Текст книги "Пашкины колокола"
Автор книги: Арсений Рутько
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
– Татьянка?
Девчонка не ответила. Пашка наклонился, потрепал собаку по загривку.
– Ты ешь, Лопушок, ешь!
И тут приглушенный Танькин голос, полный мстительного торжества, прошептал над навесом, прикрывающим вход в подвал:
– Покорми, покорми дружка блохастого последний раз, стюденткин любимчик! Ужо папаня велели приказчику отвести дармоеда на хомутовскую живодерку! Нам другого приведут, волкодава! Как только его доставят, Серега-приказчик после торговли и отведет Лопуха. Тогда и заказывай по хвостатому панихиду! Допрыгался со стюденточками, кузнечик щербатый!
Окно со звоном захлопнулось. У Пашки даже сердце остановилось: загубила она Лопуха, загубила!
Вернулся в дом. Но разговоры взрослых слушал без интереса. Все спрашивал себя: выходит, подлюга-девчонка и впрямь упросила отца извести собаку и жизнь Лопуха закончится на живодерке? Нельзя же такого допустить. А как спасти? С кем посоветоваться? Может, утром к Шиповнику сбегать – авось что придумает?
Всю ночь проворочался без сна. Утром, вскочив раньше всех, выбежал на улицу.
Как и сказал вчера Андреич, лавки и магазины утром открыли. Но еще раньше чем загремели засовы дверей и болты ставней, какие-то юркие людишки пробежали по городу, расклеивая по стенам и заборам белые листки. Возле них сразу стали собираться люди: "Что такое! Какой приказ?"
– Кто грамотный? – шумели в толпе. – Давай читай! Про чего написано? Не мир ли с германцем?
Пашка протискался к забору, пробежал глазами распоряжение нового командующего Московским военным округом подполковника Грузинова. В городе вводится "второе положение охраны" и приказывается всем вернуться на рабочие места по фабрикам и заводам. Саботажники будут немедленно преданы военно-полевому суду как изменники родины...
– Да читай для всех, оголец! – кричали сзади. – Про чего там?
Пашка прочитал вслух грозные слова и с тоскливым вопросом посматривал на толпившихся возле. Его заставили прочитать приказ не меньше пяти раз, прежде чем его оттеснил от забора плечистый парняга.
– Передохни малость, хлопец! Ишь аж охрип!
Пашка постоял еще с минуту, послушал. Тронул за костыль стоявшего впереди инвалида:
– Дяденька солдат! Что такое: второе положение охраны?
Солдат повернулся к Пашке давно не бритым лицом. Из-под рыжеватых бровей остро глянули прищуренные глаза.
– Как понимать?! А так просто и понимай: военное или, скажем, осадное положение! Слов-то они разных напридумать могут, а суть одна: зажать народ в железный кулак!
Пашка помчался домой.
Андреич и мать слушали сначала с недоверием, потом отец угрюмо заворчал:
– Стало быть, снова все на их сторону поворачивает? Не зря вчера на собрании один из большевиков упреждал: Временное правительство в Питере почти все из богатеньких! Во главе князь по фамилии Львов.
– Из школ прапоров, из Александровских казарм, – добавил Пашка, юнкера с ружьями по Серпуховке топают!
– Не долго мы праздновали! – вздохнул отец. – Неужели они снова наберут силу? Неужели как была кабала, так и останется?
Сквозь воркотню отца Пашка прислушался к тому, что делается во дворе: будто бы там скрипнула ступенька.
Он бросился к двери, приоткрыл. Ага! Это из ершиновских покоев, в накинутой на плечи куртке, спускается сынок Ершинова Степка. Сладко позевывая, щурится в небо, где кружатся вороньи стаи.
Пашка тоже смотрит на них. В его голове проносится неожиданная мысль: а почему вороны не улетают вместе с другими птицами зимовать в теплые края? Надо у Люсик спросить, она все знает!.. Но случайная мысль тут же и забывается. Пашка с ненавистью смотрит в узкоплечую спину Степки, в коротко остриженный затылок.
Легонько пиная, Степка подгоняет Лопуха к конуре и пристегивает к ошейнику цепь. Это утренняя обязанность Степки, если "папаня" не выходит в ранний час во двор.
