных случаях, которые наблюдала в родном городе.
Пашка поражался, глядя на мамку. Будто ничего особенного Шиповник не говорила, а лицо у мамки оживало, светлело. Только под самый конец Люсик заговорила о войне.
– То, что от Андрюши нет писем, пусть не беспокоит вас, дорогая майрик. Почта работает отвратительно! Да и большую часть солдатских писем царская цензура сотнями мешков, не читая, сжигает, потому что в них ничего, кроме жалоб, нет... Да и на фронте сейчас затишье, солдаты то сидят в окопах, то братаются с немцами. Война-то всем надоела, майрик! Не беспокойтесь вы за Андрюшу, не терзайте сердце... Он скоро вернется, и жизнь у нас вообще закрутится совсем по-иному!
Когда Люсик ушла, мамка долго сидела с какой-то светлой печалью на лице, потом сказала Пашке:
– Вот ведь как удивительно, Пашуня! Будто и ничего нового Люсенька не сказала, а добрый след оставила. И боль за Андрюшу словно бы отступила... Так-то хорошо согрела она мне душу...
В воскресенье Пашка на тринадцатом году жизни побывал в Бутырской тюрьме. Заходить в квартиру Люсик ему не пришлось – девушка караулила у окна и сама с узелком в руке выбежала навстречу.
Раньше при словах "тюремная передача" Пашке представлялось невесть что. Оказалось, пустяк, ничего особенного. В ситцевый платочек завязана картонная коробка. В ней две французские булки, полкаравая хлеба, фунта три колбасы, с десяток пачек папирос "Цыганка Аза". И еще книга.
По дороге к тюрьме Пашка заглянул в коробку – Люсик разрешила. И правда: хлеб, папиросы, колбаса. Развернул книгу. Сочинение Тургенева. Называется "Дым". Заглянул на двадцать шестую страницу. Тоже ничего приметного, страница как страница. Про любовь что-то написано.
Передачу надзиратели взяли без всяких вопросов, как и у других. Но потом на большом низком столе посреди комнаты ворочали и так, и эдак, булки и каравай насквозь проткнули ножом, книжку "Дым" перелистали по листочку, даже переплет ножом подпарывали. Но Шиповник правильно предупредила: ничего запрещенного, – тюремщики и пропустили передачу.
Комната свиданий произвела на Пашку неприятное впечатление. Перегороженная снизу доверху железными прутьями, грязная, с низким потолком. С одной стороны решетки – арестанты, с другой – толпа посетителей. Больше – девчата и женщины. Жалобы, причитания, слезы.
Костю Пашка узнал сразу. В накинутой на плечи студенческой тужурке, веселый, будто и не в тюрьме, а на празднике каком. Глаза за стеклами пенсне дерзкие и острые, как у Андрюхи или у Алеши Столярова.
Пашка пробрался вдоль решетки поближе к Косте – тот выискивал кого-то взглядом в толпе. Но уж конечно, не Пашку. Обождав, всмотревшись, Пашка тихонько шепнул:
– Шиповник...
Костя тут же скосил на него веселые, с искорками, глаза. Просунул руку сквозь железные прутья, стащил с Пашки кепчонку, растрепал волосы, будто знал мальчишку давным-давно.
– Ну, здоров, здоров, сорванец! Как там у нас? Какие новости?
Пашка сказал Косте все, что было велено: и про дядю, и про доктора, и про письмо к родственникам, а под конец про двадцать шестую страницу.
Растерзанную передачу надзиратели уже отдали Косте, он бережно и ласково прижимал ее под тужуркой к боку. Достал из разорванной коробки книгу, погладил переплет.
– За книжку особое спасибо, братишка! А то – тоска зеленая! Кроме Библии да Нового завета, читать здесь ничего не дают. Да и из тех святых книжек половина на курево безбожниками вырвана! – Костя прижался лицом к железным прутьям, его кучерявая бородка оказалась совсем близко от Пашки – смотрели глаза в глаза. – Зовут-то как?