– Ну что?! Долодырничался, вислоухий? – В голосе Степки, однако, даже как будто звучит сочувствие. – Н-да, псина! Вот какие пироги! Отведут тебя, ушастый, на хомутовскую живодерню, и каюк тебе. Шкуру сдерут, пойдет на выделку, а мясо продадут на "козье" или "баранье" жаркое. На том для тебя все, концы! Может, подыхая, и поймешь, с кем след, а с кем не след дружбу водить. Разумеешь? Д-да! Ну, чего скулишь? Жрать просишь? А вот кормить тебя, дурачину, нынче папаня не велел. И согласись сам: ни к чему! Так и так подыхать!
В дверную щель Пашка слушал Степкины рассуждения и скрипел от бессильной ярости зубами. Вот ведь уродится такая гадина!
Степка ушел в дом. Глядя на тоскливо повизгивающего Лопуха, Пашка ругал себя последними словами: не вынес утром собаке поесть. Он-то хорошо знал, что такое голод: все мысли вокруг жратвы крутятся. Но теперь вынести Лопуху можно лишь тогда, когда Степка и Танька уберутся в свои училища-гимназии, а сам Ершинов отправится в лавку или на склад. Потерпи, Лопушок, потерпи! Я тебя не забыл!
Пашка опрометью помчался на Большую Дворянскую – надо застать Люсик, пока в институт не ушла.
Она оказалась дома и, конечно, выслушала Пашку с тревогой, прикидывая вместе с ним, как спасти Пашкиного хвостатого друга. Она и сама любила зверей, рассказала, что в Тифлисе у нее под кроватью жили черепашка Снуля и еж Ух.
– Да, Павлик, – вздохнула она. – Много на свете недобрых, жестоких людей. Ты умница, что пришел ко мне, я вчера получила от папы денежный перевод. Мы выкупим Лопуха. У таких торгашей нет ничего, что не продавалось бы.
Пашка глянул с испугом и недоверием.
– Вы, Люсик-джан, хотите сами... к Ершинову? Да он скорее удавится, чем продаст. Особенно вам!
– А приказчик?
– Этот побоится! Вдруг Ершинов узнает – выгонит! Нет, Шиповник, не продадут они Лопуха...
Девушка с минуту молчала.
– Ты, Павлик, вывести Лопуха со двора можешь?
– Когда все уйдут – смогу! Я уж думал об этом, Шиповник-джан. Но ведь что получится? Выведу я Лопуха, он набегается всласть и опять к Ершиновым вернется. Какой-никакой, а дом, конура его там. Да и ко мне он привык. Обязательно вернется...
Люсик снова на минутку задумалась. А потом засмеялась – легко и беспечно.
– Знаешь что, Павлик? Ты только сумей его вывести! Мы его спрячем знаешь где?
– Ну? – с надеждой спросил Пашка.
– Во дворе студенческой нашей столовки. Будет караулить запасы тети Даши. А то она боится: обкрадут ее погреб. Ведь там и крупа, и мука, и капуста, на студенческие гроши куплены.
Пашка тоже от души рассмеялся:
– Здорово вы придумали, Шиповник! Там Ершиновым Лопуха никак не сыскать.
– Вот и договорились!
Так Лопух и поселился в сараюшке возле студенческой столовки. Тете Даше Пашка сказал:
– Лопушок мой дорогой будет верный сторож твой!
И уже знавшая всю "собачью" историю тетя Даша привычно шлепнула Пашку по затылку:
– Ишь ты, сочинитель какой!
– Это не я, теть Даш! Это Александр Сергеевич Пушкин!
– Скажешь! Лександр-то Сергеич когда жил?
– Ну, он про золотого петушка писал, а я на Лопуха переделал. Все равно сторож!
Лопух рыскал и носился по всему просторному двору без всякой привязи, всласть грелся на солнышке, улегшись у крыльца кухни. На улицу его не выпускали, но он не обижался на новую неволю – по сравнению с прежней она была сущим раем. И кормили тут сытнее, и цепь не душила горла, не рвала шею.
А Танька...
Она притворилась, будто и не было того злобного ночного шепота. Столкнувшись на улице с Пашкой, смотрела на него такими невинно-доверчивыми глазами, что мальчишка диву давался. До чего же ловко некоторые умеют притворяться!
– Ты все злишься на меня, кузнечик? – спросила девчонка с улыбкой, в которой не было и тени раскаяния. – Думаешь, я виноватая?