– Меня? Пашка.
Костя откинулся от решетки и громко засмеялся непонятно чему.
– Ах, Павлушка, Павлушка! Соскучился я по тебе, по родному дому! Удивляешься, чего смеюсь? Про тезку твоего вспомнил, про Пашку Власова. Не слышал о таком?
Лицо с курчавой, ни разу не бритой бородкой опять почти коснулось лица мальчишки.
Он наморщился, вспоминая всех Пашек, которых знал.
– Власов? – переспросил, держась обеими руками за железные прутья. Не тот ли, который в "Матери" Горького, а? Так он же не Пашка, а Павел!
– А такие Пашки, как ты, вырастают и становятся Павлами! Играл ты на улице в бабки, был Пашка, вырастешь и станешь Павлом!
– Вон ты куда завернул! – засмеялся Пашка и сам не заметил, что назвал Костю на "ты".
Кругом кричали и галдели каждый о своем. В базарном этом гомоне разговора Кости и Пашки никто услышать не мог. Надзиратели глазастыми истуканами стояли по краям решетки. Следили, чтоб не передали из рук в руки что запрещенное. Оглушенный говором. Пашка прослушал, что сказал Костя.
– Повторите, Костя! – попросил он.
– А-а! Ворон ушами ловишь, вихрастый?! Я говорю, передай сестренке, чтобы в следующей передаче хоть горсточку сушеных ягод шиповника прислала. Скажи: по шиповнику соскучился. Кормят здесь нашего брата отнюдь не по-царски, да и клопы одолевают!
– Клопы?!
– Ну да! Знаешь, есть в каждой камере такие двуногие клопики?! И усатые бывают, и бритые. Уразумел, Пашенька?
– Насчет двуногих? Понятное дело! Все передам, Костя, как сказано.
– Скажи еще...
Но зычный голос скомандовал с порога:
– Сви-идание а-акончено! О-чистить па-амещению! Арестанты – по камерам!
– Ну, до следующего воскресенья, будущий Власов! – засмеялся Костя, уходя.
Люсик осталась довольна походом Пашки, поручение он выполнил – лучше некуда!
Она ждала его в "красной". Тихо и как-то застенчиво и странно смеялась, когда Пашка пересказывал ей Костины шуточки про сушеный шиповник. Нежно, совсем как мамка, погладила ладошкой не стриженные с весны Пашкины вихры.
– Костя прав, Павлик. Из таких, как ты, и вырастают Павлы Власовы и Петры Алексеевы.
– Какие Алексеевы?! – удивился Пашка. – Не знаю таких!
– Он тоже простой рабочий. Революционер. Подробнее я расскажу на кружке... Царским судьям он бросил прямо в лицо: "И ярмо деспотизма, окруженное солдатскими штыками, разлетится в прах!" – Люсик вздохнула, полистала лежавшую перед ней книгу.
Пашка не мог понять, уходить ему или нет. Осторожно спросил:
– Вы про что думаете, Люсик-джан? Я что-нибудь не так сделал?
Она снова погладила его по голове.
– Да нет, все в порядке, дружок!.. Вчерашнее вспомнила. Неожиданно Алеша вечером затащил меня в "Кафе поэтов" в Настасьинском переулке. Там молодые поэты читали свои и чужие стихи. И уж очень врезалось мне в память одно стихотворение про войну, про раненых. Такие стихи – будто каленым железом их в мозгу выжгли. Ты вот про Костю, про бутырские порядки рассказываешь, а я эти стихи вспоминаю...
Она неожиданно встала и совсем не своим голосом, а будто подражая кому-то, громко и сильно отчеканила:
– "А меня из пятого вышибли класса и пошли швырять в московские тюрьмы!" Ох, Павлик, и позавидовала я тому, кто может сочинить такое. Если бы я умела такие огненные слова придумывать!
Помолчали.
– А еще? – спросил Пашка.