Пашка оглядел "принцессу", спросил:
– А наябедничал кто?
– Кому? Про кого наябедничал?! – Танька так искренне таращила глаза, что Пашка засомневался: а не правду ли говорит девчонка?
– Папане твоему! Про Лопуха, вот про кого! Что кормлю его! Донесла, да?! Куда вы его дели? На живодерку отвели, а?!
– Сам сбежал. И не виновата я ни перед тобой, ни перед твоим Лопухом! Зря зверем на меня глядишь! Да и разве сказать правду – ябеда? Врать-то, кому ни соври, грех великий, всегда и всем правду говорить надо! Об том и батюшка Серафим на уроках закона божия...
– У вас, у пузатых, одна правда, у нас – другая! – буркнул Пашка и зашагал прочь.
22. ВОЗВРАЩЕНИЕ АНДРЕЯ
А жизнь, хотя она и без колес, по выражению Андреича, катилась и катилась дальше.
Введенное Грузиновым "положение второй охраны" начало действовать. Для его поддержания начальнику военного округа пришлось стянуть в Москву воинские части из соседних губерний. Но, как Пашка не раз слышал в "красной", самой надежной опорой Временного правительства во второй столице России были юнкерские училища. Их в Москве насчитывалось порядком, и в каждом – несколько сот юнкеров. Сейчас из них ускоренно выпускались юные офицеры, которым предстояло сложить голову в боях "за веру и отечество" – царя больше не упоминали. Пополнялись училища из военных и зажиточных семей, на них временные правители могли положиться. "Нет, траурные странички "Нивы" не будут пустовать!" – однажды горько пошутила Люсик.
Да, царя не стало. Но проходили день за днем, и все возвращалось в прежнюю, наезженную колею. Ничто не изменилось – те же богатые заправилы заседали в городской думе, в земстве, в военно-промышленном комитете.
Так же ревели по утрам гудки Бромлея и Михельсона, Гужона и Листа, так же маялись у горнов кузнецы и подручные. Непрерывным потоком вывозились с заводов пулеметы и мортиры и те орудия, которые Николай Обмойкин называл "гаубийцами". И газеты снова трубили о войне за святую Русь, за веру православную до победного конца.
После занятий кружка Пашка любил провожать Люсик до дому, но так получалось не часто: то подружки торопили ее куда-нибудь, то провожали девушек ребята-студенты. Но сегодня Люсик задержалась в столовой, пошла домой одна – Пашка увязался с ней. И снова спросил ее о "нашей республике". Люсик ответила не сразу.
– Обязательно будет, Павлик! Уж если народ царя скинул, то с десятью министрами-капиталистами как-нибудь справится!
Несколько шагов прошли молча. Тихая апрельская ночь висела над уснувшим городом. Несмотря на то что солнце давно скрылось, с сосулек на карнизах крыш со звоном падали капли.
– Сейчас, Павлик, я открою тебе маленький секрет, – сказала Люсик у подъезда дома на Большой Дворянской. – Завтра я уезжаю.
– Совсем? Навсегда?! – испугался Пашка.
– Нет-нет, Павлик! В Петроград на неделю. Товарищи посылают меня на партийную конференцию! Я ведь в партии с шестнадцатого года. В Питере я, наверно, увижу и услышу Ленина. Он вернулся недавно в Россию...
– Когда приедете, расскажете о Ленине? – спросил Пашка.
– Конечно! Но смотри, Павлик, никому пока не говори... Хорошо?
– Слово! Разве я подводил вас когда-нибудь, Люсик-джан?
– Нет-нет!.. Вернусь – мы такие дела завертим, увидишь! Хотя Костя Островитянов и шутит про "дырку от бублика", нам все же кое-чего удалось добиться. Вернусь, и мы вместо кружка организуем на вашем заводе молодежную ячейку в помощь партии...
Люсик не было в Москве целую неделю. Вернулась такая веселая и бодрая, какой Пашка никогда ее не видел. Дел у нее стало, как она выражалась, "выше головы". Без устали бегала по фабрикам и заводам, по институтам и рабочим общежитиям, рассказывая об "апрельских тезисах" Ленина: "Война войне!", "Мир без аннексий и контрибуций!", "Вся власть Советам!"; рассказывала о жизни Владимира Ильича. О том, как царские судьи сослали его в далекую сибирскую ссылку, как жил он в изгнании, за границей, как боролся всю жизнь за счастье простых, обездоленных людей.
– Это человек необыкновенный, – сказала Люсик Пашке при первом же разговоре. – Иногда кажется, что в нем какая-то молния спрятана, вот-вот вспыхнет и ударит! И в то же время удивительно простой, – добавила девушка. – Глаза у него на редкость добрые и такие живые – вот уж и правда как молнии...
Занятия молодежного кружка Люсик с помощью Островитянова перенесла в завком михельсоновского завода, и назывался кружок теперь громко и звучно: "Молодежная ячейка имени Коммунистического Интернационала", первая в Москве!
Пашка оставался верным помощником Люсик. Все свободное время проводил в "красной", бегал с поручениями, относил рукописные листочки в типографию Сытина, где с марта печаталась большевистская газета "Социал-демократ". Редакция газеты и работала в то время в "красной". Редактор ее, Иван Иванович Скворцов-Степанов, тоже привязался к Пашке, относился к нему, словно к родному сыну.
Была у Люсик еще одна радость, о которой она не уставала рассказывать. На апрельской конференции в Питере она встретилась с любимой учительницей, Еленой Стасовой. Перед февральской революцией Елене Дмитриевне удалось добиться разрешения приехать в Петроград на свидание с родителями. Революция застала ее здесь, и в ссылку Стасова не вернулась. С приездом Ленина стала одной из самых деятельных его помощниц.
– Для меня, Павлик, эта встреча, – как-то сказала Люсик, – была самым драгоценным подарком, какой я могла получить. Помнишь, я говорила тебе о книгах и людях-колоколах. Так вот Елена Дмитриевна и есть для меня один из таких колоколов!.. Ты представь: я думаю, что она томится в минусинской ссылке, а вхожу во дворец Кшесинской – и навстречу мне... Кто? Она... Елена Дмитриевна! Когда я была совсем девчушкой, она учила меня справедливости и добру, учила бороться за торжество правды на земле. И поверь, Павлик, эта старая большевичка, прошедшая тюрьмы и ссылки, заплакала, когда здоровалась со мной! Да-да! И добавила: "Я ведь всегда верила, Люся, что мы обязательно встретимся!"
А через три месяца из Питера пришел страшный слух о расстреле третьего июля на Невском рабочей демонстрации и о намерении временных правителей предать суду Ленина!.. Ленина, который всю жизнь боролся за освобождение рабочих от кабалы, за справедливость на земле!
В начале осени – самое радостное в Пашкиной жизни событие: возвращение брата.
Вернулся Андрей не так, как его с трепетом ожидала семья: не с пустым шинельным рукавом, не на деревянной ноге-култышке, а живой и невредимый, хотя и ужасно похудевший. "Ну, чисто шкелет!" – сказала о нем соседка Никитична.
Произошло это так.
Андреевы уже поужинали, мамка убирала со стола, батя крутил цигарку. Пашка принялся читать вслух статью из "Социал-демократа". Теперь по утрам он вскакивал задолго до первого гудка и, схватив приготовленный матерью завтрак, торопился в сытинскую типографию. Как и прочим добровольным газетчикам-мальчишкам, ему вручали пачку пахнувших краской листов, и он мчался с ними к проходной завода.
Газету во всех цехах ждали – ведь только из нее и можно было узнать, что творится на измаявшейся Руси. Один номер газеты Пашка всегда оставлял себе, чтобы перед сном прочитать самое главное своим старикам.
В тот вечер он успел прочитать лишь заголовок:
– "Жертвы Керенского – солдаты-двинцы объявили голодовку, выставив лозунг: "Свобода или смерть!"
В эту минуту с улицы постучали в дверь. Стук был незнакомый, чужой. Переглянувшись с отцом, отложив газету, Пашка пошел открывать.
За порогом стоял солдат в замызганной шинели. Седоватая бородка, рука на перевязи.
– Мне бы Андреевых повидать, – сказал он.
– Мы и есть Андреевы, – ответил Пашка. И сердце заколотилось во всю силу: от брата! Поспешно отступил в сторону, давая гостю дорогу. Проходите, дяденька солдат!
– Бывший, однако, солдат, – поправил седоватый, перешагивая порог и снимая армейскую фуражку. – Списали по чистой, милый, за непригодностью. Четыре пальчика, ровно ножом, осколком срезало... Письмишко у меня к вам...