– Еще про войну про нынешнюю. Подожди, подожди, Павлик, дай вспомнить...
Снова, словно глядя остановившимся взглядом сквозь стены, медленно, вслушиваясь в слова, прочитала:
– "Пятый день в простреленной голове поезд выкручивает за зигзагом зигзаг. В гниющем вагоне на сорок человек – четыре ноги!"
Пашка тоже встал, лицо у него болезненно скривилось.
– Как? Как? – шепотом переспросил он.
– Ну, понимаешь: санитарный поезд идет с фронта в тыл. Гниющий вагон. В нем сорок человек – четыре ноги!
– Это, выходит, ноги у двоих остались? Или у четверых по одной? А другие как же? – Пашка уже не говорил, а кричал: видел в этом вагоне своего брата. – Да разве можно писать про такое... страшное?!
– Можно и нужно, Павлик! – твердо, хотя и с горечью, ответила Люсик.
– В гниющем вагоне... на сорок солдат... четыре ноги, – снова переходя на шепот, повторил Пашка. И опять закричал, задыхаясь: Остальные все без ног? Да?! А он, сам-то, который писал, тоже безногий?
– Не знаю, Павлик.
Глянув в побледневшее лицо Пашки, Люсик спохватилась.
– Успокойся, Павлик. Тяжелая это правда, а нужно, чтобы всем стало от нее страшно, от этой подлой, проклятой войны! – сказала Люсик, поглаживая дрожавшую руку Пашки. – Иначе она так и будет продолжаться без конца!
– Как его фамилия? Ну, который писал?! – спросил Пашка.
– Не знаю, Пашенька, не запомнила! Его самого в кафе не было, читал его друг...
Кроме Люсиного кружка, еще одно скрашивало тяготы Пашкиной жизни в ту зиму. Его дружба с Лопухом продолжалась, но теперь при их встречах нередко присутствовала "принцесса" Танька. И не понять было, намеренно ли она подкарауливала у окна Пашкино появление во дворе или получалось случайно.
Выходил Пашка к Лопуху либо в предрассветную рань, либо когда на хозяйском этаже водворялась тишина. Тихо там? Спокойно? Значит, можно идти.
Лопух, дурачина, никак не мог уразуметь, какую кару может на себя навлечь. Стоило Пашке скрипнуть дверью, как пес с радостным визгом бросался под ноги, на грудь, а если был на цепи, пытался порвать ее, поднимался на дыбы. Сначала Пашка, будто за делом, шел к дровяному сараю и лишь потом, убедившись, что у Ершиновых все спокойно, принимался беседовать с лопоухим другом. Благодарно поглядывая на мальчишку, пес съедал принесенное, а поев, ластился и всячески выражал свои чувства.
Вот в такие-то минуты во дворе частенько и появлялась незваная "принцесса". С осени оконные рамы заколочены и замазаны наглухо, и Танька без стука, осторожненько выходила на лестницу в накинутой шубейке и шали. Не раз бывало, что Пашка оглядывался на шорох шагов уже тогда, когда "принцесса" стояла рядом.
– Все милуешься-целуешься с блохастым? – насмешливо щурилась Танька, запахивая на груди пушистый оренбургский полушалок. Жестом успокаивала Пашку: – Да не пялься в окошки заячьими глазами! Папаня за товаром на склады уехали. – Опять лукаво усмехалась: – А еще про витязей да героев книжки читаешь!
Ну где ей понять, что не за себя боится Пашка! Ему что? Шиповник здорово настращала тогда Семена Ершинова! Пашку тронуть не посмеет. А вот беззащитной, безответной псине наказание какое-нибудь придумать может.
Хотя, пожалуй, Танька кое-что слышала от отца о Красном Кресте, но нравилось ей дразнить Пашку. Ведь и сама не раз выносила собаке то куриные да гусиные косточки, то пирога кусок.
Стояла, щурилась на Пашку, поджимала пухлые губки.