– От Андрюши? – Задохнувшись радостью, мать выронила жестяную миску. Та со звоном покатилась по кирпичам пола. – Живой он? Живой?
Андреич встал, поддержал жену.
– Сядь, а то свалишься, – с грубоватой лаской проворчал он. Проходите, служивый! Павел! Подогрей самоваришко! Мать, ишь, вовсе не в силах. Да успокойся ты, милая! Весть-то какая счастливая: не отлита еще на нашего Андрейку пуля!.. Садись, служивый, сейчас мы с тобой покурим, чайку попьем со встречей! Шинелку-то скидывай. Павел, пособи раненому!
Пашка помог солдату снять шинель, повесил ее и вернулся к самовару. А сердце радостно стучало в груди: жив Андрей, жив!
Мать нетерпеливо всматривалась в солдата. Тот аккуратно оправил гимнастерку, пригладил ладонью бородку и лишь тогда сел к столу.
– Воюет наш-то? – не выдержал Андреич.
– Отвоевался! – коротко бросил солдат.
– То есть как отвоевался?! – вскинулся Андреич. – В госпитале, что ли? Иль, может...
И оглянулся на побледневшую жену.
– Да нет! Цел он, цел ваш Андрей! – замахал гость здоровой рукой. Ну, однако, в Бутырках запертый.
– В Бутырках?! За что же он там?! – удивился Андреич. – В чем вина? Поди-ка, надерзил что начальству? Или что похуже?
– Да вы успокойтесь! – улыбнулся солдат. – Их, дерзких-то, в Бутырки из города Двинска почитай тысячу под конвоем привезли. Вот и сидят там, голодовку держат.
Ловко орудуя пальцами одной руки, гость оторвал квадратик газеты, свернул самокрутку, наклонился к цигарке Андреича – прикурить. Глубоко затянулся, с удовольствием выдохнул к потолку дым.
– За что же их? – шепотом спросила мать.
– А не бунтуй против начальства! Против войны не смей возражать!.. За это самое!.. В Двинске таких молодцов, как ваш Андрей, до двадцати тысяч по тюрьмам да губвахтам напихано, суда ждут. Ну, а кто подерзей, поопаснее, сюда, в Москву, привезли... У меня женин брат в тюрьме Бутырской в надзирателях от войны затаился. Им тюремную службу за действительную засчитывают... Андрей и попросил передать записочку. Ну, а почему не передать, если по-человечески рассудить? Ведь и надзиратели-тюремщики не все же подлецы отпетые. Вот она – записочка вам.
Отложив на край стола цигарку, солдат достал из кармана гимнастерки сложенный вчетверо клочок бумаги.
– Ты Павел, что ли? – повернулся к гремевшему самоварной трубой Пашке. – Брат сказал – грамотный, вот и читай! Я до ранения с ним в одном полку служил.
Сначала мать, потом Андреич бережно подержали в ладонях записку, а уж потом она попала к Пашке.
"Мамка, батя, Пашка! Я живой и здоровый. Сидим в Бутырках, но считаю – днями буду дома. Ма! Еды никакой не носи, но купи табачку-самосаду побольше и позлее, чтобы за душу рвал. Тут у нас курева ни пылинки! До скорого! Целую всех!"
Больше на бумажке ничего и не уместилось.
– Чего голодуют-то? – спросил Андреич. – Не кормят, что ль?
– Не! Своей волей-охотой решили. Начальство изо всех сил просит: "Хлебай баланду, солдатики!" А они – ни в какую, из протеста, значит. И воевать более не желаем, и из тюрьмы выпускай! Зубастые все, ровно щуки! Без всякого уныния голод держат, даже песни поют. Ваш Андрей – самый дерзкий, самый зубастый! Ну и справедливый, плохого не скажу.
Пашка с радостью глянул на мать; она плакала, не вытирая слез, с силой прижимала к груди клочок бумаги. И шептала:
– Сынонька... Сыночек мой родненький!
На другой день Пашка на завод не пошел, отправился с мамкой на базар и в тюрьму. Андреич не возражал.
– Ну и не ходи, шут с ними! Скажу – хворый!
Не послушав наказа Андрея, мамка на базаре, кроме табака-самосада, накупила всяческой еды.
– Зачем, мам? – удивился Пашка. – Братка же не велел.
– Ну и что – не велел, Пашенька? Как я к нему на свидание с пустыми руками проситься стану? Зачем, скажут, пришла? А у меня ответ: дитя мое кровное тут у вас с голоду погибает, душа материнская до смерти изболелась. Разрешите, дескать, передачку. И пусть Андрюша и крохи не возьмет, а у начальства-то мысль: вдруг мать уговорит смутьяна не бунтовать против них, не голодать? Им же самим, начальникам, как служивый рассказывал, голодовка эта – кость поперек горла.
– А что, мам?! – от души расхохотался Пашка. – Ну и хитрая ты у нас стала!
– Нужда научит, – ответила мать, укладывая покупки в кошелку.
И еще одного старого знакомца увидел Пашка на базаре. Возле большого ларя, привалившись к нему спиной, сидел на разостланном коврике Зеркалов. К стене ларя прислонены и прямо на земле разложены яркие, сразу бросающиеся в глаза картинки, недаром возле художника останавливался почти каждый. Любовались, восхищенно покачивали головами – "Ну и мастак, паря!" – приценивались. И кое-кто, не устояв перед искушением, раскошеливался, покупал что-нибудь.
Пашка долго не мог отвести взгляда от картин Зеркалова. Чего-чего только тут не было! Могучие дубы и березки среди поля, тихая лесная заводь, Москва-река с горбатыми мостами над ней, блестящие на солнце кремлевские купола.
Зеркалов был веселый, шутил, покрикивал. Пашка, может быть, и заговорил бы с художником – как-никак знакомы! – но мамка нетерпеливо тянула за рукав:
– Пойдем, сынка, пойдем! Как бы не опоздать!
К полудню – где пешком, где с пересадками с трамвая на трамвай добрались до Бутырок. И удивились: народу перед тюрьмой полным-полно, будто и тут базар-толкучка.
Всегда тихая и робкая, мать с поразившей Пашку настойчивостью пробилась сквозь толпу к дверям, приговаривая на ходу:
– Сынок тут у меня голодом помирает, православные! Имейте совесть, дайте пройти.
Она и караульного у двери уговорила – дескать, дело неотложное у нее к главному тюремному начальству: "Пусти, батюшка, ради Христа! И вот самосаду крепенького возьми, поотведай".
Дежурный по тюрьме – а может, это и был главный из них, злой, издерганный, – поначалу и слушать не хотел. Усатый, с рваным белесым шрамом через щеку и лоб, видно, тоже из бывших вояк, он сердито кричал на мамку:
– Он злодей России, бунтовщик, вот кто твой сын, бабонька! Никакого сладу с такими нет! – Он махал руками сквозь папиросный дым. – Подобных молодчиков до февраля на фронте перед строем пачками в расход пускали, розгами до смерти потчевали! А эти шестой день пайку хлебную за дверь вышвыривают и кадушки с баландой на пол опрокидывают, негодяи! Мне из-за их бунта каждый день нагоняи и по телефонам и в письменной форме! Это как, бабонька? Ты...
Но тут внезапная мысль осенила тюремного начальника. Замолчал на полуслове и, наклонившись, приподнял край полотенца, которым была прикрыта корзинка с едой. Кончиками пальцев взял кусок свиного сала, пошевелил усами.
– Х-м-м... – С прищуром глянул на толпившихся кругом помощников. – А что, вдруг польстятся, а?! – И снова повернулся к матери, за спиной которой прятался Пашка. – Ну, добро, мать, пущу тебя к сыну! Но уговор такой: убеди ты своего болвана прекратить голодовку! Ведь они не первый месяц по тюрьмам маются, отощали вконец! Подыхать начали! – Впился прицеливающимися глазами в лицо матери: – Ну! Уговоришь?! Ведь и им пользы ни на грош, а шум по всей Москве! Мне от господ Руднева да Рябцева житья нет! Выгонят, куда я тогда? Мне же до выслуги пенсии воробьиный шаг остался! – Круто повернувшись на каблуках, отошел к застланному зеленым сукном столу. Оттуда, закуривая новую папиросу, спросил через плечо: Уговоришь?! Тогда пущу!
Мать сдержанно поклонилась.
– Все сделаю, как велишь, господин начальник! Лишь бы на сынка глянуть...