– Что ты, Пашка, на меня злишься? Я ведь тебе, как обещала, новую книжку вынесла. Про девочку бедную, про злую ее мачеху. На вот, почитай! Вдруг и сам добрей станешь...
Но Танькины книжки не нравились Пашке, слюнявые какие-то! Или про то, какие добренькие бывают богачи! Пашка, читая их, вспоминал нищие рабочие "спальни" Голутвинской мануфактуры, куда раза два заходил с мамкой к ее больным товаркам. И никак не мог поверить, что богатые могут быть добрыми. Вранье! Возвращая Таньке очередную, бросал сердито:
– Брехня в твоих книжках! Ты погляди кругом, как пухнут да дохнут с голоду! Нет на свете добрых богатеев!
Танька надувала губы.
– А вот есть! Маманя, как в церковь идем, каждой нищенке пятак, а то и гривенник подает. Папаня на богадельню целых сто рублей пожертвовали! Это не доброта, что ли? Молчишь? Правды боишься? Про зло твердишь потому, что сам злой... Ну что я тебе сделала?
Ответить нечего. Ведь и в самом деле красавица девчонка никогда Пашке не причиняла зла. А могла бы, если б захотела! И Лопуху досталось бы!
Пашкины глаза против воли тянуло полюбоваться на Танькины голубые, словно нарисованные глаза. Голубее даже, чем у Анютки!
Танька поворачивалась то так, то эдак, будто выхвалялась, спрашивая без слов: "Ну, красивая я? Посмей скажи: нет!"
Вернувшись со двора, если никого не было дома, Пашка иногда мимоходом заглядывал в зеркальце. И чего девчонка к нему липнет? Вихры с весны не стриженные, рубашка и куртка в заплатах. Чего ей надо? Шут ее разберет!
18. "А ЗДЕСЬ, ГАВРОШ, ТОЖЕ ФРОНТ!"
Да, жизнь не останавливалась. Оборонные заводы, по выражению Андреича, работали на всю железку. Сотни орудий всевозможного образца и калибра – пулеметы, мортиры, гаубицы, – десятки тысяч снарядов ежедневно вывозились из сборочных цехов на военные склады, а оттуда на вокзалы. И потом дальше – на фронт.
Шел третий год мировой войны.
Непосильный труд и нужда доводили рабочих до последней крайности. То на одном, то на другом заводе стихийно вспыхивали забастовки. Но обычно они кончались тем, что в бастующие цеха являлись жандармские и полицейские наряды, а то и гарнизонные части, по доносам филеров хватали тех, кто затевал "смуту", – они исчезали неведомо куда. И колесо жизни продолжало катиться по прежним рельсам.
В ту зиму Пашка мало бывал дома. Прибежав со смены, наскоро перекусив, спешил в столовку Коммерческого, где скрыто от посторонних глаз кипела тайная жизнь.
После посещения Бутырок и свидания с Костей Пашка все чаще стал выполнять различные поручения Люсик.
– Я вижу, что тебе можно полностью доверять, мой милый Гаврош! как-то сказала она.
Сначала Пашка обиделся: что за новая непонятная дана ему кличка? Но Люсик принесла роман Гюго, где рассказано о маленьком парижском революционере. Пашка прочитал книгу взахлеб и стал гордиться, что его окрестили именем французского героя.
В канун второго январского воскресенья в цехах Михельсона было тревожно. Мастера смотрели подозрительно, придирались к любому пустяку. Чаще сновали по цехам посыльные из конторы и военные надсмотрщики.
Пашка знал, в чем причина: завтра годовщина Кровавого воскресенья. Люсик рассказала на кружке: двенадцать лет назад, в девятьсот пятом, в Питере, перед Зимним дворцом, по приказу царя были убиты сотни ни в чем не повинных людей, среди них – женщины и дети. И вчера подпольщики Замоскворечья решили: невзирая ни на какие запреты, в это памятное воскресенье не работать.