Еще подумав, начальник затолкал только что закуренную папиросу в пепельницу, крикнул дежурившему в дверях тюремному чину:
– Сударев! Из общей шестой камеры приведи в комнату свиданий Андреева Андрея. Потом вот ее сведешь к нему. Понял? Я сам при свидании у них буду. Понял?
– Так точно, господин комендант!
– Марш!
Мамка чуть не плакала от радости, а Пашка, молчавший все время, высунулся из-за ее спины.
– А я, господин тюремный генерал?
– Ты-то чего здесь, шкет?! – удивился усатый, впервые заметив Пашку. – Ты откуда взялся?!
– Андреева Андрея брат, господин тюремный генерал! Я тоже могу...
– Чего можешь?!
– Насчет уговора, чтобы голодать перестали. Про Анютку ему скажу, про невесту. Дескать, истомилась, извелась вся...
Секунд пять тюремщик с пристальным вниманием разглядывал Пашку, но ответить не успел: на столе задребезжал телефон. Сморщившись, словно от зубной боли, начальник повернулся, снял трубку.
– Да. Комендант тюрьмы Галкин у телефона. – И сразу вытянулся перед столом. – Я, господин полковник! Слушаю-с!.. Так... так... Всех? Ага! В Озерковский госпиталь в Замоскворечье – триста шестьдесят? Остальных в Савеловский? Да, много слабых, лежат в лежку... Четверо уже того... отголодались. Точно-с. Так... так... Санитарные повозки? Вечером?.. Все будет готово к назначенному часу, господин начальник военного округа!
Осторожно положив телефонную трубку, размашисто перекрестился и с повеселевшим лицом повернулся к подчиненным:
– Слава богу! Приказ полковника Рябцева: двинцев развезти по госпиталям. Вечером, чтобы без шума. Ух ты, гора с плеч!
Снова, но уже другими глазами посмотрел на Пашку и его мамку, ожидавших у двери.
– Никаких вам свиданий! Слышали? Забирают смутьянов из-под моей власти! Они мне даже уголовных на голодовку подбили, негодяи! Вон! Воо-о-он! Сударев! Выдворить немедленно, чтобы духу их здесь не было!
Через минуту мать и Пашка, бесцеремонно вытолканные, оказались на улице, где по-прежнему шумела и волновалась толпа. Андреевых сразу окружили, закидали вопросами.
– Ну, чего там, миленькая?
– Не взяли передачку, ироды?
– Ведь, сказывают, помирают которые!
У матери едва хватило сил выговорить сквозь слезы:
– По больницам их, бабоньки, по госпиталям всех. Выходит, лечить велено...
Да, тем же вечером голодавших двинцев увезли из Бутырок в госпитали – многие действительно были на пороге смерти. По счастливой случайности Андрея и его однополчан переправили в Озерковский госпиталь, в Замоскворечье.
Это был самый незабываемый для Пашки день. Радовало счастье мамки, ее светящееся лицо, сияющие глаза. Она без конца улыбалась, оглядываясь на сынишку.
– Вот и дожили до праздника, золотце мое!
Дверь после ужина не запирали. Мать поверила, что Андрей нынче же заявится домой, и заранее готовила праздничный стол. Напекла любимых Андреем пирожков с капустой, собрала на стол то, что носила днем в тюрьму, и все, что нашлось в доме. То и дело доливала и подогревала выкипавший самовар, прислушивалась к любому шуму на улице, к шелесту шагов за высокими окошками.
Сохраняя внешнее спокойствие, Андреич сидел у стола, и лишь быстро опустевший кисет выдавал волнение старого кузнеца. А Пашка, тот и не старался ничего скрывать, вскакивал и бросался к двери, когда дребезжали на улице колеса, звучали голоса.
Заглядывали соседи: весть о перевозке двинцев из Бутырок Пашкина дружина за час разнесла по всему Замоскворечью. Забежал Пашка и в "красную", поэтому и Люсик с Алешей сидели вечером за нетронутым праздничным столом в андреевском жилье. Они пришли, когда стемнело, остановились на пороге.
– Не помешаем вашей радости, майрик? – спросила Люсик.
– Да что ты, Люсенька, миленькая?! Кому и прибавить радости к такой встрече, если не тебе?!
Разговаривали мало. Сидели. Ждали.
Только Пашка каждые пять минут выпрыгивал на улицу, топтался под фонарем, вглядываясь в тьму хмурого сентябрьского вечера. И Анютка, работавшая в дневную смену и помогавшая мамке готовить стол, тоже выскакивала следом за Пашкой, бросалась навстречу каждой замаячившей вдали тени.