"Забастовка и демонстрация! Помянем добрым словом безвинно павших!" – так передавали от горна к горну, от станка к станку, из цеха в цех.
Вечером накануне, когда Пашка прибежал к столовке Коммерческого, студенты уже поужинали, но из-за прикрытых изнутри окон пробивался свет. Однако в оставшиеся щелки сквозь узорную морозную наледь, похожую на стеклянные папоротники, не разглядеть ничего.
Пашка условно постучал в окошко "красной", дверь открыла Люсик. В одной руке – кисть, с которой падали на пол капли красной краски.
– Гаврош! – обрадовалась она. – Как раз вовремя! Проходи!
Пашка осмотрелся.
В большом зале столики и стулья сдвинуты к стенам, а на полу разостланы белые и кумачовые полотнища, разложены листы фанеры. Алеша Столяров и трое студентов, стоя на коленях и засучив рукава, орудуют кистями.
– К демонстрации? – спросил Пашка Люсик.
– Да, – кивнула она. – Но у нас, Павлик, кончаются краски! Магазины закрыты. А нужно побольше написать! Вот Алеша говорит, что где-то поблизости живет художник, который малюет портреты и картины на продажу. Может, у него можно купить красок? Ты, случайно, не знаешь, где его мастерская?
Пашка вспомнил флигелек во дворе, куда он помог Зеркалову донести портновский манекен.
– Знаю.
Алеша оглянулся на Пашку.
– Рабочему классу привет!
На фанерном щите у ног Алеши Пашка прочитал две красные строки:
"Мы никогда не забудем вас, братья!"
Он повернулся к Люсик.
– Попробую!
Пашка снова обвел взглядом столовую. Окна занавешены скатерками и клеенками – должно быть, тетя Даша старалась. Вспомнил парней с гармошкой на углу Серпуховской. Остановили его, но, присмотревшись, пропустили. Караулят, наверно, чтобы не подкрались к столовке чужие. И правильно, иначе нельзя!
– Только знаете, Люсик, Зеркалов в такое время вряд ли дома. Я забегу к Гдальке, он у художника в помощниках, краски растирает и все прочее. С ним вместе и справим дело. Ему Зеркалов не откажет.
– Это ты хорошо придумал, Павлик! Но подожди минутку, – остановила Пашку девушка, доставая портмоне. – Возьми деньги, чтобы художник потом мог купить себе другие краски. Нельзя же взять их даром.
На счастье Пашки, Гдалька оказался дома и, узнав, зачем тому понадобились краски, обрадовался, что может помочь.
– Однако, Паша, – озабоченно сказал он по дороге, – Зеркалова сейчас наверняка нет дома. Либо у Полякова, либо во "Франции" сидит, с кем-нибудь о художестве рассуждает. Давай я загляну туда. И деньги ему там же отдам. Еще доволен будет!
Так и сделали. Зеркалов, восседавший за любимым столиком в ресторации Полякова, без лишних разговоров разрешил взять краски, не менее охотно схватил рублевку Люсик.
Побежали к мастерской, в окнах ее было темно. Гдалька знал, конечно, где художник прячет ключи от своего жилища, уверенно отпер дверь, подошел к столу и зажег лампу. Пока он в заставленном банками углу искал нужные белую и красную – краски, Пашка с любопытством оглядывался.
Кое-как застланная постель, знакомый Пашке манекен с напяленным на него военным мундиром, расставленные вдоль стен царские портреты, подобные которым Пашка не раз видел и в магазине Ершинова, и в прочих торговых заведениях Замоскворечья.
Пока Пашка с неприязнью рассматривал оконченные и неоконченные царские портреты, Гдалька переставлял банки, перекладывал коробки с тюбиками.
– Ну, долго ты там?
– Вот, четыре банки нашел!
Через полчаса, отослав Гдальку домой, Пашка вернулся в столовую. Люсик прямо возликовала и попросила Пашку помочь: время позднее, а надо, чтобы к утру флаги и лозунги подсохли.
Трудно передать радость, с какой мальчишка схватился за кисть! Наконец-то и он может что-то сделать против власти всяких михельсонов и голутвиных.
...Домой он вернулся за полночь. В последнее время мамка привыкла к поздним возвращениям своего последышка, но все же ждала, чтобы накормить.
Пашка ткнулся губами в щеку матери: за ласку она ему все простит.
– Ты не серчай, мам! Завтра же демонстрация!
– Господи! – вздохнула мать. – Наши, голутвинские, тоже бастуют и тоже пойдут! Но я, сынонька, очень уж за тебя боюсь. День ото дня ты все больше становишься на старшего брата похож, взрослеешь не по годам! Когда-нибудь искалечат тебя обмойкины усатые! У них же оружие всякое: и шашки, и пистолеты! Не ходил бы ты завтра, сынонька?! Вдруг стрелять будут?
– Да как же можно, мам?! – возмутился Пашка. – Все заводские выйдут, и батя с ними. И сама со всеми голутвинскими пойдешь! А я, значит, словно крыса, в нору прятаться стану? Ты подумай, что говоришь! Я хуже других, что ли?.. Трус я, да?!
– Не про то я, Пашенька, золотце мое! Только бога молю: обошлось бы без крови!..
На следующий день с самого утра на Калужскую и Серпуховскую площади, как уговорились накануне, стали собираться рабочие заводов и фабрик Замоскворечья. Пашка убежал из дому раньше, когда мамка и Андреич допивали чай.
– Ты не шибко ершись, Павел, – наказал сыну старый кузнец. – Помни: доколе Андрюха не вернулся, у матери один помощник – ты!
Но смотрел отец без осуждения, даже с гордостью. Здорово подрос паренек!
Пробегая с дружками к площади, Пашка не мог не заметить: во дворах полицейского участка и пожарки топчутся жандармы, полицейские и юнкера.
Значит, пронюхали про демонстрацию. Значит, обо всем донесено! Должно быть, и на заводах имеются продажные людишки и доносчики! Как решается человек за копейку своих продавать? Этого Пашка не понимал.
Ишь изготовились! Нетерпеливо бьют подкованные копыта, звякают о камень приклады винтовок. Казачьё в заломленных папахах восседает на сытых конях. У эдаких служак лошадей на фронт не забирают: им здесь воевать, не с германцем – с простым народом. Помнишь, Пашка, Люсик вчера сказала: "Здесь, Гаврош, тоже фронт!"
Калужская площадь запружена людьми, словно в ярмарочный день, только что каруселей да балаганов нет. И те самые плакаты на фанерках и холстах, которые Пашка помогал писать студентам и Люсик, вздымаются над толпой, прибитые на шесты и на палки. Январский ветерок развевает их над людьми, покрывает изморозью.
Пашка перебегал глазами с лозунга на лозунг, и сердце у него билось с радостью.
"Мы никогда не забудем вас, братья!"
"Позор и проклятье убийцам народа!"
"Мы хотим мира и хлеба!"
"Верните нам мужей и сыновей!"
Рядом колышутся самодельные красные флаги.
С волнением Пашка перечитывал качающиеся над толпой красные и белые надписи. Вон на том фанерном листе как раз он и писал: "Проклятие убийцам!" Здорово! Спасибо Люсик – вот какое дело доверила ему!
На душе – будто кругом пели весенние птицы! – весело и празднично. Хотелось верить, что никакая сила не сможет остановить такую массу людей! Пусть рабочие и работницы пришли без оружия, даже без палок! Вчера по цехам строго-настрого предупредили: не давать властям повода для провокаций. Никакого оружия! Демонстрация – мирная!
На Серпуховской каланче пробило десять. Повинуясь чьей-то команде, собравшиеся стали выстраиваться в шеренги, в колонны.