Пришел Егор Козликов, сменившийся с поста у вокзальных путей, явился Гордей Дунаев. Сидели и дымили вперегонки с Андреичем.
– А вдруг их и там, в госпиталях, стеречь, как арестантов, станут? Их же дезертирами считают! – сказал Козликов, поглядывая на стрелки ходиков.
– Да что вы, Егор Савельич! – горячо возразила мать. – Сердце-то у меня чует, его не обманешь!
Но все же на Серпуховской каланче часы пробили десять, прежде чем с улицы донесся счастливый вопль Пашки и задыхающийся голос Анютки:
– Андрюшенька-а-а!
Сидевшие за столом встали, будто по команде, повернулись к двери. Андреич поддерживал под локоть свою "хозяйку", ласково приговаривая:
– Да уйми ты сердце, милая! Ишь словно молотком бьет!
Сильно ударив скобой о стену, распахнулась дверь, в нее с трудом протиснулся Андрей. С трудом потому, что с одной стороны, обхватив его за шею руками, висела Анютка, а с другого бока к брату прижался Пашка. И мать не удержалась на ногах, бессильно опустилась на подставленную Андреичем табуретку.
– Сынонька... первенький мой!
Мягко, но решительно отстранив Анютку и Пашку, Андрей подошел к столу, обнял мать.
– Вот и я, мам! Говорил, обязательно вернусь! А ты сомневалась.
За год Андрей стал как бы выше ростом, шире в плечах и похудел так, что на лице прежде всего привлекали внимание ярко-синие глаза да литые, выпяченные вперед скулы. Он поцеловал сначала худенькую руку матери, потом губы, щеки, а она так и припала всем телом к сыну – никакой силе не оторвать. Ситцевый платочек сбился с седеющих волос, и Андрей ласково гладил прижавшуюся к его груди голову.
– Ну, мам! Успокойся! Дай мне с батей поздороваться! Ишь обижается, усами шевелит!
Пришел Андрей не один. Впереди столпившихся у двери соседей Пашка разглядел незнакомого солдата в шинели без погон, в фуражке со следами сорванной кокарды.
Обнимая отца и мать, Андрей оглянулся на дверь.
– Вот, мамаша и батя, прошу любить и жаловать моего фронтового побратима Женю Сапунова. Если полностью: член полкового партийного комитета, бывший унтер 303-го Сененского полка Евгений Николаич Сапунов! Прошу приветить, как родного сына, потому что нет у него в Москве, кроме меня, другой родни. Жена и детишки тоскуют по нем где-то в Калужской губернии. Проходи, дружище, тут все свои!
Снимая на ходу фуражку, стройный и такой же худющий, как Андрей, Сапунов прошел на середину комнаты и поклонился сначала старикам Андреевым, потом остальным. Андрей тем временем ласково и бережно жал тоненькие руки Люсик, обнимал Столярова, хлопал по плечам Козликова, Дунаева и других.
– Стало быть, все живы! – приговаривал он, стараясь подчеркнутой веселостью скрыть волнение встречи, о которой столько мечталось в окопах, в топи пинских болот, в лесной чащобе на Буковине...
Через десять минут жилье Андреевых оказалось битком набито. Кому не досталось места за столом, расселись за раздвинутой занавеской, на корточках вдоль стен, стояли у двери. "Народу-то собралось, сынонька, словно на праздник самый великий!" – скажет утром на другой день Пашкина мамка.
Андрея и Сапунова усадили во главу стола, между стариками. Пашка, пристроившийся напротив, рядом с Люсик, не сводил с брата взгляда, лишь изредка мельком посматривая на других: все ли рады, как он?
Говорили прежде всего о войне.
Больше рассказывал Андрей, в его голосе звучала какая-то новая, незнакомая раньше Пашке сила.
Он слушал, разинув рот, и удивлялся: как не замечал прежде, что глаза у брата такие красивые! Но Анютка-то, должно, углядела с первой встречи – вон как льнет! Пристроилась позади, ухватила за плечо, будто кричит неслышно: "Мой! Никому не отдам!" Мамка, та просто светится сияет. И батя дымит махрой без конца, довольно оглаживает шрамистой рукой бороду: все ладно, все добрым чередом!