Издали Пашка нашел глазами своих – отца, дядю Гордея Дунаева, Саню Киреева, других заводских. Увидел и студентов, среди которых была, конечно, и Люсик, ее издали видно! Но пристраиваться к студенческой колонне Пашка не посмел, не имел права: какое он имеет к ним отношение? Стал пробираться к заводским.
Михельсоновские, как, впрочем, и с других заводов и фабрик, держались отдельными группами, связанные годами совместной работы. Пашка еще не успел протолкаться к ним, как, скрытая в толпе, заиграла на все лады-басы гармонь. Сильный, молодой тенор вскинул над головами первые слова песни:
Есть на Волге утес,
Диким мохом оброс...
Тысячи голосов подхватили ее, любимую всеми. А что? Ее же власти пока не запретили! Можно. Но в ней тоже и народная сила, и горечь, и боль.
Шествие тронулось к мосту через Москву-реку.
Но появившиеся будто из-под земли конные полицейские и жандармы, солдаты и юнкера не дали рабочим пройти по Серпуховской и четверти версты. Пешие солдаты стеной выстроились поперек улицы, выставив вперед штыки. Конные казаки рысью выскакивали из переулков.
Песня и гармошка стихли. Колонна пошла медленнее, но Пашке она все равно представлялась могучим потоком, который никакая сила не сможет остановить.
Привстав на цыпочки, он разглядел впереди вздыбленную лошадь полицейского, ее оскаленные зубы. Над фуражкой офицера блеснула сабля.
Тишина. Отчетливо слышны скрип снега под ногами, чириканье воробьев и воркотня голубей на крышах. Даже шелест ближнего к Пашке флага.
В этой словно бы стеклянной тишине громкий голос скомандовал протяжно и требовательно:
– Ра-а-за-ай-ди-ись!.. Не-е-ме-дле-ен-на!
Шедшие впереди замедлили шаг, но все же шли прямо на выставленные им навстречу солдатские штыки. Скрипел снег.
И тот же голос, зазвучавший на этот раз грубо и злобно, прокричал:
– Ка-а-аму-у ска-а-а-за-ана: ра-аза-айдись!.. Забыли пятый год? Прикажу-у стре-е-лять!
Толпа шла медленно, но неудержимо. Скрипел снег. Чирикали – беспечно и весело – воробьи.
– Солдатики! – крикнул впереди кто-то. – Мы же безоружные! Неужто вы...
– Слуша-ать ма-аю ка-а-аман-ду! – перебил командирский голос Го-товсь...
Молодой звонкий тенор, который минуту назад начал песню про Стеньку, прокричал впереди:
– Товарищи! Они не посмеют!
Но тут же, следом, прогремел залп. Правда, никто впереди не упал видно, солдаты стреляли в воздух. Все же толпа испуганно и растерянно шарахнулась в стороны, колонна смешалась. Налетевшие из переулков конные казаки давили людей лошадьми, хлестали нагайками, били ножнами шашек. Пашка пытался пробиться туда, где минуту назад заметил среди голутвинских ткачих мамку, но его сбили с ног. Он вскочил, закричал:
– Ма-амка-а!
Налетевший сбоку казак, наклонившись с седла, хлестнул Пашку плетью по лицу. Крича от боли и ненависти, мальчишка бросился в сторону.
Демонстрацию разогнали. Люди прятались по переулкам, по подворотням, по домам. Сквозь текшую со лба кровь Пашка видел, как кто-то, сбитый с ног, полз по середине улицы и как потом жандармы тащили его за руки и пинали ногами. Рядом с избитым волочилась по земле гармошка с растянутыми мехами и всхлипывала, словно живая...
Спрятавшись за забором, Пашка видел, как батя уводил к Арсеньевскому переулку мамку и как небольшой группкой пятились к своему институту студенты. Казачий есаул, спрыгнув с гнедого жеребца, остервенело топтал посредине улицы красный щит с красными буквами: "Мы никогда не забудем вас, братья!"